XVII. Обвинение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XVII. Обвинение

Семь допросов, следовавших один за другим, приводили меня во все большее недоумение: грозили расстрелом, но ни в чем конкретном не обвиняли. При таком положении меня так же легко было расстрелять, как и выпустить на волю. Чтобы понапрасну не терзаться бессмысленными в этих стенах вопросами, самое разумное было бы признать, что ничего, кроме произвола, в ГПУ нет, что следователи допрашивают отчасти, чтобы провести служебное время, отчасти про запас — не сболтнешь ли чего лишнего.

Но успокоиться на этом очень трудно, и, чтобы предугадать свою судьбу, оставалось заниматься наблюдениями над другими заключенными и следить, по возможности, за их судьбой. Женщины легко делились по предъявляемым им обвинениям на группы, и приговоры были также типизированы по этим общим признакам, а совершенно не по степени их личной вины, если бы таковая обнаруживалась.

Самой многочисленной была категория «жен», куда, по существу, надо было отнести также сестер, племянниц, матерей, а иногда и бабушек. Некоторые семьи были представлены тремя поколениями, многие — двумя. Заключение их в тюрьму называлось «мерой социального воздействия» и направлялось против главного арестованного, они же сами в счет не шли. Жен тревожили допросами, остальных же, большей частью, просто держали, чтобы лишить их родственника всякой помощи и угнетающе действовать на его психику. В приговорах женам обыкновенно определяли наказание на одну степень легче, чем мужу, даже если они не имели никакого отношения «к делу», по которому привлекали его. Ему десять лет, ей — пять; ему пять — ей три года; остальных родственниц высылали в отдаленные местности.

Ко второй категории принадлежали «заграничницы», т. е. те, кому за годы революции удалось побывать за границей, хотя бы несколько лет назад и самым законным образом. Чаще всего они расплачивались за поездки в 1924–1925 гг., когда курс рубля, благодаря нэпу, стоял высоко, и разрешение на поездку давалось сравнительно легко, особенно когда дома оставались «надежные» заложники. Многие сидели за то, что когда-то хлопотали о заграничном паспорте и визе, хотя бы потом никуда не собрались поехать, или имели родственников за границей. Другие были пойманы на соблазне купить из-под полы заграничные чулки или пудру, товары, часто распространяемые агентами ГПУ. Всех их обвиняли по статье 58, параграф 6, то есть в шпионаже.

Им обычно грозила ссылка на Соловки или в другие лагеря, и только изредка давалась «вольная высылка» в отдаленные местности.

К третьей, также почти безнадежной группе относились «богомольницы» — монахини упраздненных монастырей, благочестивые женщины, которые помогали церквам или священникам, а также семьи священнослужителей. Большинство из них принимали свое заключение как Божье испытание, как гонение, предсказанное в Апокалипсисе, и быстрее всех подчинялись своей судьбе. Следователи интересовались ими мало; их почти всех ссылали в лагеря на пять — десять лет. Борьба с религией входила в политическую программу, никогда не прекращалась, а за неимением крупных лиц, уже высланных или умерших в ссылке, приходилось брать «мелкоту».

На особом положении были уголовницы. Их было сравнительно мало, процентов десять. Растрепанные, в юбках выше колен, грудастые и горластые, они ругались с надзирательницами, задирали других, ссорились, а иногда бросались друг с другом в драку, отчаянно вцепляясь в волосы и норовя расцарапать лицо. Нас они презирали, обворовывали и вообще пакостили не столько из злого умысла, сколько потому, что, с их точки зрения, мы были беспомощны и глупы. Они издевались над нашим неумением лгать, над тем, что мы сидим «зря», особенно же над нашей вежливостью, от которой мы не могли отрешиться и в безобразных тюремных условиях. Во многом они, может быть, были умнее нас, потому что энергично защищали себя и отвоевывали все, что можно при тюремных порядках, но жить с ними вместе, в тесноте, когда на двадцать мест приходилось более сотни заключенных, было очень тяжко.

Помню, как лицемерно прозвучали нападки советских газет на польские тюремные порядки, где, по их словам, политические были сравнены в содержании с уголовными. ГПУ поступало проще: оно подводило всех под уголовный кодекс и потому не затрудняло себя предоставлением кому-либо преимуществ перед воровками и проститутками. Наоборот, их, действительно виновных, ждало самое легкое наказание; даже из лагерей, где они быстро могли сделаться надзирательницами, они убегали уверенные, что в столицах найдут возможность скрываться, пока не попадутся на новом воровстве. Привыкшие жить за гранью социального порядка, они не стеснялись и в тюрьме, посмеивались над ГПУ и в своей ловкости дошли раз до того, что выкрали чемодан с вещами из канцелярии тюрьмы, за что дежурному начальнику пришлось, в свою очередь, отсидеть месяц дисциплинарного взыскания. Да, уголовницам, действительно, можно было позавидовать.

По индивидуальным делам сидели только бывшие социал-демократки, меньшевички, эсерки и троцкистки; иногда постаревшие революционерки периода 1905 г. Кто из них успел побывать в царских тюрьмах, смешили не только уголовниц, но и нас тем, что возмущались новыми порядками на Шпалерке. У них нет-нет, а прорывались тирады о «свободе», «правах личности», «человечности» и прочем, казавшемся наивней бабушкиных сказок. ГПУ обращалось с ними очень строго, большей частью высылало на расправу в Москву, где кое-кто из них успел уже побывать в «политизоляторе» — невеселом месте. Обвинения, предъявляемые к первым трем группам — «женам», «заграничницам» и «богомольницам» — поражали диким несоответствием причины ареста и формулировкой преступления: покупка шелковых чулок объявлялась шпионажем; принадлежность к дворянской семье — монархической пропагандой, принадлежность к инженерной семье — содействием «вредительству»; переписка с родственниками за границей — содействием интервенции и т. д. Масштабы содеянного и инкриминируемого расходились на много порядков, и нелепость обвинений была бы смешной, если бы за этим не следовала ссылка на принудительные работы. По-видимому, и для меня другого исхода не было, и весь вопрос был только в количестве лет. Легко сказать, пять — десять лет, когда это, быть может, последние годы трудоспособной жизни! Куда я буду годна после пяти лет ссылки? Что я смогу потом дать сыну, если он вырастет один? Но я ничем не отличалась от других, которые шли в ссылку партиями по сто человек и больше, оставляя не одного, а кучу целую ребят. С формальной стороны, мне не хватало еще предъявленного обвинения, но вскоре и оно пришло.

Недели через три после ареста меня доставили к первому следователю. Он только что явился и разгружал портфель, наполненный пачками розовых бумажек. Перелистав, он вынул одну из них и молча, небрежно бросил мне. Очевидно, это были обвинения, для упрощения изготовлявшиеся оптом. На моей бумажке значилось, что я обвиняюсь в «содействии экономической контрреволюции».

— Что от меня требуется? — спросила я следователя, понимая, что бесполезно возражать на обвинение, которого я не понимала, и о котором не было и речи ни на одном допросе.

— Расписаться, что обвинение доведено до вашего сведения.

Расписываюсь.

— Идите в камеру.

Ухожу. Вернее, меня уводят.

Больше меня не вызывали на допросы. Дело, как будто, этим кончилось, объяснений от меня не требовалось. Оставалось ждать приговора, такого же нелепого, как обвинение.