11. Будни следствия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

11. Будни следствия

Постепенно следователь стал вызывать меня на допросы раз в неделю или раз в десять дней, держал четыре-пять часов, каждый раз уговаривал меня сознаться и грозил расстрелом, но делал это все более вяло. Видимо, ничего нового он придумать не мог, а принимать более энергичный нажим почему-то не входило в его планы. Для меня не было сомнения, что эти допросы нужны следователю не для дела, а чтобы отбыть положенное число часов на службе, «за работой». Он, видимо, скучал и несколько оживлялся только при угрозах расстрелом. Иногда он предлагал мне изложить какую-нибудь «техническую деталь», как он выражался, то есть дать расчет улова рыбного траулера за год, соображения относительно рыбных отходов, возможности производства из них рыбной муки и т. д. Сам он в это время лениво просматривал газету. Я говорил, намеренно усложняя деталями, нисколько не заботясь о точности, уверенный, что он не понимает и половины моих слов, что следить за ходом моего изложения вопроса он не в состоянии, и что это вообще никакого значения ни для кого не имеет. Отдельные его реплики убеждали меня в этом вполне. Иногда я видел, как он дремлет, прикрывшись от меня газетой. Я пробовал умолкать — он просыпался.

— Ну-с, продолжайте.

Мне приходилось возобновлять бесцельное словоизвержение. Наблюдая его, я стал постепенно практиковаться в том, чтобы вносить изменения в направление этих допросов. Например, говоря о рыбных отходах, я начинал рассказывать, какие рыбы водятся в Баренцевом море, стремясь поразить его воображение какими-нибудь необыкновенными особенностями. Эффект получался полный: он оживлялся, и незаметно для него, допрос переходил в разговор на совершенно постороннюю тему.

— Окуни на глубине триста метров! Это здорово! Какие же это окуни? — восклицал он.

Я сообщал ему, что морской окунь — это крупная глубоководная рыба, огненно-красного цвета, что у него огромные черные глаза, острые колючки и что рыба живородящая. Последнее привело его в восторг, и тема допроса перешла на живородящих рыб вообще.

Следователь с большим интересом слушал также о том, что рыба-зубатка разжевывает самые толстые раковины, что касатка — это зубастый кит, который целиком глотает тюленей, и что несколько касаток могут загнать гренландского кита на отмель, где он обсыхает во время отлива, и где они потом его поедают. Все это он слушал с явным интересом, задавая самые неожиданные вопросы, как это часто делают малокультурные люди, которым рассказывают что-нибудь новое, поражающее их воображение. Такого рода разговоры окончательно убедили меня в том, что мой следователь Барышников — типичный советский чиновник, который ездит на «Шпалерку», как все коммунисты ездят на службу, чтобы было отмечено, сколько он «работает», и что, кроме того, он несомненный лентяй. Если можно незаметно и безнаказанно не работать, а болтать и слушать разные занятные рассказы, то это только приятно. Я смотрел на него и думал, что если бы на воле мне попался в лабораторию служащий, так относящийся к своей работе, я бы его прогнал.

Хорошенько обдумав, я решил использовать создавшееся положение и перейти в нападение. Выбрав момент во время разговора на совершенно постороннюю для допроса тему, я неожиданно, но самым спокойным и непринужденным тоном, обратился к нему:

— Разрешите задать вам откровенный вопрос?

Он утвердительно кивнул головой.

— Для чего вы меня, собственно, тут держите? Вы превосходно знаете, что я не вредитель, что никакого преступления я не совершал. У меня создалось впечатление, что вы хотите во что бы то ни стало установить состав преступления там, где его нет, и что это вам хорошо известно.

Он заметно смутился в первую минуту и стал уверять меня, что так никогда не бывает, что ГПУ зря не арестовывает и не держит в тюрьмах, что если меня арестовали, значит, было за что.

Я пожал плечами. Опять начиналась старая история. Следователь вернулся к повышенному тону и продолжал.

— Что же вы думаете, решили открыть у вас в тресте организацию, а я просто по списку служащих выбирал, кто подходит? Нашел вашу фамилию — дворянин, ученый, значит, подходит, значит, давай его сюда, так?

— Да, мне именно так кажется, — ответил я, стараясь говорить возможно спокойнее и без всякого раздражения.

— Нет, это не так. У нас есть против вас веские улики. Вы — вредитель. В Мурманске на общем собрании по поводу расстрела «48-ми» был задан вопрос, почему вы не арестованы, значит, ваше вредительство не было тайной и для рабочих.

Я усмехнулся, подумав про себя: ну и веское доказательство. Он заметил мою усмешку и опять запнулся: о том, как ведутся общие собрания, мы слишком хорошо знали оба.

— Возможно, что вы вредили не из корыстных идей, а исключительно из классовой ненависти. Я убеждаюсь, что это именно так и было. Это несколько облегчает ваше положение, — говорил он, пытаясь найти новую позицию.

— Какая ненависть? Откуда вы это взяли?

— Я вам искренне советую сознаться, — твердил он, не находя ответа. — Это вас спасет. Тогда, докладывая ваше дело коллегии, я буду просить о смягчении приговора.

— В чем сознаться? Вы сами знаете, что я ничего преступного не сделал. Вы вот два месяца меня допрашиваете, скажите же, в чем состояло мое вредительство?

— Вы знали о вредительстве Толстого и Щербакова?

— Нет.

— Но вы же знаете, что они расстреляны, как вредители. Работая с ними вместе, вы не могли не знать об их вредительстве.

— Я знал их работу. Знаю, что весь успех тралового дела объясняется знаниями и энергией Щербакова…

— Не забывайте, что вредители хитры, — перебил меня следователь. — При внешне превосходной работе они умеют подрывать ее изнутри. Сознайтесь, что вы знали о вредительстве Толстого и Щербакова, и я вам предъявлю обвинение только в недоносительстве. Это другая статья, и вы получите минимальное наказание. Это максимум того, что я могу для вас сделать.

Я отвечал твердо и резко, что о вредительстве Толстого и Щербакова я не знаю и ничего не видел. Он вновь перешел на угрозы расстрелом. Но этот новый ход с его стороны дал мне знать, что он ловит меня на новую удочку. Казалось, для меня не было бы риска признать «вредительство» расстрелянных друзей. Им я не мог уже больше повредить, но за этим, видимо, крылось что-то, что не вполне еще было ясно. В дальнейшем все мое «дело» свелось к тому, что от меня пытались добиться подтверждения вредительства расстрелянных осенью 1930 года. Видимо, они были убиты совершенно безвинно, что не подлежало ни малейшему сомнению, но и без соблюдения тех минимальных требований, которые нужны ГПУ для «доказательства» «виновности». Теперь, задним числом, ГПУ собирало эти «доказательства» против уже убитых ими людей.

Гораздо позднее я узнал, что это именно так и было. В ГПУ, как и во всех советских учреждениях, шли внутренние раздоры, и одна часть выдвинула против другой, главенствовавшей в месяцы террора и преследования интеллигенции, обвинение в истреблении полезных специалистов, что привело к расстройству промышленности. Вследствие этой внутренней борьбы в ГПУ летом 1931 года Ягода был понижен в должности, а на его место назначен Акулов, считавшийся более умеренным. В зависимости от этого произошел ряд перемещений и более мелких должностных лиц ГПУ. Кроме того, была учреждена особая комиссия под председательством Сольца, которая должна была пересмотреть дела о специалистах. Ходили слухи, что комиссия эта возбудила дела против некоторых следователей, особенно против тех, кто вел дело «48-ми», и некоторые из них были расстреляны, так как смертные приговоры оказались не обоснованными никакими «доказательствами». Не знаю, насколько это достоверно, но то, что ГПУ в течение всей зимы 1930/31 года собирало материал для подтверждения виновности расстрелянных «48-ми», не подлежит сомнению.

Наш последний разговор со следователем, вероятно, убедил его в том, что продолжение их может привести только к окончательной утрате его престижа, и через несколько дней он предъявил мне формальное обвинение.

Я обвинялся по статье 58, пункт 7 — экономическая контрреволюция, то есть вредительство. Наказание по этой статье от трех лет каторжных работ до расстрела с конфискацией имущества.

Обвинение следователь писал при мне на специальном бланке. Формулировка обвинения была не только неграмотна, но и просто малопонятна. Это была длинная фраза с некоторыми вводными предложениями, отделенными фантастически расставленными запятыми. Прочтя очень внимательно, я не смог ее ни повторить, ни запомнить. Смысл сводился примерно к следующему: я обвинялся в том, что вредительствовал с 1925 года по день ареста; конкретно мое вредительство выражалось в том, что я «способствовал удорожанию объектов капитального строительства».

— Распишитесь, что обвинение было вам объявлено, — сказал следователь.

— Но я даже не понимаю обвинения, — возразил я. — Что значит «способствовал удорожанию объектов капитального строительства»? Как, собственно говоря, это было возможно?

— Это не важно. Вы подписываетесь только в том, что читали обвинение, а поняли вы его или нет, это не важно и никого не интересует. Я не прошу вас писать, что вы согласны с обвинением, — бесцеремонно и ворчливо говорил следователь.

Вслед за этим меня не вызывали на допрос целый месяц и даже разрешили работать в тюремной библиотеке по выдаче книг в камеры для заключенных. Жить стало гораздо легче. В библиотеке работало всего восемь человек заключенных, помещение было просторное, можно было читать любые книги. Помещался я в прежней камере, приходил туда вечером перед проверкой, а уходил утром, тотчас после вставания. Почему, собственно говоря, «дело» мое продолжало тянуться, какие стадии оно проходило, мне оставалось совершенно неизвестным. Я знал по опыту товарищей по заключению, что следователь еще мог вызвать меня и объявить об окончании следствия, мог этого и не сделать, так как формальность эта соблюдалась далеко не всегда. Судя по тому, что на допросы меня больше не вызывали, можно было думать, что «дело» мое кончено, и мне вот-вот объявят приговор через «кукушку». А может быть, вызовут с вещами и выпустят. Кто их знает… В конце концов это было самое логичное. Но между тем я превратился в камерного старожила, получил койку, место за столом, право умываться до «подъема». Я узнал в тонкости тюремные порядки, надзирателей. Я обзавелся тюремным инвентарем — неразрешенными, но крайне необходимыми вещами: у меня появилась иголка, которую подарил мне один из уходивших на этап арестантов; веревка, чтобы подвязывать брюки, которую мне удалось поднять в тюремном дворе; два больших гвоздя, из которых, расплющив и отточив концы, я сделал ножичек и долото; самодельная трубка из особым образом обработанного хлеба; шахматы из такого же материала и прочее. Я привык к отросшим волосам, постепенно постигал мудрость бриться отточенным кусочком жести или битого стекла.

Острое нервное напряжение и огромный душевный подъем первого времени заключения прошли. Наступили будни, скука, нудная, засасывающая тоска. Шел третий месяц, пошел четвертый, ничего не менялось, как будто время застыло на одном отвратительном дне.