10. «Академическое дело»
10. «Академическое дело»
«Академическое дело» или, как его называли еще, «платоновское дело», по имени академика С. Ф. Платонова, было одним из самых крупных дел ГПУ, наряду с «шахтинским процессом», делом «48-ми», процессом «промпартии» и др. Для жизни русской интеллигенции оно имело огромное значение, значительно большее, чем пышно разыгранный весной 1931 года «процесс меньшевиков», подробно освещенный в советской и заграничной печати. «Академическое дело» известно сравнительно мало, потому что ГПУ не вынесло его на открытый суд и решило судьбу крупнейших ученых в своих застенках. Скудные сведения о нем, проникавшие через лиц, привлеченных по этому «делу», и от близких, передавались каждый раз с такой опаской, были так отрывочны, что даже официальная часть, то есть самое обвинение, осталась в значительной мере неясной и противоречивой. Когда явится возможность представить это дело по документам и свидетельствам людей, непосредственно привлекавшихся по нему, оно займет место истинного некролога русской, особенно исторической, науки. Это будет одна из самых трагичных страниц в повести о русской интеллигенции. Я же могу говорить о нем только как случайный свидетель, со слов лиц, попадавших со мною в те же тюремные камеры, бывших со мною в этапе или в Соловецком концентрационном лагере. Кроме того, я связан тем, что могу передать только ту часть разговоров, по которым ГПУ не сможет установить, от кого я их слышал.
Особенностью этого «дела» было прежде всего то, что оно оказалось «неудачным» для ГПУ. «Шахтинский процесс», процессы «промпартии» и «меньшевиков» ГПУ формально доводило до конца. ГПУ могло выступать в них со всеми стадиями процесса: торжественным объявлением о «раскрытии заговора», начале следствия, начале судебного процесса; могло опубликовывать «обвинительный акт» и разыгрывать комедию суда, обставленную самыми кричащими эффектами. Обвиняемые выходили на сцену в огромном зале бывшего Дворянского собрания в присутствии тысячной толпы зрителей; они публично «каялись» в своих преступлениях, повторяя затверженные роли, распределенные для них следователями ГПУ. Гражданин-товарищ Крыленко в высокой должности прокурора республики изощрялся в остроумии и красноречии, клеймил буржуазию всего мира, замышляющую козни против пролетарского государства, и бросал вызывающие фразы перед радиоприемниками и иностранными корреспондентами. Зрители, они же статисты, так как билеты выдавались только через месткомы, профкомы и партийные организации, «требовали» высшей меры социальной защиты и аплодировали смертному приговору. Часть обвиненных, купивших свои жизни твердым исполнением воли ГПУ, затем «миловали», и послушная публика аплодировала помилованию. В это время ГПУ расправлялось с основной массой лиц, захваченных по этому «делу», число которых никому, кроме них, не было известно, и кончало с ними по-будничному, втихомолку.
Даже по делу «48-ми», которое ГПУ состряпало из рук вон плохо и небрежно, оно соблюло какую-то форму: объявило о «заговоре», опубликовало «признания», известило о приговоре с полным списком расстрелянных.
С «академическим делом» не удалась и эта минимальная, официальная часть. Аресты начались до объявления дела и продолжались после; тянулось оно около двух лет, но, кроме нескольких газетных статей клеветнического и ругательного характера, ничего не было опубликовано — ни обвинительный материал, ни «признания» (хотя несколько обвиняемых имели мировые имена), ни приговор. Дело было ликвидировано келейно: кое-кого «пришили без шухера», то есть убили втихомолку, большинство сослали на десять лет в каторгу, немногих счастливцев сослали в глухую провинцию. При разновременных постановлениях все перепуталось: наиболее «тяжкие преступники», то есть те, которым ГПУ приписывало роль «главарей», получили наиболее легкие приговоры, другие же, которых и ГПУ считало второстепенными персонажами, пошли на тот свет или получили десять лет каторги.
По тому, что доходило до публики, «дело» развертывалось следующим образом.
Осенью 1929 года, после «чистки» Академии наук, когда около трех четвертей служебного персонала были изгнаны и газеты вели самую грубую травлю против всего, что соприкасалось с академией, начались аресты сначала довольно второстепенных, но связанных с С. Ф. Платоновым лиц. Пронесся слух, что в рукописном отделении библиотеки Академии наук был обнаружен текст отречения Николая II. Трудно было себе представить, какое реальное значение мог иметь этот документ, но от него ГПУ повело «монархический заговор». Почти все служащие рукописного отделения были арестованы, помещения его опечатаны, и ГПУ принялось за обыск.
По-видимому, ничего особенно «страшного» там не нашли, но С. Ф. Платонов, как директор библиотеки, и С. В. Рождественский, его помощник, оказались под ударом.
Одновременно печать травила академика С. Ф. Ольденбурга, и арест его секретаря В. Н. Мелласа заставил думать, что он может оказаться в центре предполагаемого «дела». В таком же угрожаемом положении был и академик А. Е. Ферсман. Многие из сосланных по этому делу обвинялись главным образом в том, что они были знакомы с А. Е. Ферсманом или встречались с ним на заседаниях. Несмотря на это, чьим-то распоряжением, С. Ф. Ольденбург и А. Е. Ферсман были выделены, и хотя долгое время находились на полуопальном положении, но все же оставались на свободе.
Таким образом, «академическое дело» было подвигом ленинградского ГПУ, и сначала аресты велись исключительно среди петербуржцев, главным образом в библиотеке Академии наук, в Пушкинском доме, где постепенно были арестованы все сотрудники, и в различных экспедициях, подведомственных академии, особенно Якутской, где «сел» Виттенбург и большинство его сотрудников. Публика рассматривала эти аресты как окончательный удар по Академии наук, как решение сталинского правительства расправиться с последними остатками самостоятельной мысли в этом учреждении. Ожидалось, что «дело» будет слушаться в Петербурге весной 1930 года. Но прошла весна, и дело отложили до осени. Число арестованных продолжало увеличиваться и охватывать новые учреждения, уже не академические, а общепросветительного характера. Очевидно, ГПУ представляло себе более широкую задачу, и удар направлялся против петербургской интеллигенции вообще. «Русское техническое общество», «Бюро краеведения», «Общество педагогов естественников», «Религиозно-философский кружок», отдельные сотрудники Русского музея, издатели, литераторы, переводчики, имевшие отношение к «Всемирной литературе», все, что только вело Просветительную работу, присоединялось к этой «грандиозной контрреволюционной организации», в которой при таком количестве самых разнообразных «ответвлений» не только личность С. Ф. Платонова, но и сама Академия наук отодвигалась вдаль.
В начале августа 1930 года все были буквально огорошены новой волной арестов, перебросившихся теперь на Москву. Московское ГПУ «шило дело» московских историков, захватив академиков М. К. Любавского, Д. Н. Егорова, профессоров Ю. В. Готье, С. В. Бахрушина и многих других. А так как Д. Н. Егоров, в сущности, возглавлял бывшую Румянцевскую, теперь Ленинскую, Публичную библиотеку, то захвачено было много служащих этой библиотеки и даже просто бывшие ученицы Д. Н. Егорова по Высшим женским курсам. В Петербурге в это время был арестован академик Е. В. Тарле, который пользовался огромной популярностью и авторитетом в правительственных кругах.
Таким образом, «академическое дело» вышло уже за пределы Петербурга, и пошли слухи, что «дело» пойдет теперь в Москве. Но московское ГПУ было, видимо, слишком занято подготовкой других процессов и уступило московских историков ленинградскому ГПУ, отправив туда людей с именами и почти поголовно сослав своим упрощенным судом всю «мелкоту», как только выяснилось, что они не могут приукрасить дела, и так разбухшего, вероятно, до непредвиденных размеров.
Последняя большая группа лиц была арестована в ноябре 1930 года, то есть больше чем через год после его начала… Слушание дела было отложено уже на декабрь или январь 1931 года, но так и не состоялось.
Рост «академического дела» был, так сказать, «естественным ростом», который мог бы продолжаться до бесконечности и, при старании ГПУ, охватить и любое количество иностранных граждан. Такой «рост» являлся необходимым следствием метода ГПУ при ведении подобного рода дел. Схематически оно сводится к следующему: для начала арестовывают десять — двадцать человек, связанных каким-нибудь общим признаком, — работа по одной специальности, служба в одном учреждении, участие в одном научном обществе, посещение одной какой-нибудь церкви, заказ платья у одного портного, клиентура одного парикмахера или, наконец, обыкновенное знакомство.
Арестованные строго изолируются друг от друга. Все они обвиняются в участии в контрреволюционной организации, цель которой они сами должны назвать. На допросах к ним применяются обычные в ГПУ методы дознания — угроза расстрелом и соблазн помилования в случае признания вины. Из двадцати человек — двое-трое всегда могут оказаться людьми слабыми, которые подпишут «чистосердечное признание» и оговорят двух-трех по подсказке следователя. У «несознавшихся» арестуют кого-нибудь из родственников, чтобы поднажать, и, кстати, может быть добыть новые ссылки на каких-то лиц. Так образуется второй, расширенный круг арестов, за которым может следовать сколько угодно новых, так как реального дела нет и нет рамок, которыми бы такое дело могло быть ограничено.
К октябрю 1930 года, когда я очутился в тюрьме на Шпалерной, арестованные по «академическому делу» сидели во всех общих камерах во многих «двойниках» и одиночках. По нашему весьма неполному подсчету их было около 150 человек. Кроме того, многие сидели в «Крестах» и на «Нижегородской». Состав арестованных был совершенно исключительный. Кроме пяти академиков, — С. Ф. Платонова, М. К. Любавского, Н. П. Лихачева, Е. В. Тарле, Д. Н. Егорова, сидело очень много профессоров. Так как я не историк, то мне запомнились только случайно имена некоторых из них, с которыми я встречался или о которых мне говорили что-нибудь особенное. Так, я помню профессоров Ю. В. Готье, С. В. Рождественского, С. В. Бахрушина, Заозерского, В. А. Бутенко, Приселкова, Бородина (историк, профессор Петербургского университета), А. Г. Вульфиуса, В. А. Бальца, востоковеда Месрварта, преподавателей Г.А. Петри, Н. П. Анциферова, много сотрудников научных учреждений Академии наук, среди них библиотекаря Пилкина, секретаря Б. Н. Моллася, хранителей Пушкинского дома Н. В. Измайлова, Беляева, Н. А. Пыпина, краеведов Г. Штерна, Хордикайнена, издателей Вольфсона, Баранова и т. д. Экскурсоводов, арестованных в начале января 1931 года в количестве около девяноста человек, также обвиняли в каком-то касательстве к «академическому делу». Многие, наконец, до приговора не знали, по какому делу они привлекаются, и только задним числом, по номеру своего «дела», узнавали, что и они относились туда же.
Что можно было сделать из всей этой разнохарактерной массы людей различных специальностей и взглядов, никто не мог себе представить, и только с тоской следили, что количество их все прибывает, а старшие из них сидят уже второй год.
В конце 1930 года, когда московское ГПУ разыгрывало процесс «промпартии», нам, присмотревшимся к приемам ГПУ, стало совершенно ясно, что «академическое дело» провалено и на суде фигурировать не будет. В публичных выступлениях и ГПУ должно придерживаться известной логики, а «академическое дело», сфабрикованное ленинградским ГПУ, было совершенно несовместимо с процессом «промпартии», сфабрикованным в Москве. Можно было разыграть то или другое дело, но не оба вместе.
Сущность «академического дела» сводилась к следующему. Группа лиц из числа ученых историков составила монархический заговор, направленный против советской власти. Группа эта, не рассчитывая собственными силами захватить власть, вошла в тайное соглашение с правительством Германии, которое обещало поддержку военной силой. ГПУ распределило все роли в будущем правительстве среди мнимых заговорщиков и предназначило для этого академиков.
В процессе «промпартии» ГПУ фабриковало демократически-республиканский заговор, связывая его с французским правительством, причем роли некоторых лиц совпадали по обоим процессам, несмотря на их несхожесть.
В 1929 году, когда у ГПУ появилась идея «академического дела», выпад против Германии считался своевременным. Осенью 1930 года шли заигрывания с Германией, и целесообразнее казался выпад против Франции. Кроме того, ходили слухи, что германское правительство сделало в Москве энергичные представления против упоминания своих деятелей в процессе, и Москве пришлось свернуть свои планы.
Итак, «академическое дело», разглашенное у себя и за границей, охватившее ученых с крупными именами и вообще почти исключительно людей с именами, надо было ликвидировать без шума или, как говорится в ГПУ, «без шухера». Выпустить ни в чем не повинных людей — это был бы уже шум. Надо было сохранить вид, что они виновны. Поэтому в феврале 1931 года наименее заметных «участников» приговорили к десяти годам концентрационных лагерей с конфискацией имущества. Так как люди эти были с честными, но «средними» именами, и так как приговор нигде не был объявлен, то стон, который поднялся тогда в русской интеллигенции, никем не был услышан. Жена Энгельгардта, сестра писателя Гаршина, с отчаяния бросилась в пролет лестницы и разбилась насмерть, жена профессора Бутенко повесилась. Одну из жен неожиданно отправили на каторгу, хотя она была на свободе, и этот приговор она получила, когда принесла мужу последнюю передачу. Обе дочери С. Ф. Платонова получили по десять лет концлагерей, и только чьи-то хлопоты задерживали их отправку.
Трудно передать, какое это все производило впечатление. Слишком хорошо было известно, что этим людям действительно ничего нельзя поставить в вину.
В мае последовал приговор следующей, совершенно произвольно составленной группе, притом еще более жестокий. Пять человек было расстреляно, остальные сосланы в концлагеря. С ужасом ждали, какой же может быть приговор «главарям». Неужели решатся их расстрелять? Людей, которые столько ума и труда отдали на создание русской культуры! Академиков, многим из которых минуло семьдесят лет.
Но летом 1931 года вдруг на короткое время подул другой ветер, Главари ГПУ, которые провели террор зимы 193/31 года, были понижены:
Акулов заменил Ягоду; Сталин сказал какие-то смутные слова, что не все специалисты — враги; образована была какая-то «комиссия Сольца», которой были даны полномочия пересмотреть дела, решенные слишком поспешно и, очевидно, слишком вопиюще жестоко. Говорили, что по представлению этой комиссии кто-то был помилован, а какие-то следователи, переусердствовавшие в деле «48-ми», даже расстреляны. Эта «счастливая» полоса жизни была короткой, но «главари» академического дела попали в нее и получили неожиданно «легкие» приговоры — ссылку на поселение в отдаленные города, но не в лагеря. Тогда же и дочерям С.Ф. Платонова каторга была заменена ссылкой, куда в виде особого исключения и милости они могли поехать вместе с отцом.
Так кончилось это дело в августе 1931 года. В печати о приговорах не сообщено ни слова. Очевидно, правительство СССР и ГПУ считали это дело настолько темным и скандальным, что предпочли о нем молчать. Это не мешает, однако, всем приговоренным оставаться и по сей день в лагерях и ссылке. Не выдержав этого, умерли уже С. Ф. Платонов, Д. Н. Егоров, В. Бутенко. Сколько последовало за ними и сколько последует еще, не увидав свободы, не имея возможности умереть дома, мы не узнаем.
Таиров переулок. Меры воздействия
Для получения «признаний» в несовершенных деяниях ГПУ применяет разнообразные меры, причем эти меры различны для отдельных процессов и групп заключенных. Для «академического дела», например, особенно характерна была длительность заключения: некоторые сидели больше года, некоторые около двух лет. По условиям содержания подследственных в советских тюрьмах такое заключение само по себе является пыткой. Большинству грозили расстрелом. Многих держали в одиночках больше года без передач, прогулок и книг. У многих арестовывали родственников, и не только держали их в тюрьме месяцами, но и ссылали на каторгу.
Из лиц, которых мне пришлось встречать, особенно жестокие меры были применены к В. Сначала его продержали несколько месяцев в одиночке без передач и прогулок, так что он заболел цингой в тяжелой форме. Человек он был средних лет, здоровый и крепкий, но у него совершенно не держались зубы, и он потерял один за другим восемь передних зубов, остальные же шатались так, что он не мог есть хлеб, не размочив его в воде.
Кроме того, к нему применяли одну из самых отвратительных и унизительных мер — перевод в «16-ю камеру», которой следователь неоднократно грозил и мне.
16-я камера — небольшая общая камера в боковом коридоре тюрьмы, который у арестантов получил название «Таиров переулок». Таиров переулок в Петербурге — излюбленное место петербургской шпаны, проституток, воров и т. п.
16-я камера рассчитана на 10–12 человек, но в ней содержатся 40–50 «урков», то есть воров, грабителей, хулиганов. Вообще уголовных этого типа в тюрьмах ГПУ нет, но для этой камеры их брали, так сказать, напрокат из принадлежащего уголовному розыску корпуса «Крестов» специально для воздействия на «несознающихся» каэров — контрреволюционеров. «Каэров» сажали в 16-ю камеру по одному, по два, отдавая их, так сказать, на растерзание. Уголовные камеры всегда страшно распущены: драки и дикое буйство там не прекращаются. В воздухе непрерывно висит отборная брань. Основное занятие камеры — карточная игра, в которой заключенные проигрывают друг другу все: деньги, одежду, белье, обувь, хлеб, обед, табак. Еда и табак проигрываются не только на наличные, но и вперед, иногда на значительный промежуток времени, так что проигравший жестоко голодает. Проигрываются даже золотые коронки с зубов, которые тут же вырывают изо рта проигравшего самым варварским способом. В этой камере всегда есть несколько человек, совершенно голых. Они проиграли все и выходят на допрос и на прогулку в костюме Адама.
Интеллигента, попадающего в эту камеру (на воровском, блатном, языке его кличка — фраер), сейчас же обдирают до нитки. Если он пытается сопротивляться или жаловаться тюремному начальству, его избивают. У него отнимается вся его передача и паек тюремного хлеба, в камере ему всегда отводят самое скверное место. Перевести заключенного в камеру № 16, значит, прежде всего, раздеть человека и лишить всего немногого, чем он дорожит в тюрьме, — подушки, одеяла, простыни, белья, кисета для табака, носовых платков и т. д. Даже очки и те, обыкновенно, переходят в чужую собственность.
Очень редко кому удавалось уцелеть в этой камере. Когда В. перевели туда, он застал там одного интеллигента, который в несколько дней был в буквальном смысле совершенно забит и прикрывался только отвратительным рубищем. Все его платье проиграли «урки».
Спокойный, почтенный, профессорский вид В. был так выразителен, что произвел впечатление даже на шпану. Его ум и выдержанность довершили остальное. Как только его ввели в камеру, он отдал старосте все свои «лишние» вещи, то есть все, кроме того, во что был одет, и добавил, что отдает также для распределения свою передачу. Староста, значение которого среди уголовных огромно, взял его под свое покровительство и приказал не трогать. Когда наутро его вызвали к следователю и тот с изумлением удостоверился, что В. не раздет и не избит, он все-таки решил добиться своего. После краткого допроса В. он вызвал старосту камеры и накинулся на него с криком, — В. будто бы жаловался, что его обокрали. Следователь рассчитывал, что после этого В. неминуемо будет избит. Но уголовный староста прекрасно понял, в чем дело. Вернувшись в камеру, он рассказал В., что было у следователя. Этот инцидент только закрепил хорошее отношение уголовных, которые решили «разыграть» следователя. В своем увлечении новой затеей шпана дошла до такой заботливости по отношению к В., что решила, например, выводить его на прогулку, которая была ему запрещена следователем. Чтобы не дать страже задержать В. при выводе из камеры, они окружали его тесным кольцом, делая вид, что ведут насильно, и стража, боясь скандала, не смела протестовать. Из окон общих камер, сквозь проделанные в щитах щели, можно было наблюдать умилительную картину этой прогулки. В. с достойным солидным видом, в очках, обросший прекрасной седой бородой, выступал по тюремному двору, окруженный толпой оборванных «урков», из которых трое были совершенно голы. Следователь, убедившись в своей неудаче, перевел его в обычную общую камеру.
Арестованного по «академическому делу» Б. около года держали в одиночке без прогулок, передач и чтения. Затем ему поставили ультиматум — подписать «признание» или быть расстрелянным через трое суток. Он не подписал. Вечером его вызвали «с вещами», перевели в камеру смертников, где он провел двое суток, слушая за стенами стоны, вопли и крики тех, кого тащили на расстрел. Затем под усиленным конвоем его повели по коридорам и лестницам в подвальное помещение, где, по слухам, производится расстрел. Каждую минуту он ждал выстрела в затылок, но из подвала его заставили подняться по темной лестнице и ввели в ярко освещенную комнату, где сидели два следователя. Он потерял сознание, и допросить его в этих условиях не удалось.
После этого опыта его перевели в «двойники» и дали в компаньоны буйного помешанного или симулянта, который бросался и душил его. Совершенно истерзанного, в рваной одежде, с кровоподтеками на лице и шее его доставили в кабинет следователя, где оказалась его жена, якобы вызванная из дома для допроса. Видя страшное потрясение обоих, следователь обратился к Б. с патетической фразой:
— Пожалейте вашу жену! Спасите себя! Подпишите признание. Я предлагаю это вам в последний раз, иначе вы будете расстреляны.
Б. имел мужество и тут не дать ложного признания и был сослан в концлагерь. Несомненно, если бы он поддался следователю, тот бы его прикончил.
В общей камере № 22 на Шпалерной находился один из заключенных по «академическому делу», который шесть суток просидел в «мокром карцере». В этой комнате пол был залит водой, и не было ни уборной, ни параши. Заключенные из камеры не выпускались, и им приходилось отправлять свои естественные надобности прямо в воду.
В камере была только одна узкая короткая скамья, на которой можно было сидеть, но не лежать. Ноги заключенных в этой камере находятся все время в воде с испражнениями и потому покрываются язвами. Заключенный, попавший затем в камеру № 22, говорил, что он не выдержал и через шесть суток подписал ложное признание, которое от него требовал следователь. По его словам, в камере остался второй заключенный, который сидел уже тридцать суток, отказываясь дать ложное показание.
В Соловецком концлагере в мае 1931 года на «Поповом острове» я встретил человек шесть коммунистов, осужденных за «белорусский шовинизм». В Белоруссии они занимали крупные посты. Среди них был Прищепов, бывший нарком земледелия Белоруссии; Адамович, нарком просвещения и др., фамилии которых не могу вспомнить. Они рассказывали, что в новой, только что выстроенной в Минске тюрьме есть специально оборудованные мокрые камеры, в которых заключенные содержатся по колено в воде.
То, что я рассказал здесь, только ничтожная часть того, что мне пришлось видеть и слышать, лишь несколько примеров, показывающих, в каком положении бывали в тюрьме заключенные по «академическому делу», а также, с некоторыми вариантами и по другим делам, охватывавшим русскую интеллигенцию.