Под Северным Верблюдом

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Под Северным Верблюдом

1

Мы перешли по льду ключ Днепровский и медленно стали подниматься по узкой тропе к конторе. Возле небольшого домика у входа в штольню стояли горные мастера и наблюдали, как приближалось подкрепление. Из домика вышел высокий человек в большой белой ушанке и приветствовал меня — это был Яценко, мой бывший начальник на втором участке.

Отсюда, со склона высоченной двугорбой сопки с романтическим названием Северный Верблюд, лагерь и поселок просматривались, как с птичьего полета. Работы здесь велись в штольнях, а одна бригада добывала касситерит лотками. Она обнаружила в старом карьере под одной из вершин сопки очень богатую, почти такую же, как «Надежда», жилу и тщательно скрывала от начальства ее точное расположение. После нескольких безуспешных попыток узнать, откуда шел поток самородков и намытого металла, бригадира Бергера оставили в покое и довольствовались тем, что его лоточники выполняли задание на четыреста — пятьсот процентов. Сверх того они сдавали много касситерита в ларек, так что табаком и едой были обеспечены.

Сейчас Борис Бергер сидел в теплой конторе. Это был стройный атлет с красивым, мужественным лицом. У окна подпирал стенку сутуловатый, рослый и грузный Вася Бойко, бригадир проходчиков, бывший водитель и власовский офицер. Из-за крючковатого носа и толстых губ немцы долго его мучили в лагере военнопленных, подозревая, что он еврей.

— Та я же хохол, — говорил он нараспев, и в этом никому из нас не пришло бы в голову усомниться. — Ну, освободили они меня, попал к Власову в Италию, потом в Бельгию. Ну, народ там… никак не мог научиться разговору, даже город у них есть X…, вот язык!.. А между прочим… — Он по-заговорщически хитро взглянул в мою сторону и вдруг выпалил: — Фердэмех![118] Понимаешь, Петро?

Только после долгого раздумья я сообразил, что он хотел сказать, и спросил:

— Что, больше ничего не помнишь?

— Нет, но это слово слыхал чаще всего… Хорошо было в Брюсселе. В отеле отдельная комната, больше этой конторы, на стене всякие кнопки. Раз подошел, хочу лампу зажечь, жму на кнопку, а света нет — девушка вдруг появляется, горничная, чего, мол, желаете? Звонок, оказывается. Вот, думаю, скажут, дикари из России, стыдно. Я не растерялся и стопку показываю: сто грамм принесите! Она через минуту влетает с таблетом, а там сто грамм и закуска… Вот была житуха! — Он глупо засмеялся и добавил: — Фердэмех!

Начальником участка здесь был молодой горный инженер Островский, который думал только о своей жене (по слухам, очень ветреной), шахматах и предстоящем отпуске. Участком фактически руководил горный мастер Панченко — подтянутый старик, бывший пограничник, которого даже многолетнее заключение не отучило от военной выправки. Он жил душа в душу с бригадирами, открыто помогал заключенным, не признавал для них никакой лагерной дисциплины, но был очень требователен в работе. Сам он освободился давно, еще до войны. Высокий и прямой, с приветливым приятным лицом, он всегда был в хорошем настроении, единственный вольный, который знал и никому не выдавал секрет бергеровской жилы.

Работа в шахте была очень тяжелой. Пудовым пневматическим молотком в течение многих часов бурили глубокие шпуры в страшно твердой скале. Потом взрывали ее, забойщики грузили породу в вагонетки, откатывали их на несколько сотен метров и опрокидывали в отвал. В шахте было темно, пользовались самодельными фонариками из консервных банок с фитилями, которые плавали в мазуте. Эти лампы ужасно коптили, и после смены люди выбирались на поверхность похожими на негров.

Я ходил с маркшейдером замерять, гнал теодолитные и нивелирные ходы, привязывая десятки отсчетов один к другому, считал вагонетки на отвале, но часто работал также на общих: сам грузил и возил вагонетки, когда не хватало откатчиков. На нашем участке было отдельное оцепление, и хотя мы питались неплохо благодаря «большому металлу», все же чувствовали себя неуютно, будучи отрезанными от поселка, где можно было поддерживать контакт с вольными.

Однажды на участке появился Грек. Созвал все начальство, горных мастеров, бригадиров, геолога, а в отсутствие Яценко я пошел «от маркотдела». Грек лазил с нами по всем выработкам, заглядывал в самые дальние углы и расхваливал бригадиров.

— О тебе и Бойко знают не только в Сеймчане[119], — сказал он Бергеру, — вы уже в Магадане гремите. Того гляди, вас досрочно освободят — пойдешь ко мне горным мастером?

— Не верится, Дмитрий Константинович, — ответил Бергер, — мы же Берлаг, а у хохла (Бойко) все двадцать пять! Лучше скажите, зачем вы к нам сегодня?

— Слушай, Бергер, нам к концу года надо сто пятьдесят процентов! Покажи жилу — ты ведь знаешь меня. в долгу не останусь! Ни перед тобой, ни перед ребятами…

— Ну, сколько раз вам говорить, гражданин начальник, нет никакой жилы — просто хлопцы научились промывать, берут кто там, кто тут…

— Хотя бы ты мне голову не морочил, Бергер! На той неделе чуть не тонну дали… А если систематически? Вы же одни сливки скребете, что победнее пропадает! Ну ладно, полторы тонны в неделю до конца года можешь? Жратву, зачеты, табак… немного спиртика обещаю, это уж моя забота! Договорились?

Бергер согласился. Потом побежал к своим, уговаривать.

Как-то после обеда пожаловал Яценко. Мы удивились: только три дня назад он был на контрольном замере — почему так быстро опять в наши края? В углу конторы, возле печки сидел на корточках Бойко и заваривал чифир. Он пел под нос свою любимую — и единственную — песню:

На опушке леса старый дуб стоит,

А под этим дубом партизан убит,

Он лежит, не дышит и как с понтом[120] спит,

Золотые кудри ветер шевелит…

Вася замолчал, взглянул на маркшейдера и предложил:

— Выпьешь, Алексей Васильевич? Чего нового в управлении?

— Беда, хлопцы, чепэ!

— Чи опять чья-то баба сбежала?

— Какая, к бесу, баба! Из Хабаровска приехал горный округ! В генеральской форме, шутишь? Грека прямо за шиворот! Поднялся на «Надежду», все увидел. Не штольня, говорит, а черт те что, как хищники наломали, загогулин настроили! Грек, мол, нахально «Надежду» у разведрайона, у Шляпы то есть, отобрал, на проект, дескать, не смотрел, крючков вон каких понаделали, шли по жиле, где пожирнее! Мы-то все это знали, но разве с Греком поспоришь? И потом какие премии получали! Сегодня утром этот генерал собрал нас, геологию, маркбюро, вообще комсостав, даже вашего Франко, и давай чистить! Всех вас, говорит, кодла, бандиты, упеку в тюрягу! Под винтовкой будете выравнивать выработки, и Каралефтеров первый! Куда, кричит, смотрели Ястребов и Трегуб! А те (главные маркшейдер и геолог) сидят и только глазами хлопают, рты боятся раскрыть. Наш Ястребов еще с утра малость перехватил, дыхнуть боится… А я боком, боком и дёру! Ведь когда началась разработка, на «Надежде» я был маркшейдером! Вера-секретарша говорит, что Грек будет звонить Никишову в Москву — все-таки замминистра, и Грека он знаешь как уважает! Да и как судить его, если полтора плана сдал? Дай-ка, Вася, попью малость, успокоюсь. Пока хабаровский генерал здесь, я у вас пошатаюсь, подальше от неприятностей!.. Бери теодолит, Петро. На днях дорогу на «Надежду» пробьем, будем руду спускать с ихнего бремсберга!..

Перед Новым годом весь лагерь выгнали строить дорогу, о которой говорил Яценко, остались только больные. Это было вроде субботника, и целый день, в страшной пурге, долбили, кайлили, копали, помогали застрявшему бульдозеру, а когда едва живыми вернулись на участок, дорога на «Надежду» была готова. Несколько дней ее обкатывали, и вскоре начальники стали часто наведываться к нам: поднимались по бремсбергу и потом подъезжали на рудовозке.

В управлении произошли большие перемены. «Попросили» почти весь руководящий состав! Грека, конечно, не судили, просто предложили убраться подобру-поздорову. Главного маркшейдера и главного геолога перевели на отдаленные северные точки, подыскали нового главного инженера, а из горного управления Эге-Хая возле Верхоянска прилетел новый начальник прииска.

Однажды вошел в нашу контору высокий плечистый человек в американской куртке на молнии, торбазах и рысьей шапке. Все мастера ушли в штольни, у нас был общий перекур. Человек этот был не знаком нам, но его осанка и обветренное волевое, с резкими крупными чертами лицо, изборожденное глубокими морщинами, невольно внушали уважение.

— Здорово, хлопцы! Где Островский?

— Где-то в управлении, гражданин начальник, — ответил вежливо Антонян.

Человек рывком открыл молнию на большом кармане куртки.

— На, завари, — обратился он к Бойко, кинув ему две пачки чая, чутьем угадывая нашего главного чифириста. Тот набрал из бачка воду в консервную банку и поставил ее в печку.

— Маркшейдеришь? — Он бросил взгляд на разрез, который я вычерчивал за своим столом. — Сколько осталось до сбойки пятого?

— Восемь метров! — выпалил я, удивленный хорошей осведомленностью гостя.

— Дрова откуда берете? Поди, со старого бункера тащите?

Допрос продолжался почти час. Выпили чифир, покурили. Наш гость оказался в курсе всех участковых дел. Никто не посмел спросить, кто он, но это был несомненно опытный и умный горняк. Он давал распоряжения, советы, шутил, ругался полнокровно, убедительно.

— Ты, чифирист, зови плотника!

Бойко вышел и вернулся с щупленьким западником.

— Тащи свой инструмент и сейчас же заколачивай эти двери, завтра здесь нарежем окно. — Он нахлобучил шапку и почти бегом спустился в долину. Скоро пришел Панченко и объяснил, что это новый начальник участка Климов, известный в управлении крутым нравом и не менее организаторским талантом.

Климов перестроил у нас всю работу. Он принес бригадирам спирт («Чихал я на вашего Гаврилова!»), организовал завоз продуктов за сдачу металла прямо на участок — с ним было удобно работать, но вольных он зажал совсем. Грубил по телефону, требовал с горных мастеров переработку, не терпел возражений. Говорили, что при малейшем протесте он пускал в ход и кулаки. Однажды, добиваясь чего-то в управлении по телефону, на что ему, очевидно, ответили отказом, он покраснел и заорал в трубку:

— Вы там совсем обнаглели, конторские крысы! Сейчас спущусь и разобью чернильницы о ваши головы!

С Бергером Климов сразу нашел общий язык.

— Металла сдал, сколько обещал? Тогда держи свою жилу в заначке, еще пригодится! Скоро уеду, надоело тут!..

Новый год — мы работаем. Я катаю вагонетки — народу не хватает, потом нивелирую с Яценко, но стоит такой мороз, что ни одной лишней минуты не хочется быть под открытым небом. Сидим сейчас в конторе — железная печка красная. За окном темнеет. Вдруг шум мотора — это не рудовозка! Открывается дверь, вваливаются трое: новехонькие белые полушубки, белые валенки, папахи с кокардой. Не говоря ни слова, окружают печку. Немного согревшись, расстегивают шубы — мы переглядываемся, заметив генеральские погоны.

— Чай у вас есть?

Антонян бежит в кузницу — там всегда стоит ведро чая.

— Интересно, сколько сегодня градусов?

— Полсотня пять или около этого, гражданин начальник!

— А в Москве было одиннадцать, — замечает, снимая полушубок, второй — полковник.

Антонян приносит ведро, они усердно пьют чай.

— Ну и стужа! — не успокаивается генерал. — Надо бы точнее узнать температуру! Тут всегда такие морозы, а?

— Бывает еще холоднее, гражданин начальник. — Антонян издевательски улыбается. Они продолжают пить.

— Звони в управление, пусть сообщат точную температуру воздуха. — Генерал — круглое, типично русское лицо, красные щеки, жидкие волосы — уставился на меня.

— Гражданин генерал, нам запрещено пользоваться телефоном!

— А-а… Ну, звони ты, Попов…

— Говорят, не знают точно, что-то за пятьдесят…

— Ну как ты будешь смотреть участок — темно и такая холодина?

— Гражданин начальник, штольня рядом, в десяти метрах отсюда, а там тепло… Я вас провожу, покажу все…

— Значит, нельзя узнать температуру? Тогда поехали!

Они надели шубы, папахи, подняли воротники и вышли. Шум незаглушенного мотора газика усилился, потом затих на дороге. Мы расхохотались:

— Ну и начальство — прямо из Москвы приехало температуру узнавать!

2

Вся бригада Бойко — как на подбор одни крепыши, слабых он другим списывает. Но есть там еще Фишер, громадный немец из портового города Ростока, с ручищами как кувалды; всегда отмороженным большим носом, лошадиными зубами и водянисто-голубыми маленькими глазками. Когда в конторе разгорается спор о расизме, его всегда ставят мне в пример как неудачного арийца, ибо Фишер полуидиот.

Интересуется он только двумя вопросами: что думает о нем бригадир и что будет на ужин? Второй вопрос имеет для него скорее символическое значение: его везде кормят без нормы, иногда ради любопытства, чтобы посмотреть, сколько влезет в эту ненасытную утробу. Одного хлеба он съедает по полторы-две буханки в день, но зато и работает невероятно. В узких выработках, с крутыми поворотами часто соскакивает с рельсов нагруженная рудой вагонетка — Вальтер Фишер один, без лома, ставит ее на место, а это около тонны веса!

По-русски он почти ни слова не знает, на мой вопрос, чем занимался дома и почему сидит, ответил:

— Был матросом, в свободное время слушал радио. Иногда играл в карты, но это утомительно. Воевал под Ленинградом, в плен попал в Сталинграде. Судили потому, что украл кусок резины, подшивать подошву на лагерных бурках… Как думаешь, скоро домой поедем?.. Говорят, привезли на кухню овсянку. Бойко дал пачку махорки, обменяю на кашу… — Невозможно было заставить его сосредоточиться на чем-то ином, кроме пищи.

Темнеет. Подходит наш конвой, мы спускаемся с горы. Возле вахты — задержка, ввели новый порядок: никого не пускать, пока не подойдет последняя бригада. Стоим полчаса на сильном морозе, усталые, злые. Кто пришел из мокрого забоя (в новой шахте на пятидесятиметровой глубине неожиданно открылись талые породы и вовсю хлещет вода), страшно мерзнет и лихорадочно трясется — резиновых сапог пока не дают. Люди тихо ругаются и топчутся на месте, предстоит еще самое страшное — расстегнуться, иногда даже снять валенки, но это уже в зависимости от прихоти надзирателя. Мы немного опоздали, стоим в хвосте ожидающих, в последней пятерке бригады Бойко, за нами построился электроцех — всего восемь человек.

Замерзший Фишер отчаянно размахивает руками и задевает кого-то из электриков. Тот разражается ругательствами:

— Ты, фриц, протокольная морда, это тебе не Украина… слышишь? Эй, Фишер!.. Гитлер капут! Подлюга! Идиот!

— Что он сказал? — осведомляется у меня великан.

— Что ты идиот!

— Что? Я идиот? Ты, иван, иди в…! — Кое-чему он все же научился по-русски!

— Ты куда меня посылаешь, фриц?!

— Двинь ему, иначе ни хрена до него не дойдет! Один из электриков, несмотря на мое предупреждение, толкает Вальтера в спину.

— Вас? Прюгелай?![121] — Фишер вдруг забыл о холоде. Он скидывает бушлат и наступает на электриков. Наша бригада повернулась и смотрит молча, знаем, что Фишер в помощи не нуждается. В неверном свете маленькой лампочки на столбе, далеко от прожекторов вахты, мелькают фигуры. Они облепили великана, но тот вдруг освобождает свои руки и крутит ими, как крыльями ветряной мельницы. Люди летят от него в снег, на дорогу. Через минуту Вальтер возвращается:

— Ух, нагрелся! — и надевает бушлат. Сзади стоны, брань. Наконец мы приближаемся к вахте. После обыска, в бараке, Бойко вручает Вальтеру буханку хлеба, тот смотрит на бригадира, как собака, которую приласкал хозяин, К нам подходит другой немец, Вернер Лилиенкамп, журналист из Западного Берлина, который имел неосторожность приехать в Восточный сектор на премьеру нового спектакля — он писал в западной прессе не очень лестно о России. Его посадили и судили, в чем арестовали — до самого Магадана он ехал в смокинге.

— Друзья, у меня сегодня день рождения, не найдется ли у вас кусочка хлеба? — Голос дрожит, человеку явно не по себе, но есть страшно хочется — еще в такой день! Вернер работает в другой бригаде и получает ничтожный штрафной паек.

Мне неловко — у меня запасов нет, тоже сижу на одном пайке, обед нам готовят на участке, иногда перепадает лишний кусок, но просить себе я стесняюсь. Собираюсь обратиться к бергеровским ребятам, живущим в нашей секции, у них еды полно, но тут заговорил Вальтер:

— Хлеб? Ты работай, как я, тогда и хлеб будет! Милостыню нечего клянчить, даром никто не дает. Я вот от бригадира целую буханку получил. Сейчас чаю принесу и досыта наемся. А ты проваливай, нечего позориться!

Мне стыдно, как будто это я просил. Иду к Сеппу, румяному эстонцу, из бергеровских, который с верхних нар наблюдал за происходящим, беру у него кусок хлеба и масло. Лилиенкамп уходит с хлебом, а Бергер, знающий немецкий (его отец был в первую мировую военнопленным, родом из Гамбурга), смеется:

— Вот тебе и земляки! Ну и дружно вы живете, арийцы!..

Все глубже вгрызаемся в скалу, бригада Бойко побивает рекорды. А громадные заработки его долгосрочников с прогрессивкой за высокие проценты до копейки кассирует Берлаг. Единственная награда зека — «три дополнительных» (черпака): полная миска перловой или пшенной каши на ужин. Иногда ребята в свободное время (после взрыва, пока из выработок уходит газ) промывают богатую руду в бергеровской теплушке и сдают металл в ларек, прибавляя таким образом немного жиров к своей постной пище. По показателям они намного превосходят двух вольных бурильщиков, хотя те имеют подсобников из зеков — буроносов.

Великолепно трудится Непомнящий, невзрачный на вид сибиряк. Откуда только у этого маленького человечка берутся силы держать в руках тяжеленный вибрирующий молоток в течение шести — восьми часов! Хитрый Бойко разжигает его честолюбие, рассказывая о невероятных успехах других рекордсменов. Непомнящий слушает и старается еще больше. Навряд ли он знает, что обречен: мы пробиваем твердые породы микрогранитов, и силикоз любому горнопроходчику обеспечен…

Начинается планомерное расширение карьера. Бергер опасается, что найдут его жилу, но я успокаиваю: Яценко приносил на участок новый проект, судя по нему, мы углубляемся в противоположную сторону, место жилы забраковано как бесперспективное.

У нас теперь новый горный мастер — Смирнов, краснолицый худой человек со сломанным длинным носом и шрамом на лысине, как он объяснил, от обвала. Смирнов старый колымчанин, работал на других оловянных рудниках и отлично ориентируется на участке. С Бойко подружился, носит ему чай и спирт, часто бывает пьян и по разговору не отличается от зеков, тоже долго сидел. Нам кажется странным, что Панченко, со всеми приветливый, откровенно его недолюбливает и на вопрос почему, уклончиво отвечает:

— Увидите сами!

Однако Смирнов работает умно и умело, подчас сутками торчит в забое, ночует на участке, иногда так же увлеченно пьянствует и потом высыпается в кузнице. Там клуб забойщиков, как в конторе — придурков и вольнонаемных. Возглавляет его заядлый чифирист кузнец Захар Сторожук, высоченный костлявый украинец с лошадиным черепом, похожий на монстра из фильма «Франкенштейн». Говорит Сторожук очень громко и врет безбожно; толком никто не знает, за что он сидит. Но кузнец Захар хороший, и ни один из нас, кроме Фишера, не может сравняться с ним силой. Этот мрачный верзила любит рассказывать о страшных казнях, свидетелем которых будто бы был, или о том, как рубил из седла людей шашкой — явная ложь, в лошадях он толку не знает, следовательно, не был кавалеристом…

Над карьером стоит солдат в тулупе — не успели там вышку поставить, да и не всегда работы идут в одном месте, пост приходится переносить. Вдруг ЧП: сильным ветром сбросило стрелка, который в тулупе, как под парусом, полетел в карьер! Солдат не расшибся, но когда полет его повторился, пост сняли и нашу работу на поверхности прекратили. Три дня не выходили на развод: пурга сильнее охраны, опрокидывает вышки, рвет телефонные провода, доводит видимость до минимума, заваливает дома в поселке и глухой забор из досок, недавно построенный на склоне сопки за изолятором. Это первый на моей памяти случай, когда работу актировали из-за непогоды.

Утром весь лагерь выгнали откапывать забор. От него осталось на поверхности сантиметров сорок, можно перешагнуть и бежать.

Мучились так до обеда, а когда вычистили, проклятая пурга за несколько минут снова все занесла. У забора ставят стрелка, пускай караулит, пока не перестанет мести!

После обеда — экспедиция вверх по долине за стлаником для кухни и бараков. Дорога в лес, где заготавливают дрова, занесена. Мы доходим до восьмого прибора, минуем аммональный склад и подымаемся по сугробам на сопку, ломаем руками вырытый из-под снега стланик — топоры нам не доверяют! Возвращаемся окоченевшими, а вечером в санчасти полно обмороженных.

У нас в секции вокруг печки висят портянки и рукавицы, воздух тяжел от пара и острого запаха пота. В углу сидит Бергер с гостем и поет. У бригадира прекрасный голос, он знает множество песен — всю блатную лирику двадцатых годов и морской репертуар. Но никак не научится играть на гитаре и завидует всем, кто хотя бы немного умеет бренчать.

Меня интересует этот красивый, волевой и по существу очень мягкий человек, старающийся изображать из себя злобного, не терпящего возражений блатного. Собственно, оно так и положено бригадиру, но я никак не возьму в толк, кто он такой вообще? Много о себе фантазирует. То он воспитанник флота, то летчик, то десантник, то бывший вор. Во время войны был в Румынии, по всей вероятности, офицером, язык немного знает. Очень подробно рассказывает, как убил своего следователя, который над ним издевался — наверняка враки, эту историю он взял у своего помощника Петра Верченко, смуглого хмурого парня, который благоговейно слушается своего бригадира. На генеральной поверке, где тщательно проверяют статью и срок, Бергер уходит в санчасть или еще куда-нибудь подальше от народа, ибо по статье сразу можно понять, что он никого не убивал, а сидит просто как военнопленный, изменник[122]. Однако в его рассказах чувствуется большой жизненный опыт, он неплохо знает и морское, и летное дело, а однажды я с удивлением увидел отличный чертеж, который он сделал по просьбе механика. Горное дело Бергер усвоил поразительно быстро.

Рядом с ним на нижних нарах вагонки сидит его гость и друг Леша Седых, один из немногих настоящих урок в нашем лагере. При ограблении магазина Седых застрелил подоспевшего милиционера и был очень обижен, когда попал за террор к пятьдесят восьмой — «контрикам». Внешне решительно ничто не выдает в нем «вора в законе». Но он неоднократно доказывал поступками принадлежность к этой категории блатных: наотрез отказывался носить стройматериалы для вышек («Гражданин начальник, завтра, может быть, побежит мой товарищ, а я должен строить вышку, с которой будут по нем стрелять?»), за что часто сидел в карцере. Работал Леша на электростанции, что было вполне допустимо по его понятиям, ибо никому не могло повредить.

Седых — мужчина средних лет, толстоватый, с добродушным открытым лицом. Наколок у него нет и разговаривает обычным языком, блатным пользуется, только когда рассказывает в лицах какое-нибудь приключение из своей жизни — он много шатался по тюрьмам. Поет он не хуже Бергера, к тому же хороший гитарист. Песни, которые я слышал в его исполнении, далеко затмевали все нарочито блатные шансоны, столь модные в шестидесятых годах.

Перебрав несколько раз струны, он начинает приятным тенором:

Я не растратил государственные миллионы,

Не посещал кафе-шантан я никогда,

Я не носил на скачках модные фасоны,

Не пил с кокотками французского вина…

За дверью, в тамбуре, где стоит большая параша (после побега Батюты бараки ночью закрываются на висячие замки) и где ребята курят — курить в секции привилегия бригадиров, — раздаются крики, шум, возня. Кто-то из слушателей, сидящий у двери, кричит:

— Тише, Леша поет! Но возня усиливается.

И вот я за решеткой загораю,

Тут в изоляторе, на пайке двести грамм,

На верхних нарах я лежу и размышляю,

Как не везет нам в жизни, босякам… —

поет Леша, и в этот миг группа воюющих вваливается в секцию.

В гуще кричащих, дерущихся людей, как скала среди волн, невысокая плотная фигура, лицо в крови. Оттолкнув нескольких, этот человек хватает у печки большой обломок стланика и хочет наброситься на обидчиков. Узнаю Омара, старого басмача. Его останавливает Седых, они что-то быстро говорят по-узбекски. Потом Леша поворачивается к Бергеру, который уже встал и угрожающе смотрит на старика:

— Оставь его, Борис, он говорит, что зря напали на него, он искал земляка. Иди, аксакал! — обращается Леша к старику, и тот выходит.

— Что делать с ним, все время дерется! — ворчит бригадир. — Лезет один на целую бригаду, скольких уже покалечил… В Оротукане грека одного убил кочергой, тот, правда, был сексотом… но с такими повадками бабаю свободы никогда не видать!

— Ну и шут с ним! Давай лучше заварим, Борька! Когда-нибудь его убьют… Оставить гитару? Поди, Федя тебя научит?

— Да бесполезно, нервный я после ранения, нету терпения учиться…

Изредка людей освобождают, но как раз по этому поводу возникает тревога. В кино или романах всё выглядит очень трогательно: начальник лагеря, выдавая бывшему преступнику документы, пожимает ему крепко руку и говорит отеческим тоном: «Мы выпускаем тебя на свободу, стань на путь истины, всего доброго!» Перевоспитанный злодей, шпион, убийца, казнокрад в новехоньком костюме, с чемоданчиком в руке выходит за ворота лагеря. После недолгого мытарства и недоверия со стороны новых товарищей по работе герой становится стахановцем, санитаром или сексотом, а когда встречает бывших друзей, пытающихся втянуть его в старую преступную жизнь, он им с отвращением заявляет, что «завязал окончательно», «мне хорошо за станком (в бригаде, колхозе, поликлинике), никогда к вам не вернусь, «там» я многое понял!».

В действительности все происходит не так, тем более в Берлаге. Во-первых, освобождали отнюдь не сразу после окончания срока, а ждали приказа из прокуратуры или прямо из Москвы, а там не торопились. Во-вторых, никто никому руку не пожимал, а счастливцу протягивали бумажку для расписки в том, что в случае, если он разгласит что-либо о лагерной жизни, его будут судить. Начальник спецчасти коротко пояснял: «Распишись, если разболтаешь, получишь четвертака!»

А насчет чемодана — перед выходом из лагеря всех особенно тщательно обыскивали и, если находили больше, чем одну смену белья, без разговоров отбирали. Откуда могла быть у зека одежда нелагерного образца, если ему никаких денег не платили, разве что кто-нибудь с воли помогал посылками! Придурки ухитрялись иногда кое-что спрятать за зоной у вольных, но часто и они покидали лагерь с пустыми руками: их тут же, прямо у вахты сажали на машину.

Относительно же «документов»… В райцентре спецкомендатура выдавала удостоверение, неофициально именуемое «волчьим билетом». Носитель его был обязан каждые две недели отмечаться у коменданта и без его разрешения не имел права передвигаться даже в пределах района. О выезде же на материк не могло быть и речи. На работу комендатура посылала принудительным порядком. Освобожденный имел только право создать семью.

Климов избил вольного нормировщика и вынужден был уехать. Его место занял Мирошниченко, веселый пожилой украинец, который все время сидел в управлении, а участком руководили горные мастера, полагавшиеся, в свою очередь, на бригадиров.

Однажды к нам явился невысокий худощавый человек, как мы поняли, большой начальник. В руке он держал чудо двадцатого века — никелированную блестящую карбидку. Желтые, американского производства брезентовка и брюки начальника были оснащены бесчисленными карманами на молниях, на голове — кожаная шапка. Тонкие, энергичные черты узкого лица, светлые волосы и холодные проницательные глаза явно свидетельствовали о его балтийском происхождении.

Виктор Андреевич Брауне, наш новый главный инженер, отсидевший когда-то пять лет за аварию на шахте, был направлен на «Днепровский» наводить порядок после Грека. Он не поздоровался, а сразу подошел к висящему на стене разрезу и засыпал меня дотошными вопросами. Потом покинул контору и пешком поднялся в карьер по бремсбергу (вагонетка не ходила). Мы подивились мощи его легких: он не шагал, а мчался вверх по крутому склону, ни разу не передохнув. Вернулся из штольни Панченко.

— Вот так финн! — сказал он. — Сутками по забоям как козел бегает. Не знаю, когда спит. Маша, жена его, главный обогатитель, та, наоборот, из управления не выходит… Финн скоро всю работу у нас перевернет, толковый, память дьявольская… Знаете, мне в кадрах сказали, что он вовсе не Виктор Андреевич, а Вильгельм Адольфович! Как война началась, струхнул, видно, и перекрестился с немецкого на русский…

И в самом деле, Брауне быстро реорганизовал прииск. Работа пошла строго по графику, за изменения против проекта наказывали, все боялись неутомимого финна, который вопреки общему мнению оказался латышом. На разводе, выходя за ворота лагеря, мы часто видели, как главный инженер вылезал из шахты или возвращался с фабрики. Свои строгие требования он предъявлял исключительно вольному горнадзору, зеков же считал безответными и не ругал их никогда.

На участке для бригады Бойко наладили механизмы проходки, Бергер продолжал ссыпать в металлокассу поток касситерита, прислали новую бригаду— на сортировку. Это было длинное дощатое помещение в конце штольни, с транспортерной лентой, на которой вручную сортировали руду из выработок перед спуском в бункер, откуда ее увозил самосвал. Здесь работали ребята Дегалюка, в основном прибалтийцы, узбеки и один китаец Ван Ли, или просто Ваня. Китаец трудился особенно старательно — ему оставалось несколько месяцев сроку. Горный мастер Смирнов принял сортировку и пропадал там. Панченко это не нравилось, он предупредил Дегалюка, что будет беда, но тот его словам не придал значения.

А беда не заставила себя долго ждать. Утром, придя на работу, узнали потрясающую новость: Ван Ли, работавший ночью, покончил с собой! Способ самоубийства, который он выбрал, привел даже нас, видавших за проволокой всякое, в ужас: засунул голову между транспортерной лентой и ведущим барабаном. Голова его была сплюснута и размозжена страшной силой мотора. Сомневаться в добровольности смерти не приходилось: на конце ленты стояли еще трое зеков, да и попасть в барабан случайно нельзя было из-за ограждения. Перед смертью китаец разговаривал со своими товарищами, причина ясна…

— Что, Дегалюк, предупреждал тебя?! — горячился в конторе Панченко, следя через окно за самосвалом, увозившим труп несчастного Ван Ли. — Говорил, что до этого пацана доберется Смирнов? Недаром он сидел, сволочь, по сто пятьдесят четвертой!

Появился венгр Ферри, звеньевой сортировщиков, он ночью работал за Дегалюка.

— Гаврилов приехал, никого из ночной без допроса не отпускает… Смирнов исчез.

Ферри был родом из Трансильвании, говорил по-русски с трудом. Мне по-румынски он рассказал, как Смирнов в последние дни приставал к китайцу, не давал проходу, все пытался изнасиловать. Ферри послал Вана истопником в будку возле сортировки, а тот, с перепугу, очевидно, не так понял звеньевого, хотевшего оградить его от горного мастера, и решился на ужасный шаг. Я все перевел.

Дегалюк начал ругаться, но тут вошел Гаврилов. Мы встали.

— Что за базар? — заорал он. — Где Смирнов? Ушел? Судить буду, а тебя, Дегалюк, в штрафную — куда смотрел?!

— Гражданин начальник, я в дневную хожу…

— Ты бригадир или нет? За своих отвечаешь, понятно? Посмотрю, может быть, тебя тоже отдам под суд, как Магадан скажет. А этот ваш бардак разгоню! Зажрались, чифир пьете, я тебя знаю, Бойко! Марш в штольню все, нечего торчать в конторе!

Он измерил Панченко уничтожающим взглядом, собрался было еще что-то сказать, но бывший командир посмотрел на кума так спокойно, что тот лишь повторил:

— Кому я говорю — марш!

Мы молча вышли.

Случай с китайцем имел самые неприятные последствия. Смирнов больше на участке не появлялся, судить его не стали, а перевели на другой прииск. Нас же спустя неделю перебросили в долину, на шурфы.

3

За первым полигоном, недалеко от фабрики, нашли очень богатые оловом «пески», но залегали они на глубине в четырнадцать метров. Нужно было рыхлить пустую породу и убирать ее потом экскаватором и бульдозерами, а для этого в шахматном порядке пробивать множество глубоких шурфов и укладывать на их дне в минные камеры по три ящика аммонала. Однако это все было пока в проекте, на прекрасном чертеже в кабинете Браунса, в действительности же на предусмотренном месте лежал двухметровый снег.

Несколько дней мы отбрасывали его, расчищая место для разбивки шурфов, и потом, получив ломы и лопаты, начали шурфовать. В страшный мороз били ломами по мерзлому грунту. Труднее всего было долбить сначала, пока не углублялись до пояса — в шурфе, по крайней мере, не дул ветер. Работать в бушлате очень неудобно, но остановиться хоть на минуту нельзя — железный лом мгновенно сковывал руки, несмотря на толстые ватные рукавицы. Люди быстро теряли силы. Наткнувшись на большой валун — а такое случалось довольно часто, — начинали разбивать его или окапывать, отчего невыносимо болела поясница. Пройдя в глубину три метра, устанавливали воротки и поднимали грунт ведрами. Те, кто работал наверху, коченели от ледяного ветра.

Через полмесяца меня перевели во вспомогательную бригаду. Мы не шурфовали, а таскали доски, бревна и всякую технику. Наш бригадир, долговязый Крюков, немилосердно гонял нас и часто бил по спинам палкой: «Тащите, суки!» Плохо было с питанием, опять появился отвратительный гаолян. Много рабочих ходило с обмороженным, покрытым волдырями и ранами лицом. Началась повальная цинга. А мороз все усиливался, и ветер дул дьявольский, ведь мы находились высоко в горах!

Нашу бригаду гоняли с места на место, в некоторые дни мы успевали поработать и на переноске грузов, и в шахте, и на шурфах. Произвели наконец массовый взрыв, но часть минных камер не взорвалась, и пришлось дошурфовывать. Рабочие иногда натыкались на отказы — невзорванные ящики со взрывчаткой, но людям везло — в воздух никто не полетел.

В некоторых шурфах нарезали боковые рассечки. Там особенно трудно было бурить шпуры. Неловкий Фишер, который временно работал в нашей бригаде и был со мной в паре, демонстрировал рекорды выносливости: бил кувалдой по двести раз подряд, тогда как молотобоец-профессионал уставал после шестидесяти — восьмидесяти ударов! Но один раз его кувалда прошла мимо бура и задела мое запястье — благодаря бушлату и ватной рукавице кость не сломалась, но вся рука сразу опухла и потом болела целый год.

После взрыва из шурфов убирали породу. Трудно обессилевшему человеку грузить в бадью лопатой крупные камни. А бригадир, как только видел, что работа замедляется, жестоко избивал виновного. (Сам Крюков не голодал, он был туберкулезником и получал усиленное питание.) Но страшнее всего был ужасный холод, согреться удавалось только в постели. У нас еще секция была теплая, в других же бараках гулял ветер, а в большой палатке, куда поселили прибывших последними, на брезенте висел иней — бочка-печка годилась только для сушки портянок и рукавиц, и людей часто отправляли в больницу с воспалением легких. Однако и мы не выдержали: нашу бригаду комиссовали и некоторых направили в ОП.

4

Оздоровительный пункт устроили в самом теплом бараке. Тут жили те, кого выписали из больницы и кто по комиссовке был забракован врачом для работы или просто заслужил поощрение, например отличившийся бригадир. Работали обитатели ОП по четыре часа в день, притом в «сытых» местах: на кухне, в пекарне или на складе. Остальное время лежали, читали, спали, принимали лекарства и радовались: не жизнь, а божья благодать! Мы даже не выходили на поверку, нас пересчитывали в палате. Три раза в день получали рыбий жир — элексир бодрости зека и довольно хорошее питание, за нами наблюдали врач и санитар.

Каждую неделю приходила Клеопатра комиссовать: она не спешила выпихнуть людей на общие. Обычный срок пребывания в ОП длился две-три недели, а бригадиров держали по месяцу. У озлобленных дистрофиков постепенно восстанавливались вес и настроение, мы часами мирно беседовали, всех объединяло чувство временного довольства и успокоенности — зек, особенно долгосрочник, не любит далеко смотреть в будущее.

Были среди нас и такие, кто обосновался в ОП надолго. Посередине барака, между коек-вагонок сидела за столом небольшая группа эстонцев и латышей, они мастерили шкатулки, портсигары, чернильные приборы и красиво их инкрустировали, наклеивая кусочки цветной соломки на дерево. Куда шли эти сувениры, не знаю, вероятно, к вольным. Так как мастера не прибавляли в весе и все время имели бледный, болезненный вид, их не выписывали.

За тем же столом работал японец Ике Кубо, он создавал чудесные, совсем как живые, цветы из тряпок, бумаги и проволоки. Почти ежедневно приходил к нему его бывший ученик Перун и приносил табак, без которого Ике Кубо не мог ни жить, ни работать. Мне Перун доставал книги из библиотеки — я тут не спеша и с огромным наслаждением читал «Жизнь Клима Самгина».

Мороз уже начал отступать перед весной, мы лениво выбирались из барака и, как кошки, грелись под солнцем на завалинке. Иногда неторопливо чистили в зоне снег и наблюдали, как усталые бригады брели через вахту на обед. Мы приспособились подолгу спать: слишком много потеряли веса и сил, прежде чем попали сюда. С наступлением тепла участились выписки, появилось тревожное настроение. Но латыши, обычно большие паникеры, лишь усмехались, слушая наши опасения, и продолжали вместе с эстонцами клеить свои шкатулки, пили «рыпциру» (рыбий жир) и… не поправлялись!

И вдруг — скандал, разоблачение, выписки! В нашем райском уголке, в ОП, санитар застал главаря латышей Майорса за подозрительным, позорным занятием. Проверка постели подтвердила предположение. Прибалтийцы, оказывается, чтобы помочь своему счастью и подольше побыть на отдыхе, нашли верный способ оставаться тощими! Вечером врач, бородатый поляк Генрик, доложил Клеопатре о неприглядном открытии, и тут же все художники от соломы были изгнаны. Потом Генрик прочитал нам длинную лекцию о вредном влиянии онанизма на здоровье, нервную систему и деятельность мозга. Правда, мы ни у Майорса, ни у других членов его «клуба» ослабления умственных способностей не заметили.

Других памятных событий в ОП во время моего там пребывания не было. Разве что печальный случай с санитаром, который нес из санчасти новую бутыль рыбьего жира, поскользнулся и разбил сосуд с драгоценным содержимым. Несколько дней после этого слышали мы причитания худющего эстонца Тамма (тоже члена «клуба» Майорса):

— Рыпцира иолле![123]

Потом принесли другую бутыль и все успокоились.

Скоро меня и восемь других старожилов выписали из ОП, но сохранили нам больничное питание. Мы ходили долбить двухметровый лед в долине ключа Днепровского, чтобы выпрямить спуск вешних вод. Затем подсобниками околачивались на фабрике. В лагере снова затевалась «перебуторка», нарядчик составлял списки по прежней работе, и вдруг — это всегда делалось утром — нам объявили о восстановлении бригад первого участка, собрали всех вместе и под конвоем направили в гору. Стояла прекрасная весенняя погода, снег на многих местах уже растаял — было начало июня.

5

Мы подошли к нашему старому месту работы, но не узнали его. Все выглядело так, будто здесь побывала орда Чингисхана: вокруг конторы и кузницы, у которой сгорела крыша, валялись инструменты, доски, бутылки, тряпки, кучи грязи. Нас встретили новый начальник участка и горные мастера. С ними был и Яценко, он увел меня в штольню и объяснил причину случившегося. После нас тут, оказывется, «поработали» уголовники, они пьянствовали, спали, хулиганили, а узнав, что их снимут с участка, учинили дикий погром, разбрасывая и уничтожая все добро. Целую неделю мы наводили порядок.

Новый начальник участка, Александр Иванович Соломахин, был своеобразным человеком. Горный инженер первого ранга (тогда для горняков всего Союза ввели форму и «табель о рангах»), старый шахтер и рабфаковец, он руководил раньше большой шахтой в Донбассе, охотно об этом рассказывал, однако других этапов его биографии мы не знали. Нас сразу поразила его настойчивая принципиальность. Сильно хромая и опираясь на железную клюшку, он ежедневно до нашего прихода подымался на участок. Отдавал утром в конторе приказания на весь день и потом руководил только по телефону. В подземку никогда не заглядывал, однако знал обо всем, что происходило в шахте, благодаря созданной им отличной системе взаимного контроля. Вольных муштровал беспощадно, но зеков не обижал. Отличный психолог, он умел их подбодрить, настроить на работу с полной отдачей, часто обещая всевозможные блага и награды, и всегда свои обещания выполнял. В первый же день появился на участковой кухне, присутствовал при закладке продуктов на обед и после строго следил за тем, чтобы их не разбазаривали.

Никогда я не видел такого заядлого курильщика: утром он приносил две пачки папирос для бригадиров и конторы, пять пачек махорки для забойщиков и свою табачную норму — три пачки. Когда у него кончался запас, обычно после обеда, он просил Антоняна принести ему курево откуда угодно, но только не от забойщиков. Если поиски армянина, который сам не курил, оказывались тщетными, заявлял:

— Пойду вниз, если позвонят, скажи, я у Браунса!

Крупный, с мясистым загорелым лицом, он тяжело передвигался по конторе, то и дело хватаясь за нагрудный карман старого пиджака. В кармане находился целый архив самых неожиданных документов: планы, отчеты, проекты, партбилет, фотографии всей семьи и шахты, которой он руководил, орденская книжка, вырезки из газет. Карман раздувался так, будто он прятал под пиджаком коробку. Он не допускал и намека на наше подневольное положение. Часто обедал вместе с нами, притом непременно угощал какими-нибудь необычными яствами, которые приносил из дома, вроде яблок, тогда настоящей диковины на Колыме. Некурящему Антоняну доставался рахат-лукум, который Соломахин, как выяснилось потом, специально заказывал у брата из Баку.

После обеда, когда забойщики уходили в штольню, при начальнике в конторе завязывались занятные разговоры и дискуссии на равных. Это были рассказы о войне, главным образом Бергера, или о кино — в то время в лагере начали показывать фильмы, или воспоминания Александра Ивановича о рабфаке и двадцатипятитысячниках, высокогорном тракте на Памире, строительством которого он когда-то руководил, или о разведке. Он поразил меня хорошим знанием дела Редля — начальника русского отдела австро-венгерской разведки, который продавал важные секреты царскому правительству.

Когда один раз случайно зашла речь об Омаре, Александр Иванович оживился, и, к нашему удивлению, через день старый басмач появился на участке в бригаде Бойко. Омар чуть не выронил миску с супом, увидев во время обеда Соломахина. Тот подошел к нему, и они заговорили по-узбекски. После обеда шеф привел Омара в контору и отдал ему остатки папирос. Подозрительно глянув на тощий кисет Бергера, который имел привычку относить папиросы бригадникам, а сам курил махорку из искусно скрученной козьей ножки, Соломахин взял свою клюшку и предупредил:

— Омара, хлопцы, не обижайте! Пойду вниз, курево кончилось, — и отправился, хромая, по тропинке.

— Что он говорил тебе? — спросил старика Бойко.

— Как мы поживаем спросил, давно не видались, — ухмыльнулся Омар. — Большие деньги дал бы Ибрагим-бек тому, кто его… — Он провел себе ребром ладони по горлу и покачал головой. — Один Ахмед Сабир был, тоже юз-баши[124], думал убить Искандер-Саляма. Пришел к нему: «Я бедный декхан, бери, эфенди, меня воевать, бить Ибрагим-бека!» А Искандер как лиса: «Декхан, говоришь? На винтовку, стрелять можешь?» Взял Ахмед винтовку, открывает, смотрит — патрон нет! А Искандер кричит: «Вяжите его, это басмач! Английскую винтовку знает! Откуда ты, собака, знаешь английскую винтовку открывать?» Ну, связали Ахмеда, увезли в Ашхабад и расстреляли. А я, когда Ибрагим-бека поймали, прятался, попом Исаил Мустафаев продал, привезли в Каган. Смотрю, в гэпэу этот Искандер-Салям! Смеется и говорит: «Знаю, это Омар Худаберды, юз-баши»… Уже они тогда не расстреливали, срок дали. Он теперь говорит: «Не бойся, будешь в конторе дневалить, я думал, ты давно дома, в Кулябе…»

Омар недаром назвал Соломахина лисой — это был необычайно проницательный, хитрый и умный человек, хотя можно было спорить о правомочности некоторых методов его работы (о них, как рассказывали вольные, без конца писала приисковая стенгазета).

Наш участок, который и раньше неплохо работал, скоро «загремел»: мы перегнали всех остальных на прииске, и в этом была немалая заслуга Александра Ивановича.

Звонить по телефону нам строго-настрого запретили, но ответить начальству разрешалось. Каждое утро, после обхода штольни (Яценко теперь почти не появлялся на участке), я вычерчивал план и диаграммы: уходка[125] выработок, отбойка горной породы и другие горняцкие премудрости за прошедшие сутки. Регулярно в одиннадцать утра мне звонили прямо из горного управления в Сеймчане, за триста километров отсюда. Я сообщал новые сведения, их потом передавали главку в Магадан. Но почти никогда не приходилось мне говорить правду— сведения, как правило, диктовал мне шеф, притом совершенно вымышленные.

— Сколько сегодня на уходку, Александр Иванович?

— Скажи: пятнадцать метров, а отбито сто шестьдесят кубов!

— Бог с вами, у нас всего шесть метров, компрессор остановился и ничего не отбивали!

— Передавай, как я говорю! Ничего ты не понимаешь: сейчас начало месяца, а они требуют уходку! Потом сэкономим!

Через неделю:

— В Сеймчане был пожар, они теперь на нас не обращают внимания… Сообщай: три метра уходки за день!