Зима — лето, зима — лето

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Зима — лето, зима — лето

1

На участок пришел новый горный мастер, Емельянов. Он сперва произвел на нас хорошее впечатление: лицо волевое, хорошая выправка, в которой угадывался бывший военный. Но скоро выяснилось, что в горном деле он профан и к тому же груб и самонадеян. С нами Емельянов еще сдерживался, но забойщикам хамил и постоянно угрожал «заявить» в лагере. Очень уж он напоминал пресловутого Дубкова, но тот был по крайней мере грамотным горняком! Титов тоже недолюбливал нового мастера, но не мог что-либо предпринять против него, потому что Емельянова, как скоро узнали, прислали к нам для «наведения порядка», сочтя, что зеки на передовом участке чересчур зазнались.

Раньше Емельянов работал в кадрах управления в Сеймчане и в чем-то там провинился. Свое настоящее лицо он показал, когда его «выбрали» парторгом. Доносы, наказания, переводы в штрафную, снятия зачетов стали каждодневным явлением. Хуже всего было упрямство, с которым Емельянов давал безграмотные распоряжения, а ослушаться его ребята боялись.

Весенним утром к нам пришел Брауне. Взглянув на вычерченный мною разрез, главный инженер подпоясался ремнем с аккумулятором и сказал:

— Пойдем на шестую, посмотрим новую рассечку. Пройдя весь участок, мы вышли в карьер и остановились под отвесной стеной.

— Почему у вас задраны все штреки?[150] Раньше этого не было! — возмутился Брауне. — Увидит горный округ, оштрафует!

— Раньше я следил за уклоном, Виктор Андреевич, теперь Емельянов у нас. Сколько раз говорил ему, а он: «Ты мне не указывай, сам знаю!» Ничего не поделаешь, он парторг, а я во! — Я хлопнул себя по спине, где на бушлате красовался мой номер. — Вы бы ему сами сказали!

— И не подумаю! Если это будет продолжаться, пиши мне рапорт, так и так, мол, несмотря на предупреждения, горный мастер и так далее. И передашь через начальника. Я его премии лишу! Ему незачем знать, кто писал. Ты маркшейдер и должен отвечать за уклон!

В ближайшие недели я написал два таких рапорта в управление прииска, а в конце месяца Емельянова лишили премии. Мы тогда работали особенно хорошо, и весь горнадзор получил по два оклада — кроме Емельянова! Он был вне себя от злости. Все знали, как он жаден, и кое-кто из вольных не преминул еще его поддразнить. С первого дня Емельянов питался, как это ни парадоксально, из нашей кухни! Мы получали обед на всю контору, и бывало, тот или иной вольный горняк, не успев захватить еду из дома, присоединялся к нам, но он потом всегда приносил свое угощение. Емельянов же приспособился постоянно обедать с нами, никогда ничего не приносил и курил наш табак. Намеки вольных на неприличие такого поведения пропускал мимо ушей. Он нахально подходил к сейфу, который служил у нас кладовой, и брал оттуда сухари, селедку, даже масло. Скоро мы перестали класть туда ценные припасы, оставили одни сухари.

— Смотри в оба, — сказал мне однажды взрывник Костя. — Вчера в итээровском общежитии Титов по пьянке сболтнул, по чьей вине Емельянов остался без премии. Как бы этот скот тебе не нагадил — берегись!

Я не особенно беспокоился: при нем мы ничего такого не говорили… Однако все же просчитался.

В лагере произошла смена властей: Никитина, теперь уже капитана, перевели начальником в другое отделение. На его место назначили майора Кочетова, болезненного, бледного и очень спокойного человека, он почти не вмешивался в мелкие заботы лагеря — полная противоположность энергичному, сообразительному Буквально. Вся власть перешла в руки начальника режима и опера.

Утром, когда вернулась ночная смена, ко мне подошел казах Кадыр, худой, жилистый сварщик, и предупредил:

— Убирай в конторе все, что тебе может навредить! Сапач (начальник смены) пришел в ночь с партсобрания, говорит, выступал Емельянов, ругал Титова, в конторе, мол, одни власовцы да еще фриц, который имеет доступ ко всем документам и шпионит. Главный маркшейдер с ним спорил, что ты, мол, не первый год на участке и ничего плохого про тебя не знает, и если что-нибудь подозрительное, то нужны факты. А Емельянов: нечего обсуждать, я уже заявил куда следует, вчера рапорт в лагерь написал. Ясно, из-за премии. Смотри, Петро, не попадись!

Контора была еще пуста, когда мы пришли. Титов опаздывал, как обычно, мастера отправились в штольни. Я рассказал своим товарищам о случившемся, и мы за несколько минут навели основательный порядок. И очень вовремя: через полчаса явился Обжираускас с двумя надзирателями. Я сидел за своим столом и усердно смазывал рулетку вазелином, остальные писали.

— Покажи свой стол, — скомандовал кум. Я открыл ящик, показал ему отвертку и тряпку для смазки теодолита.

— А где твои планы?

— Какие планы? Ничего у меня нет, гражданин начальник. Разрезы вот, на стене.

Обжираускас подошел к сейфу:

— Ключ!

— Он открыт, гражданин начальник, — сказал Степан Федотов. В сейфе лежали пачки нарядов, нормативки и линейки.

— Успели все затырить, — прогнусавил Перебейнос, рывшийся в корзине для бумаг. — Ага, а это что?

— Миллиметровка, гражданин начальник.

— «С фабрики передали, пусть лучше сортируют, предупреди Дегалюка», — прочитал кум. — Это кто написал?

— Мастер из ночной смены Сапач, гражданин начальник!

— Где у вас продукты, куда подевали сухари?

— Нет у нас никаких сухарей, — сказал Федотов. — Вчера кто-то из вольных забыл тут хлеб, мы его утром отдали ребятам.

— Пойдем в кузню искать, — сказал опер. — А вам я еще покажу!

— Наверно, Емельянов донес, что мы сухари сушим, еще попытку к побегу пришьют… Ну и сволочь, зря ты, Дьяченко, его кормил!

— Больше он селедки не получит, — пробасил новый помощник бухгалтера, уроженец Гуляй-Поля. — И Ваську-хохла (нашего повара) надо предупредить, чтобы ему сушек больше не давал, а то, говорят, повадился на кухню, хапает прямо из сетки за печкой!.. Ну, пес!

На следующий день нарядчик перед разводом сказал мне:

— Тебя списали с маркотдела, но пойдешь к Бойко, ему замерщик нужен. Процентов у него хватает, как оформлять сам знаешь! Я уже договорился.

Два дня все шло по-старому, с той лишь разницей, что я числился у Бойко и выходил вместе с его бригадой. Но на третий день меня перевели на нижний участок.

— Опер запретил пускать тебя наверх, — объяснил нарядчик.

2

Все лето я работал на промприборе. Здесь никакими привилегиями не пользовался, но бригада была хорошая, план мы выполняли и голода не испытывали. Работали, как всегда, по двенадцать часов, но никакого сравнения с тем, что приходилось терпеть на приборах несколько лет назад! Мы не знали тачек, никто нас не бил, не подгонял, оловоносные «пески» подталкивал в бункер бульдозер, мы же главным образом обслуживали механизмы. За ними, конечно, надо было поспевать, но при нормальном питании это не выматывало силы. Каждую декаду нам меняли смену — переводили в ночную или дневную. Наш бригадир, высоченный Миша Зайцев, никого не допекал.

Однажды я случайно встретил в поселке Титова, по старой памяти поинтересовался делами на участке и спросил, почему меня списали оттуда.

— Ты думаешь, я списал? — возмутился Титов. — При тебе лишних объемов никогда не было, а вот вчера на контрольном замере скандал, пришлось сто кубов снимать! Сам опер тебя убрал, Емельянов ему донос написал про сухари и еще чего-то. Даже кум понял, что чушь, лично мне он сказал: «Уберу, — говорит, — чтобы не было шума. Коли поступила жалоба, надо реагировать».

Лето выдалось теплое, дождей мало — нам повезло, ибо за исключением моториста и бункеровщика все работали под открытым небом. Обжираускас исчез, его место занял грузный капитан Томилин, спокойный блондин средних лет, который в основном заботился о том, чтобы в кино не показывали ножей, драк и прочих вредных для дисциплины сцен. В остальном он нас не особенно притеснял.

Это был спокойный сезон. Мы отрабатывали смену, смотрели кино, читали. Но в конце августа по вечерам на бараках опять появились амбарные замки, участились обыски, за нечеткий или испачканный номер на одежде сажали в карцер. Надзиратели ходили раздраженные, а через неделю в нашу секцию пришел капитан Кучава, новый начальник режима, и скучным голосом зачитал длинный указ. В Котласском спецлагере организовалась банда, преступники убили начальника режима, несколько зеков, надзирателей и скрылись. В связи с этим вновь вводилась смертная казнь за лагерное убийство. Каждый зек подписался в том, что его поставили в известность об указе.

Все чаще выходила из строя небольшая подстанция прииска. Дело в сущности было не в подстанции, на которую сваливали вину, а в высоковольтной линии, ее строили небрежно, зимой, и теперь, когда земля оттаяла, опоры то и дело рушились. Тогда умолкал грохот крутящихся днем и ночью металлических барабанов — скрубберов, лязг валунов в бункерах, скрип длинных транспортерных лент. Вставали бульдозеры и экскаватор, зеки собирались в избушке возле деревянной колодки, через которую переставала течь вода с размытой породой. Курили, ждали, потом приходил горный мастер, объявлял, что до конца смены электроэнергии не будет, отзывал бригадира и решал с ним, чем занять людей, чтобы день не пропал даром.

Иногда мы перетаскивали насосы и еще какую-нибудь технику на другую сторону полигона или на ремонт в мехцех. Люди не роптали на тяжкий груз — от него зависели наряды и косвенно зачеты. Когда простои участились, бригадникам стали вручать лотки. Мастер объявлял норму: «Два кило на рыло». И люди разбредались по полигону. Работали группами по два-три человека. Пока один промывал, другие кайлили, подносили грунт, искали, где лучше брать. Когда прибор выполнял задания, начальство не очень интересовалось выработкой лоточников. Но после того, как начали отставать от плана, вспомнили «добрые никишовские времена»: не выполнивших норму не пускали в лагерь и гнали домывать во вторую смену.

Заметно похолодало, по утрам на полигоне нас встречал то иней, то мокрый снег, но приборы еще работали. Бригадники разбредались по прибору, двое лезли под бункер, двое вставали у ленты, чтобы спихивать слишком крупные валуны, другие занимали пост у колодки. Моторист у барабана включал большой рубильник, и начиналось сложное синхронное движение частей мощного механизма.

Проходит час, другой — остановка.

— Берите лотки, опять полетела опора, — говорит Миша Зайцев, вернувшись от начальника участка. — На приборе сегодня работать не будем. Идите кто куда. Я буду писать наряды в будке, пока не придет мастер. В четыре начну принимать металл. Аида, отваливайте!

Я взял лоток и побрел к краю полигона, где вчера бульдозер недобрал грунт, авось немного для нас осталось. В нашем случайно создавшемся звене трое: я, Петр Коваль, студент из Одессы по кличке Без Десяти Два (из-за высокого роста) и латыш Янсон, красивый брюнет с неестественно длинными ресницами.

Неделю назад мы с Ковалем спрятались от грозы под бункером и неподалеку молния ударила в опору высоковольтки. Несмотря на громоотвод, часть тока пошла по мокрому кабелю, проникла в наше убежище и отбросила незадачливого Коваля, который сидя случайно коснулся спиной вообще-то хорошо изолированного кабеля. Мы Петра быстро привели в чувство, он оказался целым и невредимым, только заикался, но скоро и это прошло.

Янсон, перед войной студент-археолог, несколько лет просидел где-то у себя на родине в подземном, искусно замаскированном бункере, участвовал в налетах на колхозы и убил, будучи пулеметчиком, несколько солдат. Тонкие длинные пальцы выручали его — он был отличным лоточником.

Я сбросил лом и кайло с плеча и заявил:

— Давайте попробуем здесь. Бульдозерист боялся зацепить ножом вон тот валун и не допахал. Может, нам повезет: шесть кило не надо, не полный день, хотя бы четыре…

Через полчаса мы пробили слой «торфа», который бульдозерист снял бы одним толчком отвала. Петр порылся в кармане, закурил и предложил:

— У меня с получки остался четвертак. Пошел бы ты к своим знакомым вольняшкам, пусть купят нам в магазине папиросы и масло.

— Взрывники тут рядом живут, — сказал я, — они по старой памяти, пожалуй, купят, только магазин далеко, ждать придется, часа полтора потеряю…

— Ну и что? — поддержал Коваля Янсон. — Чего спешить, все равно ни хрена не найдем! Мы пока здесь пороем. На тебе мою десятку, тоже курить возьми, еще компот и булку хлеба!.. Гляди, соседи вон сколько уже моют, а даже банку не поставили! Иди, если вдвоем не найдем, то и ты не поможешь!

Я обернулся и взглянул на ребят, работавших около нас. Да, они мыли, но банку, в которую собирают металл, действительно не поставили, значит — пустота!

Взрывники жили в отдельном домике на склоне сопки. Меня встретили хорошо: как замерщик я им часто авансировал нужную уходку, — сразу посадили к столу. Я отдал деньги, и один парень, собравшийся в контору, согласился сделать для меня покупки. Сняв грязные ботинки, я лег на свободную кровать: если сюда заглянет надзиратель, мне все равно не сдобровать. Под разговоры в комнате задремал.

— Вот хлеб, масло, папиросы! Компота не было, взял варенье. А это шоколадное масло и булка тебе. Теперь беги, уже половина второго!

Я вскочил — неужели так долго спал?

— Спасибо! Давай сюда, побегу, наверно, уже обед привезли!

Я уложил продукты в старый мешок и, на ходу завязывая его, вышел из общежития. Потеплело, накрапывал мелкий дождь. Я спустился к своим товарищам, они стояли на старом месте и внимательно смотрели себе под ноги.

— Вот, принес вам! — закричал я издали, размахивая мешком. — Пожрать еще не успели?

— Курить дай, бы-быстрее, — отозвался Без Десяти Два, заикаясь, — жрать пока некогда! Сколько уже возимся, не вытащим никак! Смотри!

— Что у вас, камень, что ли — ну его к…!

Я еще у взрывников решил пойти после обеда к Бержицкому на насос, два-три кило он нам наверняка даст, у него всегда запас, чего напрасно рыться в грязи? Но, дойдя до ямы, остолбенел.

За время моего отсутствия они углубили ее на полметра и расширили, а на дне лежал камень размером с тумбочку. Край камня был отбит, на свежей чистой плоскости блестели мелкие черные кристаллы!

— Это же самородок! Да какой — с ума сойти! Вы пробовали?

— Ломом чуток пошевелил, отколол кусочек, ни хрена не подымешь! Больше центнера каменюка! Вот Артур кувалду припер с прибора, разбивать! А я, наверно, уйду за мешками…

— Да, мешки надо… Только не на прибор! Расколем — потащим к «Машкиной фабрике» на дробилку, а потом к ним на стол[151]. Представляете, сколько нам возни, если промывать вручную? Пустоты в этой махине до черта! Нет, хлопцы, давайте пожрем и потом за работу! До вечера закончим, а то еще стащит кто-нибудь из ночной!..

До съема мы работали как одержимые. Когда камень раскололи на куски, понадобилось четыре мешка, чтобы их отнести. «Машкина фабрика», где сейчас работал Перун, стояла на другом краю полигона, и мы таскали свои мешки в поте лица, несмотря на прохладную сырую погоду. Дробление и промывка на столе заняли немного времени, но с сушкой и обратным перетаскиванием справились лишь незадолго до конца смены. В домике около прибора сидели Миша Зайцев и горный мастер Козырев. Остальные уже ушли, сдав металл, некоторые даже по полторы-две нормы: на полигоне оказалось немало богатых карманов.

— Где вы пропадали после обеда? — спросил Миша. — Что это такое?

— Это, Миша, — сказал я тихо, когда мастер вышел из будки, — больше полцентнера! Кондиция гарантирована, промыли на «Машкиной фабрике». Артура оставь на два дня в зоне, ему нездоровится. Нам с Петром пока ничего не надо, но если опять пошлют мыть, с нас норму не спрашивай, ладно?

— Хорошо. Подфартило вам! Где вы такое надыбали? Пойдем все-таки взвесим! Надо же знать, сколько сдадим за смену! — не ведал тогда Миша, что недолго осталось ему быть бригадиром — через три дня его, как я уже писал, до полусмерти изобьют в изоляторе, а его место займет немец по фамилии Фукс.

О том, как мы втроем сдали пятьдесят семь килограммов за смену, еще долго говорили в бригаде, но посторонних в это дело, конечно, не посвящали. И никто, кроме нас троих, не знал, что еще шестнадцать кило осталось у Перуна — у них горел план, а мы были рады выручить товарищей.

Когда высоковольтку окончательно восстановили и ток начал поступать без перебоев, стала замерзать вода. Ключ Днепровский, наш главный водный источник, осенью уже не обеспечивал все приборы, а запасные водоемы утром покрывались толстой ледяной коркой — конец промывочного сезона был на пороге.

В одно морозное утро несколько человек из бригады вызвали к нарядчику. Там ждала уже большая толпа — все с приборов.

— Внимание! На восьмую шахту пойдет… — Нарядчик Володя Осипов читает фамилии из длинного списка, который держит в руке. — К Бойко на первый… На фабрику… В стройцех… — Постепенно разошлись все, я остался один.

— Заходи ко мне, Петро!

Мы уселись в его уютной комнатке и стали пить черный тягучий чифир. Володя был моим другом, но я избегал частых встреч с ним, не хотелось создавать впечатления, будто ищу его общества из-за личных выгод, никогда не использовал наши отношения для себя — за других иногда просил. Знакомы мы были давно, еще с двадцать третьего километра, где много лет назад лежали вместе в больнице. Этот невысокий, приятной внешности человек с быстрыми, энергичными движениями о своем прошлом говорил очень мало и в общих фразах, но я знал, что он был власовским офицером и сдался уже после капитуляции Шернера в Чехословакии.

Володя взял список переведенных на новую работу и, сделав против моей фамилии отметку карандашом, сказал:

— Ты попал на хорошее место, тебя Двинянников потребовал в компрессорный. Зимой будешь в тепле и новую специальность получишь. Сперва только придется начертить ему планы всех воздушных магистралей, ты же знаешь рудник… Завтра выйдешь с компрессорщиками. Иди к Красноштанову, пусть даст тебе место в своей секции.

3

Бригада компрессорщиков была государством в государстве. Она работала на всех участках и подчинялась не горнадзору, а начальнику компрессорного парка. Люди нужды не испытывали и жили в основном дружно. В бригаде был настоящий интернационал: русские, кавказцы, «маньчжуры», украинцы, латыши, поляки.

Выполнив первое задание — начертить планы и схемы, я скоро научился работать на компрессоре, следить за напряжением, регулировать охлаждение обратной воды и производить мелкий ремонт. После месяца работы на втором участке, где стоял небольшой и простой по устройству компрессор, меня перевели на первый. Таким образом, спустя полгода, я очутился там, откуда был удален. Но теперь здесь не было уже Емельянова, его перевели на фабрику, и знакомые горняки встретили меня радушно. Я работал слесарем по проверке воздушной магистрали, обходил штольни, предупреждая замерзание труб воздухопровода.

Часто после профилактики мы всю смену сидели возле гудящего компрессора. За это время я хорошо познакомился с русскими классиками. Пушкина, Некрасова, Островского перечитал от корки до корки и еще большое количество других книг. Машинное помещение было просторное, чистое, светлое, кроме нашего начальника никто нас не проверял, впервые я чувствовал себя почти как вольнонаемный. Но вечером нас особенно придирчиво обыскивали: некоторые ребята иногда приходили подвыпившими, попадали надолго в изолятор, и вся бригада по этой причине бывала под подозрением.

Если прекращали подавать электроэнергию, мы, оставшись без дела, растапливали печку (когда компрессор работал, от машины и так было жарко), усаживались вокруг и рассказывали разные истории, дискутировали, обсуждали прочитанные книги.

Восемь утра. В компрессорной нас встречает старший ночной смены Куценко. Он кубанский казак, внешне похож на турка: невысокий, смуглый, горбоносый, с острыми черными глазами. В 1942 году по своей охоте пошел в только что организованный немцами казачий корпус, туда брали одних добровольцев, притом лишь тех, кто еще не служил в Красной Армии. Этих казаков бросали на самые грязные операции: они «усмиряли» Варшаву, ловили партизан, «наводили порядок» на Дону и под конец влились во власовские части, которые в 1945 году воевали в Чехословакии. Потом Куценко сумел смешаться с потоком репатриированных, узников концлагерей и остарбайтеров, которые направлялись в Россию. Еще служил у Рокоссовского в Маньчжурии и после войны попался.

— Всего три часа бурили, потом отключили ток. Второй клапан сменил, — отчитывается он. — Пол я помыл, пойду, наверно? Наш старший Головин кивает:

— Иди!

Входит горный мастер:

— Ничего не будет, ребята, с девяти отключают опять!..

Мы сидим возле краснобокой буржуйки. Помощник геолога, элегантный Андро Джануашвили, художник, певец, танцор и мастер играть на свирели, заглянул к нам покурить. Он рассказывает о зимнем курорте в австрийских Альпах, где отдыхал после ранения.

— Горы там почти как на Кавказе! А девушки! Они просто с ума посходили, узнав, что я грузин! Отбоя от них не было, и одна другой красивее!.. Меня пригласили проводить лечебную физкультуру, остался на курорте до лета, после попал в ансамбль восточных песен и плясок. Ну и жили, скажу вам!..

— Какого черта тогда вернулся? — спокойно спрашивает Головин.

— Да так… В лагерь, где нас держали американцы, наши явились, начали уговаривать, «родина простит»… и мы решили поехать домой, поступить в институт… И «поступили»…

— А нас англичане выдали, — говорит Головин.

— Что? Всех? Я думал, они только добровольцев…

— Мы были в дивизии цэт-бэ-фау[152]. Сам не понимаю, как оказался там. — Головин чешет стриженую круглую голову. — Жилось, правда, не худо, были в почете, но чего только не заставляли делать!

— Это что за дивизия? — спрашиваю я, хотя кое-что уже знал о таких.

— «Бранденбург», слыхал? Всякое выпадало. Например, переодевали нас в красноармейскую форму, и мы занимали мост, который надо сохранить. Иногда помогали в облаве на партизан, иногда нас забрасывали в тыл, вроде как диверсантов. Даже бесшумные автоматы давали на испытание. Но я все же сбежал, когда нас перебросили во Францию. Почти год был в маки, в Перпиньяне. Там попал в гестапо, не знаю, как жив остался…

Бывший танкист, командир Красной Армии Головин вежлив, мягок и начитан, к женщинам относился, судя по его словам, рыцарски. Мне трудно представить его среди головорезов дивизии «Бранденбург».

После обеда явился Двинянников. Коренастый, с маленькими синими глазками и толстой шеей, страшный пьяница, он считался самым сильным человеком в поселке. Когда приходилось монтировать компрессор, переносить тяжелые трубы или насос, он непременно демонстрировал свою чудовищную силу, которой немало кичился. О нем ходили нехорошие слухи, будто он одалживает деньги у своих подчиненных и не возвращает, но ребята молчат — слишком хорошая у них работа!

— Что нового, хлопцы? Не бурили? Тем лучше! Ну, давай, Петро, продолжай! Как там его — Пилат чи Пират?..

Я продолжаю свой рассказ. Несколько дней подряд, в свободное время, излагаю им Евангелие. Никто из молодых не знает о жизни Христа — да и откуда? В школе и дома им ничего не говорили, изредка тот или другой слышал какой-то звон… Их очень заинтересовала жизнь человека (в обожествление я не пускаюсь!), о котором рассказываю иногда в нарочито шутливом тоне, пользуясь лагерной терминологией, но в общем-то серьезно. Из истории апостолов их больше всего занимает Саул, «спецоперуполномоченный по выявлению и ликвидации христиан», как я определил им его должность. Подобных людей они знают! Один факт, что Саул вдруг превратился в апостола Павла, для них убедительное доказательство могущества новой веры!

Съём! Мы спускаемся в долину, неторопливо подходим к вахте и ждем, когда соберутся все наши с разных участков. А там случаются и аварии и неполадки при сдаче. Кроме того, есть среди нас злостный «опаздыватель» — пан Бернацкий. Толстый, курносый и круглоголовый, он никак не похож на тип «ясновельможного пана», однако это большой польский националист. Он вежлив в разговоре и всегда очень занят. Другого давно выгнали бы из бригады за недисциплинированность — сколько мы из-за него мерзли! — но на Бернацкого нельзя долго сердиться, уж очень оправдания его забавны и естественны. Вот мы собрались у вахты, стоим последними, уже и фабрика прошла, а Бернацкого все нет. Холодно, ребята проклинают его. Наконец он возникает из темноты и быстрыми шагами направляется к последнему ряду.

— Ты чего, пан Бернацкий, нас опять маринуешь? — зло набрасывается на него латыш Карл со второго участка. Он работает ближе всех, приходит первым и весь посинел, несмотря на предусмотрительно натянутые два бушлата.

— Знаете, панове, зашел я до одного коллеги, — успокаивает нас Бернацкий, — он получил посылку из Ровно, самосад. Зараз угощу вас, отличный самосад!

— Хрен с тобой, пошли, ребята! — кричит Красноштанов, наш бригадир, а до войны студент Ленинградского института холодильных установок.

В бараке жарко. После ужина мы располагаемся на вагонках и курим ровненский самосад — в лагере наступила полоса либерализма и курение в секции теперь зависит в основном от дневального. Я не подозревал, что на прииске так много вольнонаемных поляков, они снабжают своего соотечественника буквально всем, что только можно занести в лагерь. Бернацкого, как ни странно, почти никогда не обыскивают, в то время как у других отбирают табак и продукты, взятые не в обменном ларьке. Вероятно, надзиратели не принимают поляка всерьез.

Пан Бернацкий в ударе. Он вновь начинает рассказ о том, как «зашел до одной пани»:

— Под плащом у меня был «Томпсон»[153], стучусь: «Откройте, пани Ева, это я, поручик».

Он всегда обещает рассказывать о своих любовных утехах, но до этого повествование никогда не доходит. Дело в том, что сперва пани Ева его угощала, и бедный донжуан начинает подробно описывать все яства, которые были на столе, и теряет нить рассказа. Затем переходит к способу производства выпитого у «пани Евы» самогона, и тут вмешиваются слушатели: вопрос о самогоне — неисчерпаемая тема!..

А потом отбой…

Но не всегда мы «работали» так. Бывали очень тяжелые дни, когда выходил из строя компрессор, когда замерзали трубы и приходилось часами возиться на пятидесятиградусном морозе, подогревая замерзшие отстойники, или без конца таскать снег для охлаждения обратной воды, когда компрессор работал. Вода разбрызгивалась открытым душем недалеко от нашего помещения. Случалось, что ломался насос и его надо было исправлять на ходу. Однажды ночью, после того как я только что переболел гриппом, пришлось полсмены очищать сетку капризного разбрызгивателя. Наконец компрессор остановили, я вернулся в помещение, ребята сняли с меня промокший насквозь бушлат; я подсел поближе к горячему корпусу машины, но было поздно. Через два часа меня охватил сильный жар, голова кружилась, тело потеряло вес, колени сделались ватными. В полшестого стали спускаться в лагерь, мой бушлат почти высох, ребята меня поддерживали, чтобы не упал. На этот раз мы недолго ждали у вахты, но пока обыскивали бригаду, которая стояла перед нами, мне вдруг страшно захотелось лечь. Не чувствуя ни холода, ни ветра, я отошел недалеко и повалился в снег.

Очнулся уже в постели. Кто-то сильно тормошил меня, у самого уха гудел гортанный голос:

— Пошли, пошли, кацо, дохтур пришел! — Баграт, невысокий усатый грузин с очень маленькими толстыми руками, которые не соответствовали его бочкообразной груди и геркулесовскому телосложению, поднял меня и без видимого усилия отнес в кабинет врача.

Там сидел бывший военврач Теплов, опрятный, бледнолицый, в очках с узкой золотой оправой, похожий на немецкого офицера.

Баграт посадил меня на стул. Врач сунул мне градусник под мышку и молча продолжал что-то писать. Я смотрел на блестящие очки, белый халат, сверкающую белизной обстановку и снова вдруг почувствовал невесомость собственного тела.

— Что ты, с ума сошел? — услышал я голос Баграта. Открыл глаза и понял, что лежу на полу.

— Неси его обратно, все равно толку здесь не будет, — сказал Теплов. — Там сделаем укол.

Первый день прошел как во сне. Просыпался только, когда меня кололи. Больше недели пролежал так в постели с воспалением легких, пока не начал нормально спать и есть. Приходил Перун, он рассказывал потрясающие новости…

4

Из соседнего лагеря на оловянном руднике, где работали зеки обоих полов, и где, по слухам, открыли заговор женщин-западниц, на «Днепровский» прибыл большой этап. Об ужасных условиях работы и быта в этом лагере поведал нам с Карлом полусумасшедший старик Самсонов, который после недолгого пребывания на фабрике устроился фельдшером в бане — самом подходящем месте при его противоестественных наклонностях. Лицо старика было странное: громадный, квадратный, совсем лысый череп, большой нос, узкие губы, маленькие колючие черные глазки, глубоко запавшие под сросшимися лохматыми бровями. На хилом теле висел всегда очень чистый лагерный пиджак, а по праздникам он надевал предмет своей гордости — старые американские армейские брюки без номера: начальство, не без основания считая его слегка тронутым, не придиралось к такому отступлению от режима.

Он часто рассказывал о своем детстве в Петербурге, где его отец был членом городской Думы от партии кадетов — «единственной порядочной партии в царской России». Сидел он с 1936 года за контрреволюционную деятельность (КРД) и, наверно, не зря, так как никогда не скрывал своей ненависти к «власти и партии хамов и голодранцев». Где и как он получил медицинское образование (и получил ли вообще), было неизвестно. Охотнее всего он говорил о своих злоключениях в довоенных лагерях и успехах на любовном поприще («я женился на бесподобной красавице и оказался неутомимым сатиром»).

Услышав краем уха о заговоре западниц, я попросил его рассказать об этом, на что Самсонов, многозначительно обведя глазами окрестность в поисках возможного опасного слушателя, ответил:

— Никто с девушками поговорить не успел, их охраняли очень строго. Были разговоры о провокации. Вообще я ничего не знаю и вам ничего не сказал! За мною и тут следят…

С первого дня знакомства Самсонов примазался к нам с Карлом, мы не могли и словом перемолвиться наедине. Когда все-таки улучили такой момент. Карл сказал, что есть сведения, будто старик сексот. Весьма вероятно! Не прошло и минуты, как фельдшер подсел к нам и завел разговор о побеге Батюты, о котором якобы слышал в старом лагере. Карл заметил важно:

— Я должен вас предупредить, господа, что мне передали неприятную новость: за нами наблюдают! Впредь нам нельзя показываться вместе, чтобы избежать подозрений и нежеланных последствий.

Самсонов некоторое время посидел молча, очевидно поджидая, что кто-то из нас уйдет, но наконец понял и ретировался. Он потом еще не раз подходил к нам порознь, заводил разговоры на скользкие лагерные темы, но мы избегали определенных ответов, и старик перестал надоедать. Позднее выяснилось, что он на самом деле был доносчиком.

Другим новым знакомым из этого этапа был инженер Пивоваров, красивый смуглый украинец с невероятно длинными усами, которые он постоянно подкручивал (после ухода Гаврилова носить усы разрешалось). Встречал я его редко, работали мы на разных участках, но однажды разговорились и он рассказал, как чуть не погорел на том руднике и рад, что отделался испугом.

Молодая западница, с которой усач имел связь, оказалась в подозреваемой группе, ее увезли в Магадан. Его же долго держали в изоляторе и каждый день допрашивали. Как понял Пивоваров, бунт, который готовили женщины, был спровоцирован кем-то, чья личность осталась для зеков тайной. Допрашивали многих, раз он слышал через открытую дверь голос «главного свидетеля». Инженера быстро отвели в другой кабинет и дали сексоту уйти неопознанным. Дело женщин было скверным, ибо среди них оказались члены секты «Свидетелей бога Иеговы», одна принадлежность к которой жестоко каралась.

— Голос я, пожалуй, узнаю, — сказал Пивоваров, — но лица не видел, только спину на миг, и номера не разглядел. Ростом с меня, плечи здоровые, наверно, не хохол, не южный говор… Но если разыщу, от меня не уйдет…

* * *

В бригаде Бойко случилось несчастье — обвалилась кровля забоя. Латыша Лейманиса вынесли мертвым, а бурильщик Федя Салтыков получил сложный перелом ноги. Его на следующий день увезли на Левый Берег — требовалась операция…

Кругосветка Шахтера

Первое, что помнил маленький Федя в бревенчатой сибирской избе, была большая печь, на которой они, четверо ребятишек, спали с бабушкой. Рядом на широких полатях лежали его старший брат и гости, иногда забредавшие в эту захолустную деревню: охотники, родичи, случайные приезжие. Важные гости жили через дорогу, у хозяина, в большом, с резными карнизами доме над озером. Хозяином был старый Пудин, плечистый бородач со шрамом на загорелом лице. Он забирал у своих охотников пушнину, торговал мукою и порохом, отправлял зимою обозы, а летом лодки в Томск, судил провинившихся подчиненных и ненароком попадавших в его угодья чужих охотников. Эти угодья тянулись на сотни верст до речки Чужапки, где начиналась территория другого хозяина, Святкова.

— Не дай бог попасть ему в лапы, — говорил отец, — отберут печку, пушнину да ружье, потом попробуй добраться до дома! Сам Святков сущий зверь, не одного из наших били у него шомполами, он ведь крещеный киргиз, не то что наш русский мужик…

Дважды видел мальчик, как привозили на санях связанных охотников и заталкивали за ограду Пудина, при этом мать каждый раз загоняла Федю в избу. Летом дети ходили далеко за колбою (так назывался в Нарыме дикий чеснок, черемша), сперва с бабушкой, потом сами, когда выросли и перестали бояться болота, в котором иногда пропадали ребятишки. Шли сначала сосновым бором, потом через сырой лес, где смешались березы и осины, и выходили на унылую равнину, покрытую мохом, кочками и ягодой. Редкие хилые лиственницы и березки не закрывали вид на озерки, топи и ленивые мелкие речушки. Тут росли островками узкие, стрельчатые листья колбы. Дети их обрывали и укладывали в кошевки. На обед ели круглые, с дырочкой посередине калачики и запивали молоком из берестяных туесков. Когда ходила с ними бабушка, она разводила к обеду дымокур против комаров — детям спичек не давали, и они отбивались от насекомых ветками.

Зима была длинной. Федя играл у печи, а когда немного вырос, ездил с отцом за сеном для коней и коров. Вернувшись с охоты, отец иногда оставался на несколько дней, чтобы привести в порядок маленькое хозяйство. На охоте он носил унты, а дома расписные белые пимы, которые катал поп Василий. По воскресеньям поп исправно служил в маленькой церкви, только башенкой и колоколом отличавшейся от мужицкой избы. У Салтыковых изба была пятистенная, с бревенчатой перегородкой посередине, у других только в четыре стены.

Осенью старший брат отправлялся шишковать с отцом, они привозили по первому снегу мешки с кедровым орехом и сдавали хозяину. Один мешок оставляли детям и женщинам щелкать.

Иногда видели, как к хозяину заходил дед Арин с хутора, что в двадцати пяти верстах за рекою. Арин летом носил фуражку с маленьким козырьком и брюки с лампасами, а зимою вместо пимов стеганые бурки — он был унтер-офицером забайкальских казаков и после японской войны приехал к своему другу по Маньчжурии Пудину. Он не охотился, а разводил пчел и обрабатывал небольшой клочок выкорчеванной в тайге земли.

В ту зиму, когда отец подарил мальчику несколько петель на зайцев, в поселке появились чужие люди. Они приехали ночью и, как полагалось, пожаловали сперва к хозяину. Собаки в деревне залаяли протяжно, потом началась пальба. Мальчик проснулся и сразу узнал голос пудинской трехлинейки — старик иногда упражнялся с ней за озером. Потом проскрипели шаги у ограды, и за амбаром бухнули три выстрела. Мальчик кинулся было к окну, но мать отогнала его. Во дворе завизжала от удара собака, и в дом вошли трое в белых полушубках и с винтовками в руках. Не обращая внимания на рев женщин и детей, они выбили окно и начали стрелять в пудинский дом. Одновременно на улице вспыхнул яркий свет, несколько огненных шариков медленно упало на землю.

Когда наступил день, на резном крыльце напротив показался Пудин с поднятыми руками, в зипуне, подпоясанный кушаком, за ним его младший сын с перевязанной головой. Люди в полушубках вышли из дома Салтыковых и связали старика, к ним присоединилось еще несколько человек, появившихся из-за дома и из других изб. Чекисты оставались в деревне два дня. Они обыскали все дома, изъяли оружие, царские портреты в красном углу и уехали, увозя на розвальнях хозяина, его семью и всех мужиков, которые были в деревне. Женщин успокоили, пообещав, что мужья скоро вернутся, «если ни в чем плохом не замешаны».

В слезах и проклятьях прошли два следующих дня. Федя неожиданно оказался важной персоной, помогал соседям, запрягал лошадей и чувствовал себя взрослым, как вдруг подкатили на санях отец, брат и дядя Сергей — привезли пушнину. Когда узнали о происшедшем, навозили сена, привели хозяйство в порядок и исчезли из деревни.

Вернулся отец только весной. На нем было городское платье, ноги обуты в сапоги, но за поясом, как всегда, торчал топор, в тайге самый необходимый предмет. Всю ночь он перешептывался с матерью и бабушкой, потом они собрали вещи в сундук и всей семьей погрузились в лодку.

Они плыли много дней. Сперва засветло, а когда начали попадаться дома у берегов, только ночью. Солнце стояло в небе все дольше, и поэтому переезды делались все короче. В один прекрасный день Федя впервые увидел город — они высадились недалеко от пристани и торопливо направились в бревенчатый дом с такими же резными карнизами, как пудинский.

Осенью семья переехала в Прокопьевск. Отец достал себе паспорт и работал на шахте. Федя ходил в школу, но с городскими ребятишками долго не играл, его дразнили чалдоном и били нещадно, когда в классе не было учителя. Потом мальчик научился говорить как все, и со временем забыли, что он чужой. Дома ему строго запретили рассказывать правду, и Федя говорил, что они приехали из Барнаула.

После школы он тоже начал работать на шахте. Стал бурильщиком и зарабатывал хорошо, не пил, не курил, а жизнь в тайге сделала его крепким и выносливым. Когда его призвали в армию, он был рослым, сильным парнем с широкой костью, упрямым подбородком, с большими от работы руками. Как кормильца семьи, его скоро освободили от службы, потому что незадолго до призыва отца придавило в забое и парализовало на всю жизнь.

Потом были годы работы, каждый день тот же молоток, которым он бурил в скале глубокие шпуры, каждый день эти шпуры взрывали, и он уходил в барак, где они жили, умывался и отдыхал, чтобы на следующее утро все началось снова. Мать умерла, за ней отец, сестры вышли замуж, а старший брат пропал еще в первом году бегства. Федя познакомился с маленькой откатчицей Леной и женился на ней, когда она забеременела. Родилась дочь, потом еще дочь и младший Федя. Умерла бабушка. Шахтера послали в Новосибирск на курсы, но он провалился на экзамене и так и не расстался с молотком.

…В Бердске было очень тяжело. Шел первый год войны, и в городе наспех обучали мобилизованных перед тем, как послать на фронт. Они бегали по плацу, стреляли и подтягивали ремни — кормили их слишком мало для здоровых людей, упражнявшихся на свежем зимнем воздухе. На фронте, как рассказывали, еды было вдоволь, и многим поэтому не терпелось туда. Были и такие, которые не собирались воевать, они прыгали с эшелонов, симулировали, одного судили за самострел, но когда узнали, как немцы мучали пленных, у ребят появилась лютая ненависть.

…Они стояли под Демянском и жили в старых немецких укреплениях. Тут была окружена целая дивизия противника, Федя тоже участвовал в боях. Иногда их передвигали на другие позиции, но в основном они охраняли укрепления, чтобы враг ночью не выкрал у них «языка». Бердские слухи подтвердились, их действительно кормили неплохо, а пока они здесь стояли всю зиму, немцы на юге продвинулись до Кавказа.

Весной их неожиданно атаковали танки, пришли они совсем с другой стороны — немцам удалось пробить брешь в окружении. Брешь быстро ликвидировали, но в это время Федя уже ничего не знал о военных действиях, он маршировал в длинной, унылой цепочке пленных на запад. Пешком прошел всю Прибалтику, видел, как в рижском лагере наши солдаты умирали от голода и тифа. Затем этап посадили на пароход и увезли в Германию.

…В вагоне было тесно, жарко. Они показывали друг другу чисто возделанные поля, проплывавшие за окном, огражденным сеткой из колючей проволоки.

— А нам говорили, что у них зерна нет! — удивлялся Берг.

— Небось сам и говорил, когда носил звездочку![154] Берг был из немцев Поволжья, попал в плен в первые дни войны — его не успели снять со строевой службы, как всех немцев в РККА, вплоть до генералов. Зная о гитлеровском приказе «расстреливать коммунистов, комиссаров и евреев», Берг в окружении надел гимнастерку убитого красноармейца, в плену назвал себя Гориным и боялся сослуживцев, знавших его как политрука, но никто не захотел заработать буханку хлеба предательством.

Когда поезд остановился за большим вокзалом, их выгнали из вагонов, и пока охрана, в основном пожилые солдаты с длинными винтовками, курила, подошли эсэсовцы с собаками и построили пленных.

— Кто из вас шахтер? — спросил офицер по-русски.

Вышло человек двадцать.

— Пойдем, Федя, может, так будет лучше, — сказал Трифонов, горный инженер из Прокопьевска, земляк, с которым Федя случайно встретился в вагоне.

— Кто разговаривает? Марш сюда, оба! И ты… и ты… и ты! — Офицер набрал около сотни людей покрепче и скомандовал:

— По пяти становись! Шагом марш!

Так Федя познакомился с рурскими угольными копями. Пленные работали до седьмого пота и полного изнеможения, но немецкие шахтеры, получавшие большие пайки, им помогали. Берг сделал на шахте карьеру, став сперва переводчиком, потом заявил о своей национальности и надел черный мундир веркшутца[155]. Убедившись, что о его прошлом никто, кроме Феди, не знает, начал избивать военнопленных резиновой дубинкой. Через месяц Берг записался в СС.

Осенью в шахте нашли перерубленную стойку. Приехали гестаповцы, забрали несколько человек и пообещали повесить любого, русского или немца, кто вызовет малейшее подозрение. Пленным еще больше урезали пайки, но скоро появился майор, который отобрал три десятка человек и увез их во Францию. Так Федя попал в РОА — власовскую армию.

Некоторое время их обучали, затем отправили в Италию, которую немцы оккупировали, когда итальянцы отказались воевать. Федя сперва охранял склады, а потом радиостанцию с легко запоминающимся названием «Бари». Он никогда не жил еще так хорошо: никто на радиостанцию не нападал, охранники ели и пили в свое удовольствие. Разговоры о высадке американцев их мало волновали. Раньше Федя часто думал о судьбе жены и детей, теперь он уже ни о чем не думал. Вернуться бы на родину, но, по слухам, в России дела у немцев шли плохо, он же пока носил немецкую военную форму, ту самую, в которую еще недавно стрелял с убеждением и злостью. Но такова была судьба.

Ночью вдруг объявили тревогу. Сперва говорили, что американцы выбросили десант, после, что это всего-навсего партизаны, но утром часть немцев отошла, а власовскую роту оставили для прикрытия, да еще два танка. После обеда Федя опять оказался в плену.

На этот раз они плыли долго. В трюме было жарко, два дня сильно болтало, под конец стало прохладнее. Кормили сытно, но слухи, что их передадут русским и дома будут судить за измену, держали всех в постоянном напряжении.

После высадки в Англии они нигде не работали. Целый год получали галеты, сыр, яичницу и сигареты, спали на чистой постели и слушали радио. Иногда того или другого допрашивали. Офицеры находились в отдельном лагере, на холме, в полукилометре от них, туда часто мимо заграждения ездили машины.

Вопрос «что будет с нами?» стал опять актуальным, когда узнали о конце войны. В многотысячной толпе Федя отыскал сибиряков, но ничего утешительного они не сообщили. Те, кто воевал на восточном фронте, были переполнены злобой ко всему советскому, их основательно обработала власовская пропаганда, кроме того, сказывалась нечистая совесть — РОА бросали даже в заградительные отряды вместе с эсэсовцами, и они боялись расплаты. Таких, как Федя, которые вовсе не воевали, в РОА было немного.

— После завтрака построиться! — объявили им однажды. Еще накануне пошли слухи о прибытии советской комиссии. Давно Федя не видел советской военной формы — она теперь сильно изменилась. Перед ними стояли четыре офицера в новых кителях, подтянутые — не хуже немцев! — и… с погонами: полковник, два майора и капитан.

Федя был в первой шеренге, близко от него стоял майор с крепкой шеей и низко опущенным над широким лбом козырьком фуражки.

— Фашизм разгромлен! — гремел его голос в мегафоне. — Скоро капитулируют самураи… Народ понимает, что служить у Власова вас заставили силой, о палачах и карателях другой разговор, а вам, солдатам, бояться нечего… сам Сталин слово дал… Родина простит вас… Увидите жен, матерей, детей… Через два дня первый набор… Записывайтесь, пока за вас не взялись англичане…

Был необычно жаркий для Англии день, майор поставил мегафон на землю и снял фуражку. Половина лба над загорелым лицом была совершенно белой. Он вытер лоб носовым платком. Федя обратил внимание на широкие густые брови — левая была рассечена коротким бугристым шрамом. «Осколок», — машинально подумал он.

Визитеры вышли за ограду, у ворот сели в джип и направились в офицерский лагерь на холме, оставив своих слушателей всполошившимися и растревоженными.

— Если Сталин обещал, нас точно не посадят, — сказал одноглазый пленный, похожий на учителя.

— Помолчал бы ты, Тагильский! — оборвал его лысый коротышка. — К солдатам примазался — думаешь, пронесет?! Рыло у тебя в пуху, обер-лейтенант!

— А ты, ты, Кузнецов… пол-Варшавы сжег!