ФЕВРАЛЬ 2008

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ФЕВРАЛЬ 2008

1.2.08. 6–25

Вот и февраль... На зарядку сегодня таки пришлось выйти – "мусора" ходили по всем баракам, и было ясно, что не минуют и нас. Увы, бороться с ними тут в одиночку невозможно с достаточной эффективностью. Их надо убивать, и тем держать ещё живых в страхе быть тоже убитыми, – но тут вместо этого перед ними заискивают, их боятся, с ними сюсюкают, когда они заходят в барак...

А суд по УДО, оказывается, будет 7–го февраля. Причём сообщили об этом моему адвокату (из самого суда, видимо), а мне тут пока ещё никто ничего не сообщал. Что ж, события моей жизни опять двинулись вперёд после полугода застоя... А дневальный "комнат длительных свиданий" Сергей, оказывается, после того, как меня вчера утром вывели, подошёл к моей матери и сказал:

– Ну что, Вы к нам больше не приедете, да?

– Почему это? – спросила она.

– Ну, вашего–то, говорят, освобождают...

Вот такие циркулируют здесь слухи, – но чем больше все (адвокат, мать, этот Сергей) говорят об этом, – тем меньше мне верится... Не стоит давать расцвести в душе цветам радужных надежд, зная, что потом их всё равно побьёт морозом жестокой действительности... Сидеть и сидеть ещё, – может быть, до самого "звонка", до 2011 г., и выбраться раньше нет никакой надежды.

Е. С. начинает с сегодняшнего дня голодовку за Алексаняна, – бывшего вице–президента "ЮКОСа", умирающего сейчас в "Матросской Тишине" и одновременно под судом. Понятно, конечно, – дело святое, спасать человека необходимо. Но при этом в душе – и так тоска, а тут ещё больше, так как, боюсь, теперь, случись у меня тут что–то важное и срочное, ей может быть уже не до меня...

2.2.08. 16–23

Как же вы все мне осточертели, суки! Так хорошо было на этом новом месте, где с нового года я сплю, – так нет, переложили рядом, на верх соседней шконки, этого мудака, шныря блатных, "прислугу за все", по терминологии Ильфа и Петрова. Он – главное, видимо, лицо в процессе производства "бражки", которым вся эта сволочь тут теперь занимается. И вот к нему постоянно ходят жаждущие алкоголя подонки – из блатных и не только. Это дерьмо в клетчатом бауле (канистра или большие бутыли) стоит под его шконкой, а с пришедшими активно обсуждается технология "производства". Да и сам он – наглый уголовник, очень типичный, в духе моего прежнего соседа по старому проходняку, и так же абсолютно беззастенчиво, будто так и надо, плюхается ко мне на шконку даже ночью, когда я уже лёг спать. Поистине, это целый тип, определённый стандарт человека (?) – наглый, бесцеремонный уголовник, уверенный, что всё в жизни для него только и существует, что все прочие специально для того и рождены, чтобы он мог жить за их счёт. И пусть некоторые правозащитники из левых, из комми или НБП–шников продолжают повторять старые советские байки о "социальных корнях преступлений", о том, что, мол, это они от голода и безработицы якобы "вынуждены" идти воровать, – у них на рожах написано, что и при наличии любой, самой высокооплачиваемой работы, они всё равно будут не работать, а воровать, – такова уж их природа. Так в них это заложено генетически, от многих поколений предков. И многие из них даже и не скрывают этого (что всё равно будут воровать, ибо так устроены) в откровенных разговорах.

А внизу, под этим юным (20 лет) "бражником" как раз лежит старый (под 50 лет) алкаш–пропойца с многолетним стажем, бомжового типа, завсегдатай еще советских вытрезвителей и ЛТП. Чем–то он мне с самого начала напоминает главного героя известного мультика "Падал прошлогодний снег". Типаж тот же самый, только у того, по–моему, были длинные усы, а этот усы то оставляет, то сбривает. И вот этот киноперсонаж своему соседу сверху и его гостям рассказывает разные истории – "травит бывальщину" – о том, как, что, где и когда он пил, с кем, по каким поводам (точнее, без оных), как шёл воровать и грабить в пьяном виде или же чтобы достать денег на выпивку, как забирала его милиция или как валялся на улице пьяный. Алкогольная Россия не умирает: старшее поколение пропойц на моих глазах готовит тут себе достойную смену. А этот старый алкаш, как нарочно, и предпочитает–то не покупную водку, а – ради дешевизны – всякие виды самогона, браги, стеклоочистителей, аптечных настоек и т. п. Разговоры эти регулярно происходят вплотную, на расстоянии вытянутой руки от меня (а то и мне самому примется рассказывать...). Слушая, я каждый раз думаю одно и то же: когда же вы все, вот такие, передохнете от своего пьянства, упьётесь какой–нибудь отравой до того, чтобы вынесли вас наконец–то вперёд ногами, и от вас освободились бы нормальные люди. Ей–богу, ради этого я сам бы лично им наливал какой–нибудь денатурат полными стаканами, за свой счёт...

3.2.08. 6–11

Сегодня воскресенье – зарядки нет. И сегодня опять я проснулся в этом проклятом, до смерти опостылевшем бараке. Нет сил, – только одно, всю внутренность мою заполняющее чувство огромной, нечеловеческой усталости, измотанности вконец, до полного обессиления за эти ещё не полные 2 года... И ведь не отпустят никуда, это ясно, – бесполезно ждать этого уже скорого суда, там ведь всё равно тебе скажут "нет". И надо откуда–то брать силы дальше, запасаться ими ещё на три года срока, – но я не знаю, откуда...

14–10

За что я их так люто ненавижу – и этот барак, и зэков в нём, и всю эту зону, и вообще всю эту окружающую жизнь? Кажется, ничего такого уж плохого мне эти зэки не сделали. Ну, бегают, шепчутся по углам, трясут своими вонючими канистрами с брагой на... сгущёнке. Ну и что? А всё дело в том, что они мне – ЧУЖИЕ. И вся эта жизнь, весь этот их мир вокруг – он чужой, абсолютно чужой, не мой, мне не нужный, не интересный, не вызывающий ничего, кроме глубочайшей скуки, отвращения и отторжения своей ненужностью, никчемностью для меня. Но тем не менее – я принуждён в нём находиться, годами жить в нём, внутри него, весь пропитываясь насквозь его миазмами, и деваться некуда, и некуда от него убежать – “локалки”, вахты, запретки и т. п. надёжно заперты.

Даже работу, даже учёбу в институте не по своим интересам, скучную, неинтересную, никак не связанную с его жизнью – человек поневоле начинает ненавидеть. Одним из худших наказаний в жизни это считается – годами ходить на нудную, нелюбимую работу, только ради денег, и там отсиживать, проклиная её в душе. А что же тогда говорить обо мне и о том, когда человек насильно загнан полностью в абсолютно чужую ему, неинтересную ему абсолютно жизнь? Где вместо его привычных интересов, книг, митингов, политики, интернета, – карты, брага, расчёты "ларьком" и сигаретами за карты? Одного только этого – что загнали в абсолютно чужое и не дают уйти – достаточно, чтобы это окружающее тебя чужое возненавидеть лютой, смертельной ненавистью, до скрежета зубов, до яростной мечты всех их, кто вокруг тебя, весь твой отряд, просто истребить, перестрелять очередями из автомата, а сам барак заминировать и взорвать, чтобы от него и от всех, кто в нём, только мелкое крошево осталось. Довели! – а всего–то надо, – не мучить, не пытать как–то особенно жестоко, а просто вынуть тебя из ТВОЕЙ жизни и насильно запереть в абсолютно чужой...

5.2.08. 6–27

Вчерашний день, как кошмар: к 4–м часам вызвали в санчасть: едва успели прийти с обеда (около 3–х часов дня) – крики, что сейчас, возможно, будет шмон (хотя до этого они обычно бывали утром, после завтрака). Тягостное ожидание шмона. Потом – к 4–м часам – уход всё–таки в больницу (заточку я на всякий случай унёс с собой в ботинке). Там – ещё не успели всех принять, – прибегают “мусора” и кричат, что, мол, сейчас будет общелагерная проверка (хотя должна быть только в 10–м часу вечера), так что идите все по отрядам. А врач говорит: никуда не уходите; так что неясно, кого слушать. Всё же нескольких, ещё не принятых врачом, выгнали по отрядам, сказав: сразу после проверки приходите обратно. Но этой проверки мы в 13–м отряде ждали так долго (ещё минут 30–40), что вполне могли бы успеть нас принять в больнице. Потом – на ужин (с опозданием на полчаса из–за этой проверки дурацкой), а уж оттуда я один опять пошёл в больницу. И – оказалось, вызывали в точности по тому поводу, что я и думал: вопрос задать, поеду ли я обследоваться на "пятёрку" в Нижний, или нет. Я отказался. Мне было сказано, что отказ ВТЭКа в признании моей инвалидности я могу в течение месяца обжаловать; но какой смысл это делать, отказываясь одновременно ехать обследоваться? (Зряшное катание туда–сюда в переполненном столыпине, голодное сидение тут 2 недели в карантине после возвращения, и прочие прелести: да плюс я ни сидеть долго на жёстком не могу из–за болей в спине, ни сумки какие–либо, даже лёгкие, таскать).

Но зато под конец, когда уже я подписал отказ от поездки в Нижний, врачиха Тамара Дмитриевна вдруг спросила: у Вас скоро суд, да? Мне, мол, тут говорили, что Вас отпустят; так что скоро будете дома. Я спросил, кто это ей говорил, на что она ответила: "Не скажу". Это уже второе свидетельство – после дневального КДС Сергея в беседе с матерью после свидания. Может быть, и вправду решили отпустить? Нет, что–то не верится, – так просто и легко в этой стране из заключения не освобождаются. И – до 7–го, объявленной адвокату даты суда – осталось всего 2 дня, а мне ничего так и не объявили, не дали повестки, и т. д. Одни вопросы и недоумение, а ответов пока нет...

7.2.08. 15–45

Вот и смолкли клевета и споры,

Словно взят у вечности отгул...

Вот и всё. Конец всем спорам. Суд сегодня, 7 февраля, отказал мне в УДО.

Честно говоря, хоть и пытались заронить мне в душу надежду, что меня, мол, отпустят, – я сопротивлялся этому не зря, и ещё раз счастливо убедился, что предчувствие обычно не обманывает (кроме разве что редких случаев, вроде кассации в Мосгорсуде в мае 2007 г.).

Суд отказал, но вместе с адвокатом приехали ещё Е. С. и Шаклеин, которых не пустили вчера вечером со мной встретиться. Пустили их сегодня, по моему заявлению и распоряжению Русинова, и оба раза – на пути туда и обратно, на эту встречу и с неё, – был полный шмон с раздеванием, в специальном "шмонном" домике рядом с вахтой. Честно говоря, эти шмоны с раздеванием представляют собой такое унижение и такой внутренний стресс, что поневоле забываешь о других неприятностях, стоя в носках, а потом и вообще босиком на грязном, мокром от растаявшего снега с подошв "мусоров" полу... Так и горечь отказа в УДО растворилась для меня в мерзости и унижении первого шмона, – тем более, что он был неожиданным, я готовился к этой мерзости лишь на обратном пути...

Что ещё? Острое разочарование (несмотря на предвиденность...), огромный всплеск эмоций и чувств, постепенно затухающий. Целый том можно было бы написать, если бы подробно записывать все мои сегодняшние мысли и чувства по поводу этого отказа. Горечь, ненависть, боль, тоска, что придётся сидеть здесь ещё три года, отчаяние и желание во что бы то ни стало когда–нибудь отомстить. Увы, благостные и миролюбивые проповеди Е. С. не возымели действия: прощать своих врагов, всё это омерзительно гнусное и наглое офицерьё, судей, прокуроров, чекистов я не собираюсь; наоборот, именно в ненависти к ним, в мечте о терроре и мщении теперь – уже давно – для меня остался высший и единственный смысл этой жизни, пустой и никчемной. Я ведь и на воле – вспоминал на днях – многие годы жил одной только ненавистью, священной и беспощадной ненавистью, составлявшей основу и единственный смысл моей жизни. Ибо с любовью мне, увы, в жизни не повезло...

Ну что ж, перемелется – мука будет. Будем жить, будем работать и здесь, как бы тяжело ни было. "Сидишь – сиди, не предавайся горю". Не так уж он в конце концов и далёк, 2011–й год. А вот в возможность освободиться раньше "звонка", раньше марта 2011 г. я, увы, теперь не верю уже совершенно.

Е. С., как назло, сейчас, с 1 февраля, держит голодовку за госпитализацию Алексаняна, одного из руководителей ЮКОСа, умирающего сейчас в тюрьме в ожидании суда. Голодовка мокрая, тянуться может долго, больше месяца, но сил не будет совсем, чтобы заниматься мной так же активно, как раньше. Обещает она (не в феврале уже, правда, но хоть весной) сделать сборник обо мне ("Политзаключенный Борис Стомахин"); уже есть договорённость с Кареном Агамировым о передаче на "Свободе", если меня не отпустят; может быть, будет и пресс–конференция, благо информповод есть. И т. д. и т. п. Может быть, только теперь–то кампания по мне развернётся в полную силу, – куда сильнее, чем до этого. Но... Когда вспоминаешь эти бесконечные одинаковые утра и дни, эти подъёмы, зарядки, проверки, сечку на обед и на ужин... в общем, становится настолько тошно, что никакая кампания уже не радует. С ума тут можно сойти за оставшиеся три года, – легко... 1137 дней ещё мне осталось, – это много, слишком много, и иногда мне (как на последнем свидании с матерью) кажется, что я выдержу всё это, вывезу, как перегруженная ломовая лошадь изнемогает, но как–то, через силу, всё же тащит свой воз. А иногда (регулярно) приходит простая мысль, что, может, ну его к чёрту, всё это, всю эту дурацкую неудавшуюся жизнь, весь этот лагерь, зэков, начальство, оставшиеся три года срока, и не проще ли взять да повеситься, или каким–то иным образом покончить с собой? Е. С. ругает меня за эти мысли, требует "не сметь", а они (мысли) всё приходят и приходят, и вот теперь – отпала последняя иллюзорная надежда на какой–то выход. Стоит ли тянуть дальше на себе, как воз, эту абсолютно безвыходную теперь ситуацию ещё целых три года?..

8.2.08. 6–23

Тоска, тоска, тоска на душе... Опять подъём, опять зарядка... Я не пошёл, но – сколько их ещё будет впереди... Так уж устроен человек, что живёт он постоянным ожиданием чего–то (праздника, освобождения, отпуска, светлого будущего...). Хоть и не было сомнений, и знал всё заранее, – но, может быть, всё равно, теплилась где–то в самой глубине души искорка надежды... А теперь и её не стало, – только холод, тоска и пустота. Теперь точно знаешь, что и всю весну (лучшее время в году, – я это помню по прошлой тюремной весне), и всё будущее лето проведёшь здесь, за этими подъёмами и зарядками, и осень тоже, и следующую зиму, и ещё один новый год, и 2009–й, и 2010–й... Надежды, как у Е. С., что теперь–то уж через полгода точно освободят по УДО, у меня нет совсем. Наоборот, теперь–то ясно подтверждается моё давнее, ещё тюремное предчувствие, – что если увезут из Москвы, завезут в какой–нибудь дальний глухой лагерь, то там уж точно придётся сидеть до самого конца, там УДО не бывает... Так оно и есть, и ещё раз с грустью убеждаешься, что предчувствие обычно не обманывает и что своему внутреннему голосу надо доверять...

6–40

А всё же, как ни крути, после 8 лет путинщины и всех принятых ею законов, – террор остаётся теперь единственным выходом, единственным средством борьбы, единственной панацеей против этого очередного режима палачей. Террор, – чтобы они в барак боялись зайти на зоне, потому что знали бы, что могут живыми оттуда не выбраться; чтобы они на улице к прохожему боялись подойти, особенно поодиночке; чтобы знали, что из каждого окна каждой многоэтажки, из каждой проезжающей мимо машины может сейчас по ним грянуть автоматная очередь или залп из гранатомёта. В Дагестане все последние годы именно так менты себя и чувствуют, – и поделом! Их бьют на улицах, как крыс, и они уже толпами бегут с этой проклятой работы, в тамошнем МВД большая нехватка кадров. А русские – это народ рабов, как ещё Чернышевский 140 лет назад писал, народ жалких трусливых шакалов, и ни на что подобное не способен. Ему легче приспосабливаться, подстраиваться, вилять, лавировать, мило улыбаться начальству (палачам), стремиться как–то выжить поодиночке, затаиться, сойти за своего, за лояльного... Жалкий, мерзкий сброд подонков, воров и трусов, никак не достойный вообще называться даже народом. Нечисть, слякоть, мерзкая плесень... Среди них приходится жить, к ним приспосабливаться, с ними вместе всё терпеть, – все унижения и глумления наглой власти, все шмоны и приседания со спущенными трусами и сломанной ногой... И всё равно, вопреки этому всему, – долго ещё, видимо, будет стоять перед моими глазами и жить в мозгу воображаемая картинка с последнего (недавнего) шмона: весь белый, заснеженный двор барака, и на этой белизне, на этом девственно чистом снегу – россыпью, отдельными брызгами, ручьями, дымящимися и топящими снег – вражья, "мусорская" кровь из их разодранных толпой в клочья тел...

10.2.2008. 8–05

После того, как Тоншаевский суд отказал мне в УДО, на это самое Тоншаево не жалко сбросить атомную бомбу. Мысль эта пришла мне в голову сегодня утром, по дороге на завтрак (только что вернулся). Все правозащитники, та же Е. С. первая, будут, конечно, возмущены таким подходом, будут категорически против даже высказывания этого вслух. Но этим, собственно, я от них и отличаюсь. За зло я считаю необходимым воздаяние, порой – и показательное, превышающее даже совершённое зло.

8–го февраля, на другой день после суда, тут, в зоне, был "кипиш", нечто вроде небольшого бунта. Кто–то, как часто бывает, сцепился с СДиПовцами на "нулевом посту" (ворота и будка возле бараков), кого–то не пускали, кого–то толкнули... В результате собрался народ со всех отрядов, разломал эти ворота (они погнуты и теперь не закрываются), разнёс в щепки все СДиПовские будочки по обоим "продолам" (с 2–х сторон от бараков, за этими воротами), пытались, видимо, штурмовать и барак 2–го (СДиПовского) отряда, – там калитка к "локалке" (забору) была примотана проволокой. Посносили и калитки, и куски заборов на других бараках (в том числе и нашу калитку), но их уже восстановили.

Как ни странно, но обошлось без карательных мер, ОМОНа, "Тайфуна" и пр. Пока, по крайней мере, всё тихо, и очень удобно стало ходить через эти открытые ворота, не упрашивая пропустить.

Впрочем, "это, конечно, хорошо, но мало", как говорил Шендерович. Надо сразу начинать с захвата штаба и вахты и уничтожения всех находящихся там "сотрудников администрации".

13.2.08. 10–20

Тоска, тоска, тоска... Как возникает боль по мере прохождения анестезии после операции, так и у меня – после бурных первых дней сейчас наступает "отходняк" после отказа в УДО, понимание, что придётся сидеть ещё три года, до 2011, до самого конца, и деваться некуда. Хотя мать и уверяет, что Большаков из ніжегородского УФСИНа ей сказал, что с судьёй была обо мне отдельная беседа, что УФСИН хочет меня отпустить, что сам он был на 99% уверен в благополучном исходе... Но результат – налицо, и с ним не поспоришь. Есть, конечно, ещё жалкий, маленький шанс в виде кассации, которую мой адвокат будет писать непременно, да и я тоже могу, несмотря на отвращение к писанию таких бумаг и – особенно – к той власти, которой их надо подавать. Если УФСИН так уж хочет от меня избавиться – могли бы использовать свои связи и влияние в областном суде, дабы отменить решение Тоншаевского. Но всё это – конечно же, из области сказок и несбыточных фантазий...

Наступает "отходняк" и в зоне – после "бунта" прошлой пятницы (8 февраля) и бесшабашной вольницы выходных. Вчера с утра выродок Макаревич и какое–то ещё начальство с ним попёрлись на 12–й барак (самый блатной в зоне), оттуда вскоре "пробили" (сообщили), что всех (не только 13–й, но и прочие, видимо) просят одеться и быть готовыми выйти на улицу. Пошли слухи о приезде ОМОНа, о том, что он уже в зоне, о том, что сейчас может быть то ли побоище с применением дубинок, то ли большой шмон (часто применяемый всей этой мразью в погонах в качестве наказания. И то сказать: ведь избивать людей дубинками через 4 дня после событий, когда в лагере уже давно царит полное спокойствие, – это "беспредел" и скандал, на который разумные люди вряд ли пойдут; а вот шмон – это вполне законное у них "режимное мероприятие", которое можно устраивать "по усмотрению администрации" хоть каждый день по 2 раза. И придраться вроде бы не к чему, – полномочия начальства не превышены, – и жизнь людям этими шмонами, после которых всё приходится часами убирать и складывать, можно превратить в такой ад, что мало не покажется никому...). Но ни того, ни другого не произошло; зато ближе к обеду пошли слухи, что приехала какая–то "комиссия по режиму" (а другие говорили, что "по правам человека"), так что надо, как всегда, "лишние вещи (“сидора”) убирать в каптёрку". Убирать я ничего не стал, только снял с крючка на торце шконки, выходящем в проход, свои 2 телогрейки и "лепень" (робу), положил на шконку. Как раз в это время я был безумно занят: нашёл–таки наконец, идиот этакий, письма от Эделева, вложенные адвокатом в ту же тетрадку, что и поздравительные открытки, и переданную мне накануне суда на нашей встрече в кабинете Русинова. Тогда, в тот вечер, я никаких писем там не обнаружил, только чистые открытки (от Е. С. по моей просьбе); потом хотел проверить ещё разок – так не мог уже найти и саму тетрадь, забыл, куда её сунул. Склероз, увы... А вчера, после обеда, вдруг неожиданно в большом пакете с тетрадями и письмами, лежащем у меня в изголовье под матрасом, нашёл и эту тетрадь, а потом вдруг в ней, совершенно неожиданно, – эделевские письма!.. Так что в ожидании комиссии я был полностью поглощён срочным писанием на них ответа, дабы завтра же (т. е. сегодня) его отправить. А комиссия, как я в душе и ожидал, к нам в барак даже не зашла...

20–50

"Простить – значит наплевать, а я способна плюнуть в любую рожу", – говорит Марина Зотова в горьковском "Самгине". Действительно, плюнуть бы в рожу, от всей души, – и не только всей этой здешней сволочи, и блатным, и "мусорам", и всему прочему "начальству", а – вообще ВСЕМ, всему человечеству! Смачно, с удовольствием, от души, – плюнуть бы им всем в харю и всех послать на ...!

Но уж этих–то, местных, всю эту сволочь – и тех, и других, – пренепременно! Сегодня вечером опять началось: завтра, оказывается, приезжает генерал (говорят, начальник областного УФСИНа), поэтому – опять все баулы убирать в каптёрку. В эту вонючую каптёрку, откуда я вчера только, пользуясь всеобщей суматохой по поводу приезда ОМОНа и пр., вытащил–таки свой баул с одеждой, – о чудо, каптёрка на 5 мин. оказалась открыта! В остальное время попасть в неё, взять, пардон, чистые трусы для бани, невозможно – она вечно закрыта то снаружи, то изнутри, так как эти блатные выродки не где–нибудь, а именно в ней устроили себе переговорный пункт. И не только вещи, но и баул со жратвой, видимо, завтра будут весь день криками и долбёжкой заставлять убрать туда же, – это значит, не есть весь день после завтрака, да и удастся ли ещё вытащить его оттуда вечером? В общем, весь день будет завтра отравлен напрочь, с самого утра (когда он и так бывает напрочь отравлен зарядкой). Мрази!!..

14.2.08. 10–16

Будет ли вообще в этом дневнике ещё что–нибудь, кроме слова "тоска"? И зачем я его завёл? Одно и то же, одно и то же, по кругу, и ещё 3 года сидеть здесь, и деваться некуда, и выхода нет. И вся эта жизнь бессмысленна... "Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?". И ни впереди ничего – пустота, безнадёга, хоть завтра меня отсюда выпусти, – ни позади ничего, одни воспоминания, одни обломки разрушенного счастья, которое было – а ты не понимал этого... Ни впереди, ни позади... Жить с ощущением бессмысленности этого бытия и собственного ничтожества, – и на воле–то тяжелая штука, но там хоть как–то можно попытаться это исправить, что–то сделать, "изменить жизнь к лучшему", а если это ощущение лежит на твоей душе тяжким грузом, а сам ты сидишь в тюрьме?..

15.2.08. 15–17

Дело уже явственно идёт к весне. Когда последние дни выглядывает солнышко, – оно уже явно весеннее, тёплое. До этого за всю зиму, с "бабьего лета", кончившегося в начале октября прошлого года, оно выходило пару раз только в разгар 30–градусных морозов, в декабре 2007. Так что единственная хорошая новость – это близкая весна.

Все остальные новости – мрачные. Продолжается тут, в этой проклятой зоне, "закручивание гаек" и "наворачивание режима", о чём прямо говорят, заходя в барак и собирая всех в "культкомнате", начальнички. Одна такая лекция о необходимости поголовно для всех подъёма, выходов на "проверку" и походов в столовку, была вчера вечером. Зэки пререкались с пришедшим "мусором", спорили, но – спорили по–рабски, как холопы с барином, сам статус которого не ставится ими ни под какое сомнение, а оспариваются лишь отдельные его приказы. Он справедливо заметил, что они спорят, желая выговорить себе хоть какие–то послабления. Да, задача выше у них не поднимается, Я–то в этой "публичной дискуссии" участия не принимал (а зачем?), но, будь эта дискуссия, пересыпаемая постоянными типа "шутками" и "юмором", у нас с ним наедине, непременно тоже "пошутил" бы: "(имя–отчество), как вы думаете, у вас шейные позвонки крепкие? Если, допустим, вы опять зайдёте в отряд с очередной лекцией о подъёме, зарядке и столовой, а из отряда – ну, не все 100 человек, но хотя бы человек 10, например, вдруг захотят все разом, одновременно, взять вас, да и провернуть вашу голову на шее пару раз вокруг своей оси. Как вы думаете, через сколько времени вы умрёте? Через минуту, через 10 секунд, или, может быть, сразу же?" Ну, и ненавязчиво так пояснить ему, что ПОТОМ, после этого события, конечно, приедет ОМОН, всем переломают рёбра, добавят срока и т. д., но, в конце концов, и рёбра (у большинства по крайней мере) срастутся, и срока, даже добавленные, кончатся; а вот он, драгоценный наш начальничек, будет к тому времени давно гнить в земле, и не воскреснет уже никогда, и никакой ОМОН его, увы, не оживит...

А сегодня утром, идя в баню (вдвоём с "общественником", за которым я увязался самовольно, так как если идти в баню со всей толпой, то приходишь последним, когда все скамейки для раздевания давно и плотно заняты, не говоря уж про "лейки"), встретили "шмон–бригаду", шедшую, как оказалось, не к нам, а в 8–й отряд. Что уж они могли там искать? Там и так постоянно то шмоны, то ещё что–нибудь: отряд неспокойный, один из самых бузотёрских во всей зоне, пользующийся поэтому повышенным вниманием начальства. Таким образом, подтверждается мой вполне очевидный вывод, что шмоны у этой пятнистой (в камуфляже) нечисти – это просто такой способ наказания, способ испортить жизнь тем, кто не нравится и мешает, поскольку бить в открытую – это чревато, а шмон – это вполне (как бы) законное "оперативное мероприятие", хоть каждый день можно проводить...

И в этом вот аду предстоит просидеть ещё 3 года. О чём же ещё писать, кроме тоски?.. Нет, конечно, воля к борьбе и вера в конечную победу присутствует в душе, – но она присутствует как фон, где–то на заднем плане, не требуя ежедневной перепроверки и подтверждения. Сломать им меня не удалось за эти почти 2 года и не удастся впредь, – никогда, ни на воле, ни в тюрьме, как бы ни старались, в состоянии ли я ходить или уже нет. Пока я жив, я всё равно буду с этим государством, с этой империей воевать, не на жизнь, а на смерть, до полного её уничтожения, – как смогу, но в основном словом, конечно. Это – основное, неизменное, то, что записано постоянно на, так сказать, "жёстком диске" в голове, как в компьютере. А вот в "оперативной памяти", в области сиюминутных, повседневных ощущений и впечатлений от окружающей действительности и от среднесрочных (3 года) перспектив, – мрак, тоска и пустота какая–то... Сидеть с уголовниками само по себе невыразимо омерзительно, как будто с головой погружен в канализационные стоки и принуждён там сидеть, не всплывая, в этом дерьме; а когда подонки в форме начинают ещё и ужесточать свой "режим", а сопротивляться этому невозможно, – уголовники ведь не способны организованно, осмысленно сопротивляться и атаковать Систему, а могут только скулить, выпрашивая себе мелкие поблажки и панибратствуя с начальством, – а в одиночку–то ведь тоже особо не посопротивляешься, – вот это настоящая проблема...

18.2.08. 9–05

Не подавать больше никаких документов ни на какое УДО, никаких обжалований, никаких надзорок, и т. д. и т. п. Хватит унижаться, просить, зная заранее, что получишь отказ.

А дождаться мая, когда уже будет по–настоящему тепло, покроются листьями деревья, можно будет выходить в одной рубашке. Дождаться, – увидеть, вдохнуть всеми лёгкими, пропустить через себя ещё одну эту пронзительную весну с её оттепелями, заморозками, пьянящими запахами и синевой, – и под лето, в середине где–то мая, – закончить своё бренное земное существование.

Был момент, – позавчера, в субботу, – когда я считал, что уже окончательно и бесповоротно принял это решение. Хватит, надоело. Всё равно Смерть неизбежна, – так зачем от неё бегать, чего ждать?.. Турник – чуть повыше моего роста, как раз подходящий – я присмотрел в "спортгородке" во дворе барака ещё давно, в том году. А вчера, в дополнение к нему, – толстую стальную балку, торчащую из стены у крыльца барака. По высоте как раз подходит. "Капронки" – очень ценимых здесь толстенных синтетических ниток для прошивки обуви – у меня есть аж целая катушка, спасибо матери.

9–18

Пока писал, раздались крики, что идёт "шмон–бригада". Суки, мразь, ублюдки! Взять бы всю эту бригаду, сколько их там – 8, 10, или сколько, не знаю, – и всей толпой в 100 человек перебить бы, порвать на клочья, чтобы только оторванные руки–ноги в стороны летели, да кровь фонтаном... Но, слава богу, тревога вроде бы оказалась ложной: эти выродки в форме пошли не к нам, а на другой "продол" – в 9–й, что ли, отряд...

Так вот. Дождаться бы, в самом деле, лета, выйти ночью, часа в 3–4, когда вся блатная сволочь уже более–менее угомоняется, беготня стихает и все спят, – выйти в тёплую майскую ночь, под шум деревьев в лесу сразу за "запреткой", под сияние луны, – и повеситься бы на этой "капронке", на этом турнике... Табуретку вот только придётся с собой тащить, чтобы приладить петлю, а хождение по ночам и само–то привлекает внимание, тем более – на улицу (запрещено правилами), а уж тем паче – с табуреткой зачем–то в руках... И не уверен я ещё, что с первого же раза смогу всё как следует сделать и приладить, и что нитка эта, даже свитая вдвое, выдержит (печальный опыт уже есть)... Но решимость порой охватывает такая, что – дождаться бы только этого тепла, этого цветения цветов, этого мая, о котором мечталось и думалось ещё в прошлом октябре, когда по утрам, продрогнув насквозь, по первому снежку и мимо инея на "колючке" и деревьях тащился на завтрак...

Конечно же, все, кому говорю об этом, категорически против. Мать, ребята (вчера об этом я сказал Жене Фрумкину, уже не в 1–й раз; а Люзакову и говорить не стал, – точнее, пытался, но он не понял). Разговоры с ребятами поддерживают, конечно, морально, но... Впереди ведь ещё три года этого бессмысленного существования. Даже работать здесь, как выясняется, я не могу: суперпринципиальная Е. С. не хочет искать и оплачивать нового адвоката, чтобы он приезжал сюда и забирал... такие вот "экстремальные" тексты, как переделанный ещё в первую встречу для Люзакова и попавший к Е. С...

Обидно, конечно, умирать, так ничего серьёзного и не сделав. 34–й год, – уже зрелость и некоторый жизненный опыт, но ещё есть силы, есть энергия – искать себе большое дело, затевать его... Здоровье, правда, уже не то, – обиднее всего, что с ногой такая ерунда, даже быстро ходить не могу, не говоря уж – бегать. Но, думается, сил удержать автомат или гранатомёт и стрелять из него ещё хватит. Да и машины ещё мог бы научиться водить, – отстрелявшись, лучше не убегать, а уезжать...

Помню, в августе 2006, при ознакомлении с моим уголовным делом в тюрьме следователь мне говорил: мы боимся, Борис Владимирович, что вы от слов захотите перейти к делу (и потому, мол, вас сажаем). Речь, помнится, шла об одной моей фразе из какой–то статьи, что–то типа: может быть, руки, сегодня сжимающие поминальные свечи (на митинге памяти депортации чеченцев 23 февраля), завтра будут сжимать автомат, – в это не очень верится, но дай нам бог дожить до такого счастья. Так вот, спасибо следователю, спасибо судье Ишмуратовой и всем–всем–всем, – понимание, что и впрямь пора от слов переходить к делу, браться за автомат, действительно пришло, – благодаря тюрьме и зоне. Большое спасибо.

Только нет на это сейчас, насколько я знаю, ни денег, ни людей. А то бы – взрывы, взрывы, взрывы, обстрелы из гранатомётов, проносясь мимо на мотоциклах, и т. п. Мало ли чего в современном мегаполисе можно устроить, какую "войну в толпе". Вон, по примеру ранней Rote Armee Fraktion (ещё в советской пропаганде эта их акция упоминалась: разгром и сожжение посольства ФРГ, кажись, в Стокгольме), – поехать сей же момент в Киев (лучше нелегально, конечно) и атаковать посольство РФ. Шикарный особняк, помню, на Повитрофлотськом проспекте; уж его–то я обходил и осматривал в 2004 году не зря...

19.2.08. 10–45

Всю жизнь делаю то, чего не хочу делать, что ненавижу всей душой, от чего тошнит. Так вот, помню, все 10 лет ненавидел школу, в которую заставляли ходить (матери не прощу этого никогда). Теперь вот сижу в ненавистной зоне, хожу на обеды и ужины, – смотреть на сечку, от одного вида (не говоря уж о вкусе) которой тошнит... Сейчас вот написал кассационную жалобу по поводу УДО, хотя уже было твёрдо решил, что не буду ничего писать... Русинов, с которым вчера довелось поговорить (вызвал) после получения решения Тоншаевского суда (эх, бомбу бы!..) говорит, что полгода до новой подачи будут в случае кассации отсчитываться не со дня первоначального отказа суда, а со дня отказа кассационной инстанции, то есть Нижегородского областного суда. Доживу ли я до тех пор (это будет уже сентябрь 2008, если не октябрь)? Не уверен.

А шмон–бригады всё бегают. Сегодня с полчаса назад, "пробили", что они зашли на 5–й барак. Нам тоже не миновать, видимо... Будьте вы прокляты, суки!

20.2.08. 9–35

Тягостное ожидание шмона... Забудется ли когда–нибудь это чувство во всю последующую жизнь? Уже заранее известно, что он будет, – все говорят; неизвестно только, у нас, или где–то ещё. Лежишь и ждёшь. Весь план действий уже продуман, – куда и что засунуть, а частью уже и засунуто (суки какие, ей–богу, – додумались же – запретить ножи и открывалки; мол, жрите всё из куска, и банки консервные зубами вскрывайте. Проклятая страна!..). Сегодня шмон–бригада на 7–м, 8–й и 5–й уже прошмонали на днях; видимо, это тотальные шмоны, и до нас эти выродки в форме доберутся не на этой неделе, так на следующей. Не миновать... И сегодня они что–то рано припёрлись на 7–й, – обычно приходят в 10, а сегодня и полдесятого ещё не было.

Тягостное ожидание шмона... Это то, что въедается в душу и остаётся с тобой навсегда, сколько бы лет потом ни прошло. Так же, как и ожидание подъёма. Здесь–то хорошо, здесь есть часы; а вот на "пятёрке" в Москве, в нашей родной 509–й хате... Никогда не забуду это состояние: все спят, и ты лежишь в темноте на своей шконке, прислушиваясь к тишине; внутри всё напряжено, как сжатая до упора пружина, натянуто, как струна. Не знаешь, сколько времени, и сколько осталось до подъёма: то ли 2 часа, то ли час, то ли 5 минут... Вот сейчас они придут, – привезут завтрак, загрохочут открываемой кормушкой, и – самое страшное, самое роковое и непоправимое, – включат свет! И будет уже не уснуть, – а ты, как очень часто бывало, не спал почти всю эту ночь, ну разве что час–другой (часов ведь нет, не узнаешь точно). И опять весь этот бесконечно длинный, нудный день без сна, – 16 часов... Здесь то же самое, но здесь в этом смысле, конечно, полегче, – можно выходить на улицу, ходить по бараку, в общем, больше пространства, а время тянется почти так же нудно и мучительно, разбавляясь только хождением 3 раза в столовую, да выходами на "проверки". И всё же... Смогу ли я когда–нибудь описать достойно и с должной яркостью и полнотой 509–ю камеру "пятёрки", какой осталась она в моей памяти, как запечатлелись мои ощущения там за прожитые 10 месяцев, – почти всё лето 2006 г., осень, зиму и весну? Осень и весну вообще не передать словами, – не их, а их ощущение зэком через щель в зарешёченном с двух сторон окне. Там прошёл кусок моей жизни, там были страхи, надежды и разочарования, потрясения и расслабленность, отчаяние и тайные сладкие мечты. Как теперь описать всё это?..

23.2.08. 6–45

Не на кого опереться... Никому нельзя доверять... чувство одиночества, оторванности, потерянности, – вот, наверное, самое страшное и здесь, и на воле... Буковский в мемуарах пишет, что к 30 годам понял: единственный его капитал, скопленный за жизнь, – это друзья. А у меня нет и этого. Есть вроде бы друзья, которые помогают, стараются, делают, что могут. Но... то ли не сознают они, насколько я от них завишу, то ли ещё что, – но я кожей чувствую, как непрочна, ненадёжна эта поддержка, как любые, самые мелкие житейские обстоятельства в их вольной жизни могут им помешать, сбить с пути, – и мои просьбы останутся невыполненными, мои надежды и самые заветные мечты рухнут. Ни на друзей, ни на жену (да и жена ли она мне? не расписаны, и одно письмо за полгода...), ни даже на родную мать нельзя, увы, полностью и безоговорочно положиться, попросить о чём–то – и быть железно уверенным, что просьба будет выполнена, не будет забыта, перепутана или вообще признана неправильной, вредной для меня же, и т. д. И та же Е. С., так глупо обижающаяся на мои отзывы об истории и смысле правозащитного движения, на слова о том, что оно, по сути, не достигло цели, принимающая всё на свой личный счёт... Боже, как это глупо и как непоправимо, потому что отсюда нет возможности что–то объяснить, растолковать, провести равноправную идейную дискуссию, равно как и напоминать каждый день о какой–нибудь просьбе, и вообще заставить людей (друзей!) счесть мои дела важнее своих и делать их приоритетно, вне очереди, сей же момент!.. Отсюда, как из гроба, нет возврата, нет связи с живыми (хотя и телефон, и почта, разумеется, есть), и от этого – такая страшная тоска, такое чувство одиночества и потерянности, что хочется только одного – умереть!.. Все надежды рухнули, и даже мать, если, как обычно, обозлится и заупрямится, как ишак, может перестать и приезжать, и звонить, и поддерживать материально, предстоит 3 года жить на столовской сечке и рыбе, ковыряться в рыбных костях, как большинство тут... Блин, в самом деле, оно мне надо?! Не лучше ли, действительно, сдохнуть сразу, не терпя вместе с бессмыслицей жизни и отсутствием будущего ещё и эти унижения в настоящем, ещё целых 3 года?..

Одно только по–настоящему радует, – признание независимости Косова. Добились–таки они своего, Москва осталась на сей раз с носом, её не послушались, и газовый шантаж – излюбленное средство – тут бы не помог. Это огромная радость именно, как щелчок по носу Москве (если не больше). И как залог будущего, разумеется, – с принципом "нерушимости границ", можно надеяться, будет всё–таки покончено в пользу признания права наций на самоопределение.

24.2.08. 8–48

Возвращение блудной Маньки... Большая серая кошка Манька, поселившаяся на моей шконке вскоре после моего переезда сюда, вернулась! Её не было весь вчерашний день и всю эту ночь, а утром она, как ни в чём не бывало, вышла из–под соседней шконки и вспрыгнула на мою. Вся мокрая, в снегу... Её и сейчас опять нет на месте, – всё утро бегает туда–сюда. Посидит на своей "подстилке" (моё свёрнутое одеяло в ногах шконки), полижет свою шкурку пушистую, – и опять убегает. Загуляла, словом, наша Маня, не сидится ей дома. Оно и понятно – весна...

Да, уже весна. Незаметно этак она подкралась, как всегда. Когда вышли сегодня на завтрак, было уже совсем светло, и восход солнца уже начинался, дальний край неба за запреткой был освещён и свободен от облаков; термометр на крыльце 4–го барака показывал 0 градусов. Настоящее весеннее утро, обещающее ясный, солнечный, звонкий день! Тоска только, что провести его, как и много ещё дней, придётся в неволе... На обратном пути, правда, солнечный край неба затянуло тучами, стало пасмурнее и холоднее.

Россия, XXI век... Дикая страна с диким народом. Стоило получить 5 лет срока и заехать этапом в эту глухомань, чтобы ещё раз убедиться в том, что знал дома и о чём писал, сидя в мягком кресле перед компьютером. Всё правильно писал, как выяснилось, только ещё слишком мягко. Действительность оказалась, как обычно, ещё ужаснее и омерзительнее, чем самые беспощадные представления о ней со стороны. Как и 100, и 200, и 500 лет назад, – страна эта населена по сей день не народом, а сбродом тупого быдла, алкашей, генетических рабов и подонков, трусливых перед теми, кто сильнее их, перед любым начальничком, самым мелким, и беспощадных к слабому. Чернь, сброд, толпа рабов и холопов, оценить истинное лицо которой можно, лишь оказавшись не только НАРАВНЕ с ними, но и в полной их власти, безо всякой защиты.

Над самым забитым и жалким из "обиженных", по фамилии Трусов, они издеваются так, что тошно смотреть. Мало того, что именно его пихают на все самые тяжёлые и грязные работы – чистить снег, колоть лёд, пробивать засор в туалете и вычёрпывать затопившие его сточные воды, – его ещё и нещадно бьют, матерят, пинают, днём от подъёма до отбоя не дают не то что лечь, а даже сесть на шконку. Весь день он на ногах – ошивается где–то в коридоре, в раздевалке или в туалете. Вид затравленный и жалкий. Больше всего, конечно, его пинают и бьют свои же – "обиженные", и на грязную работу его ставят они же, – вся такая работа в бараке на их обязанности, а уж распределяют они её между собой сами. Но несчастного Трусова пинают, матерят, всячески шугают походя, чуть не в лицо ему плюют и все остальные, – фактически весь барак. А когда вчера на одно из таких вот пустых замечаний он "огрызнулся" – про себя, еле слышно, в сторону сказал: "Да пошёл ты!.." – боже, что тут началось!.. Казалось бы, вполне естественная реакция от забитого, затравленного, постоянно всеми пинаемого и унижаемого человека, вообще никаких прав в этом людском коллективе не имеющего, – пробормотать что–то сквозь зубы в ответ на очередную придирку. Но один из шустрых малолеток, при сём присутствовавших, на беду Трусова, расслышал его слова. Через минут 5 в бараке из уст в уста этот эпизод передавался в следующем виде: "Трусов посылает мужиков на х...!". И несчастного начали бить. Сперва тот шустрый малолетка, потом ещё кто–то, потом ещё, – кулаками по несколько ударов. Экзекуция происходила в том углу раздевалки, где он обычно целыми днями и стоит (или сидит, если найдётся на что сесть). После кулачного этапа "экзекуции" он сидел в своём углу, закрыв лицо руками. Но это было ещё не всё. Пришли блатные, – сперва один, потом другой, самые омерзительные, какие только есть в отряде. Рассказали сначала первому, затем он позвал второго, – в общем, история разрасталась на глазах за считанные минуты. Потом одно из этих блатных животных взяло швабру, сняло с неё саму щётку, прикреплённую внизу, и толстым деревянным колом принялось бить этого несчастного. Его крики из раздевалки были слышны в секции, где я в тот момент находился.

Я хотел сегодня спросить его, за что он сидит и какой раз, но не успел (а при свидетелях это нежелательно). Конечно, он по своему уровню ничуть не выше своих мучителей, – скорее всего, такой же алкаш и ворюга, как и они, такой же балласт и отброс рода человеческого. По внешнему его виду, во всяком случае, никаких особых достоинств, интеллекта и пр. не заметно. Но всё же – в приговоре его значится "лишение свободы" и не значится ежедневное битьё и унижения как дополнение к основному наказанию. Смотреть на это вблизи тошно, а сделать в одиночку тут ничего нельзя. Поневоле возникает вопрос в голове, – что бы такое сделать с этим народом (а точнее – сбродом), который жить может только вот так, топча слабых и пресмыкаясь на брюхе перед сильными...

Народ – урод, маньяка–палача

Себе под стать избравший президентом,

Является уже не для врача,

А только для могильщиков клиентом.

Сразу же вслед за избиением Трусова произошло вчера вечером в бараке и ещё одно нелепое событие, – на этот раз скорее комическое. Возле "фазы", то есть розеток в стене и приставленного к ним стола, на табуретке стояла какая–то бадья с брагой, ещё не до конца готовой, нагреваемой масляным электронагревателем, включённым в "фазу" (почему тут и поставили) и накрытым вместе с бадьёй одним большим куском простыни. Я слышал мимоходом, как хозяин бадьи хвастался, какая "бомба" у него должна получиться. И вдруг, пока я у себя на шконке пил чай, в "фойе" возле "фазы" что–то произошло... Сперва по возникшей сцене я подумал было, что вошли "мусора" и "спалили" (то есть заметили) эту брагу. Но всё оказалось гораздо анекдотичнее: кто–то опрокинул нечаянно бадью, и всё пойло широким потоком разлилось по полу! Само по себе происшествие смешное, – особенно в том смысле, что несчастные алкаши–уголовники лишились любимого напитка, с такой страстью и нетерпением изготовляемого, – но им, ей–богу, было не до смеха! Особенно забавно то, что случилось это минут за 30 до вечерней проверки, не больше, и у самой входной двери барака. Кинули, естественно, всех "обиженных" и шнырей срочно вытирать лужу с полу, – но запах–то, запах бродящего от плесени (за неимением дрожжей) пойла вошедший на проверку "мусор" неизбежно должен будет почувствовать. Однако, как я понимаю, история последствий не имела, а что уж сказал "мусор", входя в барак, не знаю, так как был в это время на улице.

17–30