Глава 3 «Учинченчица»
Глава 3
«Учинченчица»
В детстве Сережа не мог правильно произнести слово учительница. Вместо него он говорил смешное и нескладное «учинченчица». Виктор от удивления руками разводил: как можно вместо легкого «учительница» говорить немыслимое «учинченчица».
— Да чего ты, Сережа, в самом-то деле! Ну, скажи — учительница!
— Учинченчица! — легко и свободно выпалил брат.
— Да нет, не так! Учи-тель-ни-ца!
— А я так и говорю.
— Вовсе не так.
— А как?
— Ты говоришь: учин… чен… учин… учин… — силился выговорить мудреное слово Витя и умолкал.
— Ага! — радовался Сережа. — Сам сказать-то не можешь. Тоже мне!
— Наподдаю вот тебе, будешь знать! — сердился Виктор.
Появилось это слово года за два до трагических событий 1918 года. Витя учился в приходской школе. Учительница Алевтина Федоровна узнала, что его мать шьет для богатых семей и попросила мальчика проводить к нему домой: хотела перелицевать старое платье… Зашла, за разговорами засиделись до полуночи и с тех пор наведывалась часто. Чем-то ей понравилась и сама Анна Михайловна и ее два не по годам серьезных сына — младший Сережа и старший Витя.
Было Алевтине Федоровне больше тридцати лет. Широкая, костистая, худая, с крупным лицом и грубоватым голосом. Волосы коротко подстрижены, что было совсем необычным в ту пору. Овальные очки в блестящей стальной оправе добавляли строгости еще больше. Первое время Сережа ее побаивался и на всякий случай старался держаться подальше.
Но вот Алевтина Федоровна усаживалась на лавку подле обеденного стола, убирала очки — и строгости как не бывало. Удивленный Сережа видел, как неприступная, строгая «учинченчица» превращалась в обыкновенную женщину — простую, разговорчивую тетю. У нее даже были свои житейские неприятности.
— Представьте себе, Аннушка, какой все-таки подлец этот Шмарин, — начинала она рассказывать. — Я не могу понять, как можно так жестоко относиться к людям. Меня дразнят, как собаку, мой трудовой заработок бросают мне, как нищей бросают подачку!
Анна Михайловна подсаживалась к Алевтине Федоровне, поглаживала плечо и говорила:
— Что поделаешь, Аленька, что поделаешь! Чего опять Кузьма-то тебе сделал?
Сережа шепотом спрашивал Витю:
— О чем это она, не знаешь?
— О чем, о чем! Шмарин обидел, не видишь? — хмуро отвечал насупившийся Витя.
Алевтина Федоровна успокаивалась и слабо улыбалась:
— Уж извините меня, разгорячилась. Если бы вы только узнали, как все это обидно! Прихожу я к нему за жалованьем (я получаю жалованье из личных средств Шмарина), а он мне рожи корчит: «Пожаловала, нахлебница! Нет на вас пропасти, побирушек!» Повернуться бы, уйти, да не могу: чем жить буду месяц? — «Так ведь я же заработала свое жалованье, Кузьма Антипыч!» — «Заработала, говоришь? А прибыли от твоей работки сколь? Так себе, баловство!» И это говорит попечитель учебных заведений! Вы только подумайте — попечитель!
— Чего там и говорить — крут бывает Кузьма, это верно.
— Принял он меня в столовой, где все уже было готово к обеду. Берут бутылку: «Гляди, образованная, шешнадцать рублев стоит, а я ее сей минут выпью и беднее не стану. А тебе за бутыль два месяца горб гнуть. Что оно, твое образованье? Чуешь, какая сила в богатстве?» Ну ты — богатый, ну ты — сильный, но зачем же издеваться над людьми? Зачем он так?
— Жалованье-то отдал хоть? — озабоченно спросила Анна Михайловна.
— Как собаке кость выбросил…
— Вот и хорошо, — успокоилась Анна Михайловна. — Мог и не дать — он дурной ведь, Кузьма-то. Сам годов до тридцати, считай, голяком ходил. А тут богатство свалилось и возгордился. Ты покорись, Аленька, свою гордость про себя разумей. Ихняя власть, ничего нам с ними не поделать…
Алевтина Федоровна прижала руки к груди и заходила по кухне. На столе стояла керосиновая лампа, и невероятно длинная тень учительницы металась по стенам, изогнуто кривилась на потолке.
— Невежда! И мы во власти этих невежд! Подумайте только — он попечитель учебных заведений. Он — безграмотный сморчок!
Алевтина Федоровна тяжело вздохнула.
— Если бы вы знали, как трудно жить, да еще одной…
— Замуж выходите, Аленька, — сказала Анна Михайловна.
Учительница пристально посмотрела на нее.
— Не разрешено! — И повторила: — Не разрешено!
— Это еще почему? — всплеснула руками Анна Михайловна.
— Аннушка, как вы не понимаете: школу построили сестры Разумовские на унаследованные от отца деньги. Почему они остались старыми девами, я не знаю, но они не разрешают тем, кто у них работает, ни жениться, ни выходить замуж. Сразу же с работы долой!
— Батюшки! Да что же это такое? Ведь они жизнь вам калечат, Аленька! — заволновалась Анна Михайловна. — Как же это можно — без мужа, без детей…
Она взглянула на своих сыновей, молча сидевших у порога, и замахала руками:
— Киш вы отсюда, пострелята! Нечего наши разговоры слушать! Спать айдате!
Ребята нехотя поплелись на сеновал. Сережа послушно стал укладываться спать. Виктор уселся в проеме. Гор уже не было видно, на месте пруда серело туманное пятно. Город светился редкими и тусклыми огоньками.
— Вить, а богатые все такие?
— Все злыдни, до единого! — решительно ответил брат. — Отобрать бы у Кузьмы богатство — вот бы ладно было!
— А можно?
— Можно. Слыхал про разбойников? Отберут у богатых и бедным отдают.
— Так то ж разбойники…
— Разбойники тоже люди. Как и мы с тобой. Я вот погляжу, погляжу, да и…
Не сказал брат, что он сделает, но и так понятно: в разбойники уйдет. Ему — что, большой, все может делать. А Сережка с мамкой останется — как хочешь, так и живи… Горько стало ему, колючий комок застрял в горле. Сережа потянул в себя воздух и неожиданно всхлипнул.
— Ты чего? — спросил Виктор.
— Ничего, — ответил Сережа и укрылся тулупом.
Потом украдкой выглянул: все еще сидит брат в проеме, вниз на город смотрит, о чем-то думает.
А Витя все думал о Шмарине. Все знают, что Кузьма — плохой, жадный человек. Но почему никто не смеет и пальцем против него пошевелить? Словно царь какой-то. Вот сговориться бы и перестать бояться: что он один сумел бы сделать против всех? Ничего!
Тихий, темный, невидимый городок лежит внизу, на дне долины. Все меньше и меньше становится огоньков, люди ложатся спать. Только в одном доме ярче, чем в других блестят окна, даже на темную поверхность пруда положили светлые золотистые полосы. Там оно, паучье гнездо, шмаринский дом. Сидит, поди, богатство свое пересчитывает…
Ненавидит Виктор Дунаев Кузьму Шмарина, люто ненавидит. Как вспомнит тот черный день, когда на их улицу прискакал верховой с прииска Пудового, — зубы невольно стискиваются от злости, кулаки сжимаются…
Мать укачивала маленького Сережку. Он, Витя, сидел на завалинке, выстругивал кнутовище обломком ножа. Верховой подъехал вплотную к окну и, не слезая с лошади, застучал. Выглянула Анна Михайловна. Смахнув пот со лба рукавом, верховой отвел глаза в сторону и каким-то глуховатым голосом сказал:
— Слышь-ка, Михайловна, не тревожься больно-то. Может, еще ничего, обойдется. Завалило в шахте твоего-то Николая…
Услышав страшную весть, мать заметалась по дому. Витя не сводил с нее глаз. Анна Михайловна почему-то схватила висевшую на гвозде у двери шубенку и торопливо стала ее надевать, хотя на улице стояла июльская жара. Опомнилась, с недоумением посмотрела на шубенку, сбросила ее и подошла к кричавшему во весь голос Сережке:
— Да замолчи ты!
Верховой выпил большой ковш воды, наказал Виктору раздобыть подводу, увезти мать на прииск и ускакал под гору, к Шмарину.
Длинна, ох, как длинна была глухая лесная дорога! Мать то плакала, вытирая слезы уголком головного платка, то кричала на Витю, требуя, чтобы он гнал лошадь, то сидела, оцепенев, как каменная. На ее руках лежал Сережа, смотрел в небо затуманившимися глазами и беззвучно открывал и закрывал рот — накричался.
Землянки на прииске оказались пустыми — старатели бились под землей, пытаясь спасти механика. У шахты стояло двое воротовщиков и приказчик Зюзин. Склонившись, они прислушивались к звукам, доносившимся из-под земли.
— Жив ли, ребятушки? Жив ли, миленькие? — спрашивала мать мужиков.
— Не знаем, тетка, ничего не знаем, — сказал Зюзин. — Отойди-ка в сторонку, не путайся тут…
Анна Михайловна послушно отошла и повалилась на груду пустой породы. Сережка был на руках у Виктора, и он едва упросил мать накормить малыша. Почмокав грудь, маленький снова закричал: молока не было. Кто-то из воротовщиков принес хлеба, и Витя, разжевав мякоть, давал брату. Мать, ничего не понимая, тупо смотрела то на них, то на шахту…
К вечеру приехал Шмарин. Оглаживая длинный клинышек рыжеватой бородки, он походил по прииску, заглянул в устье шахты, отвел в сторону приказчика:
— Не то поешь, Зюзя! Крепи хорошие были. Сказано тебе — хорошие крепи, значит, хорошие. Горному надзору не болтни! Смотри у меня!
Потыкал тростью в землю и как-то бочком подобрался к матери:
— Не горюй, баба, пенсион дам, проживешь как-нибудь. Твой-от сам виноват: чего под землю полез? Раз ты механик — сиди себе у машины, куда не просят — не суйся…
Мать посмотрела на него и вдруг протяжно застонала, поняв, что отца в живых уже нет.
Николая Дунаева подняли через сутки, к полудню. Он был мертв…
Обещанного пенсиона Шмарин не дал.
— Какой тебе, баба, пенсион, когда сгинул по своей причине? Хоть у кого спроси — не положено.
— Кузьма Антипыч! — всплеснула руками мать. — Так ведь мужики сказывают — крепь слабая была. Не его — другого бы задавило…
— А ты слушай мужиков, слушай! Они тебе наговорят. Я-то поболе мужиков знаю — хозяин на шахте… А пенсиона не дам: ты, бабонька, еще молодая, прокормишься.
— Ребятишки у меня, Кузьма Антипыч, — молила Анна Михайловна.
— Подрастет старшой — определю к делу. В лавку ступай — пуд муки велел насыпать.
Судиться мать не стала: что толку? Заделалась домашней швеей, ходила по квартирам богачей, стала искусной портнихой. Местные дамы уже и обходиться без нее не смогли. Прозвали ее Аннушкой-швеей.
Очнувшись от раздумья, Виктор посмотрел в ту сторону, где под тулупом мирно посапывал брат. Любил и жалел младшего — в трудную пору начал жить. Близки они были тогда оба к бесприютной сиротской жизни — с трудом оправилась от удара мать, спасибо соседкам, помогли ей…
Витя укутал братишку тулупом и прилег рядом. Хоть бы скорее подрастал, что ли…
Сон не шел, и Виктор приподнялся на локте, еще раз выглянул в проем сеновала. Огни в городе погасли, и только один, все в том же шмаринском доме, продолжал гореть. «Все еще считает, жадоба!»
На улице было тихо, так тихо, что слышалось, как в соседнем доме кто-то всхрапывает во сне. На той стороне улицы заплакал ребенок, и тотчас женщина начала напевать негромко и сонно. Вдали лаяли собаки, лаяли с остервенением, злобно…
Огонек в особняке Шмарина погас. «Отсчитался!» — пробормотал Витя, натянул на уши дедов тулуп и уснул…
Так рассказывал Сереже Виктор позже, через несколько лет, когда уже работал на заводе, стал красногвардейцем.