На побывке

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На побывке

Капало с крыш. Звонко пела синица. Мужик на станции, сидевший на передке кошовки, увидел Ванюшку и вытянул вдоль спины гнедого мерина. Ванюшке уже встречались такие, кто не признавал ни красных, ни белых и старался держаться в стороне. «Не сладко, видно, пришлось при Колчаке», — поглядел вслед мужичонке, перекинул вещмешок за плечи и зашагал к центру города. Пять-семь верст не ходьба — забава.

Все волновало тут: вид родимых гор, капли с крыш, окна с наличниками, у каждого дома на свой манер. Горожане, в будние дни не баловавшие себя нарядами, теперь выглядели еще беднее: лица неулыбчивы, глаза озабочены.

При Колчаке на заводе ничего не получали, пришли в крайнюю бедность, а потом и вовсе завод и все городское хозяйство белые вывезли в Сибирь. На лавках висели замки — торговать нечем. Из уезда подвоза нет, в деревнях который уж год урожай не собран.

Ванюшке не терпелось поговорить с кем-нибудь, но знакомых не попадалось. И когда из переулка выскочил мальчишка с холщовой сумкой через плечо, он остановил его:

— Стой, пацан!

Мальчишка остановился, оглядел Ванюшку и хотел бежать дальше.

— Ты куда?

— В школу.

— Да ну! А я думал, ты еще мал.

— Как же, мне еще в ту зиму надо было, да не учили при белых.

— Как тебя зовут?

— Илюшкой. Да меня дразнят.

— Как?

— Илья-пророк стрелял сорок — вот как.

— Ну, что за беда! Сороки немного белые, а белым не надо давать спуску. Понял? — Иван пошарил в карманах, нашел патронную гильзу. — Возьми на память, в нее карандаш можно вставить, когда испишется.

— А я сразу понял, что ты красноармеец, — обрадованный мальчик зажал гильзу в кулаке.

— Расти скорей, солдатского хлеба и на тебя хватит. Ну, беги, Илюша, не то опоздаешь.

За Малковым тупиком Ванюшка остановился. Здесь два года назад он оставил мать с братишкой и сестрами, чтобы отыскать подводу и вернуться. И вот вернулся через два года… Он даже в памяти не мог восстановить пройденный путь, пока не вырвались на сибирский простор. А сколько боев — собьешься со счету. Ему повезло, если не считать, конечно, ранения под Нязепетровском и контузии под Кунгуром — разорвалась вблизи бомба.

Навстречу тощая лошадь везла тощий воз сена. Рядом шел тощий старик.

— Табачку нет ли, малой?

— Не курю, отец.

— Далеко ли путь держишь?

— Домой.

— Вроде невелик отслужить-то?

— По пути, проездом.

— А что, малой, Колчаку-то насыпали горячих углей в подштанники. Ведь это что же он тут наделал, враг: разорил дотла, завода лишил — это надо подумать! Чтоб он издох, собака, — и замахнулся на лошадь: — Н-но, углан, переставляй ноги!

Перед выходом на площадь остановился на плотине. Отсюда завод виден как бы изнутри: по левую сторону контора, управление, средняя прокатка, старая кузница, оружейная фабрика, за нею центрально-инструментальный цех, где Ванюшка работал, за ним — машстрой, а там — угольный склад. По правую — литейный, большая прокатка, конный двор, а за ним цепочкой вдоль подножья Косотура — дома бывшего заводского начальства, черные с виду, но крепкие, рубленные из кондовой сосны и крытые жестью.

Из заводских труб хоть бы дымок — нет, не дышит завод. Ни огонька — погасли печи. И только вода шумит под плотиной, клубясь пенными брызгами. Даже лиственницы на вершине Косотура будто окоченели в немом молчании.

На малолюдной площади он увидел памятник. Устремленный вверх четырехгранник с блестящей на солнце звездой наверху. Ванюшка подошел, снял шапку. С двух сторон витки чугунной ленты, на них фамилии. Под звездой надпись: «Борцам за свободу». Значит, расстрелянным подпольщикам, тем, кто оставался. Еще раз прочел фамилии — Гепп был, а Виктора Шляхтина не было. И шевельнулась надежда: может, жив?

Толчок в бок. Оглянулся — Ваня Алексеев из Ветлуги. Вместе в комсомол записывались.

— Здорово, Иван!

— Здорово, тезка.

— Откуда?

— Долго рассказывать. Гепп-то как сплошал?

— Многое неясно, — ответил Алексеев. — Тот, кто предал, знал больше, чем мы, рядовые подпольщики.

— Витьку Шляхтина не видел?

— Он был в уренгинском десятке. Многих забили на следствии, а то и до следствия. Он ведь был не из тихих, — Алексеев достал кисет, предложил.

Ванюшка отказался.

— Когда наши заняли Уфу, Теплоухов наказал задержать отправку эшелона. Шестнадцатого пришел Гепп ко мне, попросил собрать своих и предложил взорвать мост через Тесьму. На другой день после работы мы с Анатолием Барановым — ты должен знать, он работал чертежником — договорились сходить к мосту и посмотреть, где лучше заложить взрывчатку. Когда пришел домой, на крыльце отец проверял разводку пилы. Он сказал, что договорился с Барановыми идти рубить дрова. Это было на руку.

Быстро поел, схватил приготовленный мешок, топор, побежал к ним.

— А что, Максимыч, — спросил я, — если взрывчатку подвесить?

Он начитался книжек по пиротехнике и мое предложение отверг.

— Надо притянуть к балкам, а снизу опору подставить, — и начертил на песке, как это должно быть. Пошли дальше вдоль речки. Послышался стук топора — отец балаган ставил. Договорились, что после рубки Анатолий зайдет, и на обратном пути еще раз осмотрим мост. Работали до глубоких сумерек. Потом сварили картошку, поели, и отец ушел спать в балаган. А мне не спалось. На рассвете примчался Мишка Лукин.

— Что случилось? — спросил я.

— Ваш дом окружен, — ответил он. — Казимир Глинский взят.

Я предупредил Толю, сказал отцу, что домой не вернусь, и горами ушел в Куваши к родственникам. Так и остался жив. А ты, значит, вернулся? Работы невпроворот. Сейчас иду от товарища Самарина. Дров нет. Пекарня стоит. Поручили создать отряд и вести в лесосеку. А тут и командир отряда есть.

— Я проездом.

Дома Ванюшку встретил отец. Он собирал инструмент: тиски, плоскогубцы, пилы, ключи — для завода. Ничего не осталось там, все заводское хозяйство разорили колчаковцы.

— Ну вот, ну вот, — повторял он, обнимая сына.

Он был бородат и чрезвычайно худ — перенес тиф.

— Вернулся! Матери у нас теперь только не хватает, да, если ничего не случилось, должна быть в дороге.

— А где была?

— В Иркутской тюрьме.

— А мы при Колчаке жили в бане, — подбежала Ниночка.

— Тоня! Лена! Витя! Где вы? Ставьте самовар.

Все в доме пришло в движение. На столе появились лепешки, капуста, картошка, зашумел самовар. Ванюшка отвечал на вопросы, сам спрашивал.

— А у Степана Желнина всю семью, семь человек, колчаковцы вырезали в отместку, — рассказывал Иван Федорович. — Вернулся, а встретить некому.

— А где Демьяновна? — Ванюшка вспомнил, как хотелось ему в холодной степи подремать дома под сказку старушки.

— Нету, — ответила Тоня, — ушла куда-то и не вернулась. Сундучок ее все стоит. Поджидали, да, видно, теперь уж не придет, — и стала собирать в стопку книги.

— Антонина у нас комиссар просвещения, — улыбнулся отец, — от комсомола неграмотных учит.

— Поручили ликбез, — Тоня чмокнула брата в щеку, выбежала и помахала с улицы рукой.

— А у тебя как дела, браток? — Ванюшка усадил рядом с собой Витю.

— Голова у него болит, — ответила Лена, — после тюрьмы.

Прибежала Шурка Шляхтина. Ванюшка и не узнал ее — такой взрослой стала и красивой.

— А я к тебе, Лена, — Шурка сделала вид, что совсем и не знала о возвращении Ванюшки.

А тот глядел на горящие щеки, в зеленые блестящие глаза, на шапку огненных волос, спадающих на лоб кудряшками. Спросил о брате.

— Ушел из дому и не вернулся, когда забирали в контрразведку. С тех пор ни слуху, ни духу.

— Косяк не упадет, — пошутил Ванюшка, — садись на лавку, Шура.

— Некогда, на минуту забежала, — засмущалась девушка, однако прошла и села на лавку.

Она рассказала, как брат с уренгинскими ребятами с крыши городской думы снял трехцветный колчаковский флаг и установил красный. Чтобы снять его, вызвали пожарную команду. Там думали, пожар, а в бочках не оказалось воды. Пока набрали, приехали, собралась большая толпа. В толпе посмеивались над пожарными и над колчаковской властью. Офицер бегал, махал наганом:

— Разойдись!

Толпа не расходилась. Толстый пожарник медленно взбирался по лесенке. Офицер совал наган под нос старшему команды:

— Он шшто у тебя, как корова на баню лезет? Пристрелю!

А еще Шурка находила листовки под сеном в сараюшке. Потом их видели на заводе. «Товарищи рабочие! — говорилось в них, — не пора ли нам выйти в чистое поле и воскликнуть в один голос: «Долой Колчака!». Но никому Шурка о листовках не проговорилась.

Сидели до глубоких сумерек и просидели бы еще долго, да в лампе стало сухо.

На другой день Ванюшка сказал Тоне:

— Вон к тебе подруги пришли, полон двор набралось.

Тоня выглянула в окно и вскрикнула:

— Мама приехала!

Первой выбежала Лена — руки в мыле, стирала в сенях белье. Обгоняя сестер, Ванюшка скатился с крыльца:

— Мама!

Позже всех на крыльцо вышел Иван Федорович. Держась за перила от слабости, он смотрел на нее, окруженную детьми, и теребил усы:

— Дорогой товарищ, вернулась…

Толпа женщин, сопровождавшая Марию Петровну от площади, где проходил митинг по случаю Дня Парижской коммуны, разошлась.

Мария Петровна была в истрепанной одежде, худых валенках, а на дорогах уже были лужи.

— На чем добиралась?

— На чем попало, а с Нижнеудинска на поезде — станки и машины заводские обратно везут. Два с половиной месяца ехала.

— Да что же мы стоим посреди двора!

— Думала: найду ли кого? Застану? А где Кучум?

— Его белогвардеец зарубил шашкой, — ответила Лена. — Ребята похоронили ночью в овраге.

Иван Федорович пошептались с Тоней, затем объявили:

— Будем стряпать пельмени!

— Из чего?

— Муки есть немного, картошки, конопляного масла полбутылки. Праздник так праздник!

Рубили в корытце картошку, мяли тесто, резали, екали сочни, защипывали пельмени, укладывали ровными рядками. Потрескивали дрова в печке, и всем было весело.

Пришла Аксинья Шляхтина.

— Прости, матушка Мария Петровна, не свой час, да терпения нет — взглянуть охота. Жива-здорова? Вот и ладно. А я Шурке: только, мол, взгляну и той же ногой обратно. Витю нашего там не видала?

— Нет, — ответила Мария Петровна, глядя в ждущие глаза Аксиньи. — Мужчины в Александровском централе сидели. — А сама подумала: «За контрразведкой кто был, те не попали в Сибирь, те уничтожены», — но не стала расстраивать.

— Что стоишь, садись, скоро пельмени поспеют, — Иван Федорович помешивал в печке кочергой.

— Спасибо на добром слове, побегу. У вас и у самих не густо.

— Где семь, там и восемь, не обеднеем. Хуже того, что было, не будет. Теперь к лучшему жизнь пойдет, — говорил Иван Федорович.

— Меня Шурка еще вчера сбивала с толку: погляди-ка, говорит, Ваня-то у Ипатовых какой стал — цветочек — и только. Молодые-то ныне, а? Мы, бывало, не только говорить об этих делах, думать боялись.

— Помолчи, знаем, как думать боялась, — рассмеялся Иван Федорович, — не давала проходу Афанасию.

— А ему и нельзя было давать — уйдет из рук, вроде налима скользкий.

— Ты, чем Шуру оговаривать, вела бы сюда, ей одной-то, небось, тоскливо.

— Чего ее вести, во дворе стоит.

— В уме ли ты, Аксинья? Чего ее там оставила?

— А мы сейчас ее в плен возьмем, — пошутил Ванюшка.

Шурка хотела шмыгнуть в калитку. Ванюшка крикнул:

— Стой!

Она залилась краской и припустилась вдруг бежать.

— Шура, куда ты? — Ванюшка догнал ее уже в их дворе, взял за руку.

Шурка вырвала ее, спрятала за спину. Ванюшка обхватил в замок, пытаясь поймать кисть. Она увертывалась.

— Ну, погоди!

— Мало каши ел, — хохотнула Шурка, тряхнула головой — волосы мягким шлейфом коснулись лица. Пахнуло полынным настоем. И уставились глаза, как чистой воды изумруды. Он отпустил ее. Она продолжала стоять, как будто в его глазах пыталась разгадать тайну.

— Мне часто виделось, как мы втроем книжки читали. И ты мне казался таким… — и замолчала.

— Каким?

— Не скажу, — Шурка смутилась.

— А я все хотел расспросить, как тут Виктор жил без меня?

Глаза ее подернулись влагой. Подумал: не надо было спрашивать. Взял решительно за руку:

— Идем, пельмени остынут.

— Неловко мне, Ваня.

— Все ходила, а теперь неловко. Пошли! — и настойчиво потянул.

Вечером гуляли по улице. Из-за Александровской сопки показался узкий серпик луны. Хрустел мартовский снег. От дневного таяния кое-где образовалась наледь. Шурка поскользнулась, взмахнула руками. Едва удержал ее от падения. С испугу ухватилась за него. Продолжала рассказывать.

— Мамка Витю ждет, и тятя ждет. Не пьет теперь, жестянничает, кому ведро сделает, кому дно к тазу вставит. Живем. Только братчик мой, Витенька, не вернется, — и вздохнула.

— Ты знаешь, что с ним? — Ванюшка остановился.

— Зуев рассказывал: по дороге в тюрьму Витя хотел бежать, кинулся в переулок, и убили его. Бросили в телегу, накрыли сверху. Рано утром было, никто не видел. А теперь и Зуева нет, видно, пропал где-то. Я молчу, чтобы маму не расстраивать.

— Ничего, Шурик, я за него расквитаюсь, — пообещал Ванюшка.

— Куда ты теперь?

— В Москву, на политические курсы.

— Когда, Ваня?

— Завтра.

— Ну вот, и тебя не будет, — сказала грустно.

— Колчака побили, Деникина тоже, теперь можно и поучиться. А потом вернусь красным командиром.

Утром напились чаю. Иван Федорович пощипал ус:

— Не отговариваю, Ваня, не имею права. Мы с матерью еще в пятом году проголосовали за народную власть. Врагов у нее и теперь много, не скоро переведутся, и надо, чтобы в списках Красной Армии не переводились бойцы Ипатовы. Будь здоров и пиши хоть изредка.

Обнялись на прощание. Вышли с Марией Петровной. Он на вокзал, она посмотреть, где и как можно было подыскать работу женщинам. Завод когда еще пустят, а жить надо. Худых мешков из-под угля на заводе полно, можно открыть швейную мастерскую для тех, у кого есть свои машинки. Не ахти какая, а все работа. Пекарню надо. Ребятишек беспризорных пригреть. В отделе народного образования будут, конечно, отказывать, — и тех ребят, что набрали, — обеспечить пока не могут, но надо быть понапористей…

Дошли до площади. У завода толпа безработных. Другая, организованная в отряд, отправилась на заготовку дров.

Постояли у памятника расстрелянным и разошлись: она искать отдел народного образования, он — на вокзал к поезду, который должны были поставить под пары.