Корнилий Жабин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Корнилий Жабин

Летний день затухал. Прощальные лучи солнца, разрезая широкую гладь городского пруда, тонули в его глубине. Из заводских труб, разрушая тихое очарование теплых красок, валили клубы дыма. Медленно и мрачно тянулись они к вершине горы Косотур, окутывали раскидистые сосны и лиственницы, гасили их медный блеск.

По берегу, прихрамывая и часто одергивая полы короткого пиджачишка, шел Ушастый. Миновал завод, поднялся по косогору, нырнул в темный переулок. У покосившейся избенки с двумя подслеповатыми, давно не мытыми окошками замедлил шаги. Прошел мимо, вернулся. На улице — ни души. Ушастый с необычной для него прытью юркнул в калитку, без стука отворил дверь в сени. В темноте зацепился ногой за ведро, оно загремело, покатилось в угол.

— Кто там? — послышался голос Жабина.

— Не извольте беспокоиться, Корнилий Иннокентьевич, это я, — торопливо, с подобострастными нотками в голосе проговорил Ушастый.

Корнилий Жабин валялся на кровати. Нательная рубаха расстегнута, маслянистые волосы на голове спутаны. Младший наблюдатель только что проснулся — он отдыхал перед выходом на службу.

Ушастый безмолвно извлек из-за пазухи завернутую в тряпицу селедку, бутылку самогона, положил все это добро на круглый хозяйский стол.

— Опять зелье приволок, — притворно-сердитым тоном проворчал Жабин, поднимаясь с кровати. Затем зевнул и торопливо, словно отмахиваясь от мух, перекрестил рот. Натянув штаны, вышел в сени, сполоснулся из ковшика, по пути прихватил крупную луковицу.

Выпили по первой. Жабин с хрустом закусывал, причмокивал бледными тонкими губами. Дряблая, с красными прожилками кожа на его лице порозовела. Он крутнул головой, уставился на Ушастого:

— С чем пожаловал, господин хороший, докладай.

— Так что, Корнилий Иннокентьевич, — начал Ушастый, — брожение у нас, толкутся людишки, робят только из-под палки.

— «Брожение»… — передразнил Жабин. — Паршивый ты рыбак, вот что я тебе скажу. — Младший наблюдатель в этот момент явно старался походить на своего начальника прапорщика Феклистова. — Без тебя не знаем, как же. Нам идейные нужны, понял? И-де-ейные!

— Как не понять, Корнилий Иннокентьевич. Все как на ладони ясно. Я намедни заприметил одного хлыща. Пришел быдто на прогулку, а сам по сторонам так и зыркает, так и зыркает. Такой уж чистенький да гладенький, быдто господских кровей. Ан, меня не проведешь, не-ет… — Ушастый многозначительно погрозил пальцем, потянулся к бутылке.

— Ну, понес околесицу! — оборвал его Жабин. — Говори толком, а то опять в жмурки начал играть.

— Про Геппа сказываю. Отец евоный мастером у нас, а сам-то сынок сволочной. Ученый, стало быть. Вот бы ему хвост прищемить.

Жабин насторожился: это уже интереснее. Вообще-то он не очень надеялся на способности Ушастого, держал его лишь потому, что пока не нащупал настоящих агентов. Знал Ушастого еще с тех добрых царских времен, когда и платили больше, и должность была в большем почете.

Напрасно обругал Феклистов Корнилия Иннокентьевича. Дело свое Жабин знал в доскональности. Ужом вползал в такие щели, где другому давно бы не миновать расправы. На его счету — не один революционер. Попадались иной раз, ох, какие крепкие орешки, но Корнилий Жабин умел их разгрызать. Лет десять назад он самолично разнюхал «бабушку», как большевики называли свою типографию. А уж как они хоронились! Их в одном месте ждешь, а они, глядь, в другом вынырнут. Городское начальство из кожи лезло, когда появились крамольные листовки. Из Уфы и Челябинска привезли опытных сыщиков, собак-ищеек. Но подпольщики тоже не дураки, умели прятать концы в воду. Только он, Корнилий Жабин, смикитил, что к чему, и потихоньку да полегоньку приспособил своего человека. Через него и накрыли голубчиков. Так, царство им небесное, в кандалах и отправили в Сибирь… Такие-то дела раньше обделывали… А этот, Ушастый, что он может? Хлестать самогон да языком чесать.

— Хватит тебе помелом-то трепать, — пробурчал Жабин, — говори, зачем парнишка приходил на завод?

— Улизнул, стервец, не доглядел я за ним.

— То-то, «улизнул». Проку от тебя, как от козла молока.

— Не скажи, Корнилий Иннокентьевич, — начал лебезить Ушастый, — я заприметил, кто подле него крутился.

Жабин отмахнулся от своего осведомителя, словно от назойливой мухи, почесал указательным пальцем переносицу:

— Ты вот чего, ты это самое, сыщи паренька подходящего. Присмотрись, у кого в брюхе громче урчит, кто зубами от голода щелкает, ты его на крючок, деньжонок пообещай… Чуешь? Где соберутся эти самые — туда глаза и уши. Да не промахнись, смотри! — зло, с хриплым придыханием закончил Жабин.

— Свят, свят, — забормотал Ушастый, — что это вы, Корнилий Иннокентьевич, прогневались, не извольте сомневаться. Как приказали, так всё и будет.

— Ну ладно, валяй. В следующую пятницу придешь. Да чтоб никто ничего, уразумел?

Темными закоулками плелся в свой угол Ушастый. Спотыкаясь, бормотал проклятия «мерзавцам». В мозгу, разгоряченном спиртными парами, роились планы. Найдет он все-таки «зацепочку», угодит Жабину, и тогда — кто знает? — может, пофартит ему, удастся отхватить крупный куш. Уж тогда-то он унесет ноги с завода. Чует, нутром чует он: не любят его рабочие и сами за ним приглядывают.

Темная душа бредет по темным закоулкам. И бьются темные мысли, от которых не уйти, которые не выбросить из головы, хоть бейся о мостовую!

Не найдет Ушастый покоя и сегодня, будет вздыхать и ворочаться, ворочаться и вздыхать. А под утро — который раз! — опять вспомнит тот страшный тысяча девятьсот третий год. Вспомнит, как толпы голодных рабочих в грозном молчании шли к дому горного начальника, а навстречу им раздались солдатские залпы… Потом…

Потом было «кровавое воскресенье». И подлость сделала первую зарубку на душе Ушастого. Жандармы искали зачинщиков, и он, подросток, польстился на обещанную ими десятку, донес на своего брата-рабочего.

Никто не знает об этом. Но и сегодня, и завтра будет незряче смотреть он в ночь, и будет его бросать в озноб от одной мысли о возмездии тех, кого вначале предал из корысти, а потом предавал по привычке и трусости.

И оттого еще более лютой и безысходной становилась его тоска и ненависть и к тем, кто отвернулся от него, и к тем, кто вынудил его доносить.