III. Про жизнь, смерть и чудеса
III. Про жизнь, смерть и чудеса
Наверно, утверждение, что великие события не так для нас важны, как наши личные дела, звучит обывательски. Но думаю, мы все готовы признать, что обратное справедливо только для политиков и военных. С началом войны нарастало ощущение тревожного ожидания. На первый взгляд, дела Муссолини и его союзника Гитлера шли очень хорошо. Франция оккупирована, Англия вот-вот сдастся под бомбежками и нарастающей агрессией «Оси Берлин — Рим»[13]. Но мы, молодежь того поколения, отлично понимали, что прежде чем наступит спокойное время, нас захватит водоворот ужаса и кровопролития, который неминуемо разрушит тот мир, который едва-едва стал нам приоткрываться. На третьем году обучения в художественной школе мы с моим другом Кармело приняли решение посмотреть как можно больше неизвестных нам уголков юга Италии. Долгими зимними вечерами мы составляли план большого велосипедного путешествия, чтобы познакомиться с теми городами и произведениями искусства юга, которые мы изучали. Мы выпросили у родных разрешение на поездку, если успешно, с первой попытки, сдадим экзамены сразу за третий и четвертый год обучения. Они, вероятно, надеялись, что перепрыгнуть год нелегко, и нам это не удастся, но мы сдали двойной экзамен на высшую отметку и получили аттестат — это был настоящий рекорд!
Однако за это время политическая обстановка существенно изменилась: Германии не удалось стремительно завоевать Россию, в Италии начались бомбежки, и вера в скорую победу «Оси» таяла с каждым днем. Но нам с Кармело ни за что не хотелось отказываться от нашего плана. Ему стоило большого труда уговорить родителей, осторожных и мудрых сицилийцев. Его отец был полковником медицинской службы в войсках карабинеров и предупреждал нас об опасности. К тому времени план союзников был очевидным: завоевать Северную Африку и захватить Европу с юга. «Все может случиться», — говорили нам. «Ну да, да, только когда еще это будет?» — отвечали мы.
Кармело и я стояли на своем, и это не было детским упрямством: чем чернее и страшнее нам рисовали будущее, тем сильнее в нас зрело убеждение, что если мы не поедем сейчас, то не поедем никогда и всю жизнь будем об этом жалеть. Велосипеды были готовы, поездка разработана до мельчайших подробностей: расстояния на каждый день пути, маршруты, ночевки, привалы.
Повсюду были родственники, друзья, однокашники. По всей Италии стояли доминиканские монастыри, где мы всегда могли найти ночлег и кусок хлеба. В конце концов, отец Кармело был побежден нашим энтузиазмом, видно, затронувшим в нем какую-то потайную струну, а может, напомнившим о юношеских мечтах, и он дал благословение на поездку.
Мы оказались единственными путешественниками на пустынных дорогах. Денег у нас было мало, по тысяче двести лир на брата на всю поездку. Италию еще не настиг экономический крах, хотя он уже приближался, и можно было прожить на несколько лир в день.
После длительного пребывания в Риме мы двинулись на юг и прибыли в Неаполь утром 19 июля 1941 года. Там у меня разболелся живот: накануне в Гаэте я съел что-то явно не то и не мог ни ехать, ни даже стоять на ногах. Мы остановились в гостинице недалеко от вокзала, оставили документы и послали, как обычно, открытку во Флоренцию: «Благополучно добрались до Неаполя». Кармело хотел сразу отправиться осматривать город, и хотя мне было очень паршиво, мы все-таки поехали. Однако вместо того чтобы двинуться в сторону центра, мы по ошибке повернули в южном направлении, к Везувию. Думали, что едем в центр, а оказались в районе малопривлекательных окраин. Дорога становилась все более разбитой и ухабистой, а боль в животе вовсе невыносимой. Кармело довел меня до аптеки. Аптекарь определил у меня пищевое отравление, дал таблетки и посоветовал побыстрее лечь в постель. Он-то и сказал, что мы едем в противоположном направлении. У нас были с собой рекомендательные письма в несколько доминиканских монастырей, расположенных на нашем пути, и мы знали, что один из них находится как раз неподалеку от Везувия — монастырь Пресвятой Девы Марии у Арки.
«Да вот он!» — указал нам аптекарь на белый монастырь на вершине зеленого холма прямо над нашими головами.
Монахи дали мне лошадиную дозу аспирина и уложили в постель в келье, хорошенько укрыв одеялами. Я тут же заснул, а когда очнулся среди ночи, в распахнутое окно увидел небо, сначала оранжевое, а потом багровое. Подумал, что брежу, но тут услышал испуганные голоса и увидел белые силуэты пробегающих по галерее монахов. С этой галереи открывался вид на город и залив. Завернувшись в одеяло, я выполз туда, обливаясь потом, и понял, что Неаполь подвергся воздушному налету. Небо над Неаполитанским заливом озарялось вспышками. Мне был виден весь залив, темное, как чернила, море, берег и город, освещенный потусторонним оранжевым светом.
Монахи опустились на колени и стали молиться чудотворному образу Божией Матери, а с ними и жители деревни. Они зажгли все свечи, какие могли, как будто наступил конец света.
Я стоял и трясся в лихорадке.
Вдруг наступила тишина, все звуки стихли, слышалось только бормотание молившихся. А затем донесся медленно нарастающий свист. Над водой пронеслись стаи бомбардировщиков, и тут же загремели оглушительные разрывы бомб, небо исчертили вспышки зенитной артиллерии. Везде полыхало, это был настоящий ад. Я потерял сознание, кто-то поднял меня и перенес в постель.
Проснувшись на следующее утро, я почувствовал себя намного лучше. В этом возрасте здоровье быстро восстанавливается. Я снова вышел на галерею — ничего не было видно. Весь Неаполитанский залив был окутан сплошным облаком дыма и пыли, над которым выступал только пик Везувия. Мы с Кармело решили пойти в город — посмотреть, что там произошло. Везде кареты «Скорой помощи», обезображенные трупы, обезумевшие люди, ищущие родных. Мы видели искалеченных детей, взрослых, которые разгребали завалы окровавленными пальцами. Помню старика, который в отчаянии тянул руку, торчащую из-под развалин, под которыми кричал ребенок.
Мы были слишком потрясены, чтобы принять участие в спасательных работах, и в панике поехали к гостинице, где оставили документы. Все улицы были завалены дымящимися развалинами. Бросив велосипеды, мы решили пробираться пешком. Добрались до вокзала, стали искать гостиницу — напрасно! Ее больше не было, на этом месте лишь одни руины. Около ста человек, укрывшихся в гостиничном подвале, погибли. И нас постигла бы та же участь, если бы по ошибке мы не сбились с пути и не заехали в монастырь, а так под развалинами остались лишь наши документы. Похоже, еще одно чудо Пресвятой Девы Марии у Арки.
От ужаса мы не могли ни говорить, ни даже думать. Забрав велосипеды, двинулись на юг, как можно дальше от кошмара Неаполя. Нам никогда не забыть этих часов, но мы так хотели жить, мечтать, надеяться и видеть, как мечты и надежды сбываются!
Стоял солнечный июльский день, море сверкало, равнодушное к человеческому горю. С хребта Сорренто мы в последний раз обернулись посмотреть на прекрасный Неаполитанский залив, где только что разыгралась чудовищная трагедия. Почти на одном дыхании мы промчались до самого Амальфитанского побережья. Вот за поворотом прямо под нами открылся Позитано. Заколдованный уголок, не тронутый пагубой цивилизации, он прислонился к горе, нависающей над синим морем, таким синим, какого мы никогда не видели. Мы шли по улочкам этого рыбацкого селения, где время остановилось много веков назад и столетиями ничего не менялось. Говорят, с поры Одиссея, который устоял против пения сирен. Здесь не было туристов, никто не приезжал, мы были единственными чужаками.
Мы остались в Позитано на неделю, а может, и больше, забыв обо всем на свете. Даже не помню, сколько там пробыли, полностью утратив чувство времени, будто неведомые чары перенесли нас в земной рай. Жили у рыбака, который сдал нам свою единственную комнату. Ели только что выловленную рыбу, фрукты и овощи с огородов, отвоеванных у горы, плавали в синем море от зари до зари и загорали голышом на скалах, наслаждаясь последними беззаботными деньками.
Мы позабыли всех и вся, даже собственные семьи, которые пребывали в ужасной тревоге, о чем мы и не подозревали. На последних дошедших до них открытках стояло 19 июля, день бомбежки Неаполя, и пришли они во Флоренцию с последним поездом, прежде чем всякое сообщение между югом и севером прервалось. То есть дома знали, что в день бомбежки мы были в Неаполе, но не знали, живы мы или нет, потому что открытки, отправленные позднее, не доходили. А мы посылали их из каждого пункта, и из Сорренто, и из Позитано. В Неаполе под бомбами погибло более трех тысяч человек, вся Италия носила траур. Можно себе представить, как терзались наши родные, не имея от нас никаких известий.
После Позитано наш путь лежал к Амальфи, который ничуть не изменился со времен своей громкой славы — и собор, и Райский дворик, и очаровательная Мельничная долина… Затем Салерно, Эболи, а оттуда вглубь материка, в ту малоизвестную часть Италии, где так много великолепных монастырей, среди которых восхитительный картезианский монастырь Ванвителли с тридцатью четырьмя внутренними дворами. Оттуда мы добрались до местечка Сант-Арсенио, где жила семья нашего дорогого отца Спинилло. Как всегда, он проводил там отпуск и, встретив нас, просто не поверил своим глазам, точно увидел привидения. Однако быстро пришел в себя и отвел нас позвонить родным, которые стали требовать, чтобы мы немедленно возвращались. Нам с трудом удалось убедить их, что фактически мы уже на пути к дому. Разумеется, это была ложь, потому что предстояло знакомство с Апулией и ее прекрасными соборами и еще много интересного.
Мы упрямо продвигались по намеченному маршруту. Для нас это была возможность проявить твердость характера и выиграть битву с внутренними страхами и с судьбой, которая поставила на нашем пути такое апокалиптическое препятствие, как война. Мы испытывали, можно сказать, мистическую гордость при мысли, что можем выдержать все удары.
Все вокруг радовало глаз. Великолепные апулийские соборы, необычные круглые известковые домишки в Альберобелло, величественный Кастель-дель-Монте, замок, построенный императором Фридрихом Вторым… Нам очень хотелось проехать через Сан-Джованни-Ротондо и получить благословение падре Пио[14]. Слишком велик был соблазн, вернувшись во Флоренцию, сказать: «Мы его видели, мы его касались».
Стояла знойная ночь, и мы решили переночевать возле сыроварни недалеко от поселка, прямо под открытым небом. Мы очень волновались накануне великого дня, встали до рассвета, умылись в источнике, привели себя в порядок и заняли очередь перед церковью. И правильно сделали, потому что начала собираться огромная толпа. Мы оказались рядом с двумя девушками нашего возраста из Милана, совершившими очень трудное путешествие.
К тому же они удрали из дому, оставшись в Милане под предлогом подготовки к экзаменам, пока родители были в деревне. Они просили разрешения отправиться к падре Пио, но получили резкий отказ: «Еще чего! Смотрите, что творится в Италии, а вы, две девчонки, одни. И речи быть не может». Но девочки, вопреки всякому здравому смыслу, совсем как мы, двинулись в путь с твердой решимостью добиться своего. И им это удалось.
Церковь открылась, мы заняли заслуженные томительным ожиданием места. Это была даже не месса, а скорее длинная раздача Святых Даров, которую совершал сам падре Пио. Наконец мы увидели его. Он шел неуверенно, поддерживаемый двумя монахами. Скажу без смущения: глядя на него, мне стало страшно. Он выглядел как некоторые ужасные персонажи Гойи: скрюченное тело, горящие глаза, руки болтаются так, будто кости в них переломаны. А трясущиеся губы шепчут приказания сопровождающим.
Началось причащение. Все в церкви опустились на колени. Из нас четверых Кармел о стоял первым, потом девушки и последним я. Порывистым движением падре Пио высоко поднимал облатку и произносил положенные слова, которые звучали как рычание. Он причастил Кармело, в большом возбуждении повторив жест и слова и, уже готовый причастить первую девушку, неожиданно застыл с облаткой в руке. В церкви воцарилось испуганное молчание. Наконец падре Пио громко, чтобы все слышали, произнес: «Прежде всего послушание родителям». Обратившись ко второй девушке: «Это и тебя касается!», он прошел мимо них. Облатка, которую он держал в руке, досталась мне, а я от изумления не мог ее проглотить. Мы вышли вместе с потрясенными и плачущими девушками. Еще бы, приехать так издалека за благословением падре Пио, который вместо этого, можно сказать, выгнал их из церкви.
Мы не знали, что делать. Обратились к монаху, который присутствовал при этой сцене и, видно, позабавился. Он посоветовал девушкам позвонить родителям в Милан и успокоить их, а главное, получить то самое разрешение. Ведь они же не хотели поступить плохо. «Ах, если бы мальчишки убегали из дому за благословением», — с улыбкой сказал он.
Девочки послушались его совета. На следующее утро мы снова все вместе пришли в церковь причаститься и стояли затаив дыхание, но падре Пио на этот раз обошелся с ними, как с остальными.
Не скрою, что и сам эпизод, и в особенности атмосфера вокруг падре Пио произвели на меня глубокое впечатление. Я видел его в первый и последний раз, но он оставил в моей душе неизгладимый след.
Мы вернулись во Флоренцию в первых числах сентября, состоянием духа и характером мало напоминавшие тех, кто уезжал из дома двумя месяцами раньше.
В октябре начались занятия в университете на архитектурном факультете, но к этому времени жизнь в Италии сильно изменилась. Большинство преподавателей были призваны в армию, новости становились все хуже, несмотря на беззастенчивую самоуверенность официальных заявлений. Меня удручали тяжелые мысли: Рауль Анкона и многие школьные друзья исчезли. Что с ними? Где Леви? Все пропавшие были евреями. Слухов ходило много, говорили даже, что Гитлер собирается всех уничтожить. Невероятные, неясные слухи, но даже старшие не могли дать вразумительного ответа и сразу переводили разговор на другую тему.
Я переживал глубокий внутренний кризис, душевный и нравственный, потому что стал понемногу осознавать то, что происходит в мире. Мы тайно слушали трансляции из Лондона и радиостанцию «Свободная Европа» у приятеля на чердаке, и хотя фашисты всячески старались глушить радиопередачи, мы не пропустили ни одной. Нам удалось услышать знаменитые речи Черчилля по Би-би-си — я переводил их приятелям. Чувствовалось, что Италия на грани катастрофы. Мы стали всерьез задумываться о ближайшем будущем. Мне было почти девятнадцать, и я уже мог стать «поколением пушечного мяса», как мы себя называли. Большинство из нас не желали участвовать в почти проигранной войне и сражаться за идеалы, в которые никто не верил.
Как студент университета, я избежал призыва в армию, но не за горами было время, когда все отсрочки должны были отменить. Постепенно нам удалось кое-что узнать о наших друзьях евреях: Рауль Анкона сумел скрыться в Швейцарии, зато сына флорентийского аристократа, прятавшегося в потайной комнате фамильного палаццо, фашисты обнаружили и расстреляли, несмотря на вмешательство кардинала Элия Далла Коста. Что же оставалось нам — уходить в горы? Бежать в Швейцарию? Одеть рясу? Но и послушников теперь отправляли на фронт.
Мы долго жили в такой неопределенности, но, наконец, 18 июля 1943 года союзные войска высадились на Сицилии. Через неделю, 25 июля, Муссолини был свергнут, однако иллюзия свободы и демократии продержалась всего сорок дней. Нам надо было встречать союзников с распростертыми объятиями, но наши генералы и король медлили в идиотской надежде удержать хотя бы кусочек власти. А к этому моменту немцы успели подтянуть дивизии и вторглись в Италию.
Не забуду немецкие танки на родной площади Сан-Марко в день оккупации Флоренции 11 сентября. С этой минуты они стали врагами, а друзьями — союзники, по давнему уже зову сердца. Всем юношам было приказано вступить в республиканские войска под угрозой военного трибунала и расстрела.
Мои лучшие друзья Альфредо и Кармело, 1922 года рождения, то есть на год старше меня, уже получили повестки. Мы много говорили с ребятами, которым, как и мне, грозила опасность, и решили спросить совета у профессора Ла Пира. Он принял нас с не свойственным ему унынием. Мы рассказали ему о своих заботах и сомнениях. Профессор ответил не сразу. Он открыл в своей келье окно и, указав на горы к северу от Флоренции, сказал, что может посоветовать лишь одно — уйти в партизаны. «Только учтите, — добавил он с горькой усмешкой, — между фашистами, нацистами и коммунистами никакой разницы нет. Они будут пытаться задурить вам голову. Но если вы будете внимательны и осторожны, то поймете, как против них устоять!» Простые и очень жесткие слова, которые я никогда не забывал и не забуду.
Партизанское движение тогда было еще плохо организовано, и мы о нем мало что знали. Но меня увлекла перспектива вольной жизни в горах, да и присоединение к партизанам было единственной возможностью сражаться с немцами и фашистами.
И мы решились. А сделать это оказалось до смешного просто. Нашу немногочисленную группу привезли на автобусе в небольшую деревеньку близ горы Морелло к северу от Флоренции, где уже ждали двое ребят нашего возраста. Нас было всего пятеро, все студенты. Один не выдержал. Он все время плакал, ныл и портил нам настроение. Партизаны, говорившие односложно, стали проявлять нетерпение. В итоге дальше пошли без него, он вернулся к мамочке.
Мы поднялись по каменистой тропинке и оказались на лужайке, где были и другие партизаны — в основном рабочие и крестьяне разного возраста. Прием новичкам был оказан не очень-то теплый, но первый экзамен мы выдержали. Нам выдали оружие и показали палатку, дали одеяла и какую-то утварь. Они обращались с нами довольно-таки грубо, что поначалу нас удивило и разочаровало. Полагаю, я тогда совсем не догадывался, что мы попали в самое пекло войны, где ставкой была человеческая жизнь. Это были не игрушки для маменькиных сынков из хороших семей. Потихоньку до нас дошло, что многие из этих людей оказались в отряде совсем по другим причинам. Большинство партизан, которых мы встречали поначалу, были ребятами нашего возраста, детьми крестьян и рабочих, но командирами были члены запрещенной тогда коммунистической партии, которые откровенно презирали тех, кто присоединился к их борьбе в последнюю минуту, избалованных отпрысков фашистского капитализма, «грязных буржуа».
Правда, и среди них встречались исключения, например, человек, которого партизаны называли Сила, невысокого роста, со светлыми волосами и серыми глазами. Он тоже был командиром, но, в отличие от других, разговаривал всегда вежливо. Силе было чуть больше тридцати, но он уже успел стать легендой. Его настоящее имя — Алиджи Бардуччи, он родился в рабочей семье во Флоренции, успешно учился на бухгалтера, но в 1939 году его призвали в армию «черных рубашек», и он отличился на югославском фронте. А затем из ревностного фашиста Сила превратился в последовательного коммуниста. Как «обращенный», он имел более широкие политические взгляды, не такие категорические и сектантские, как остальные. На самом деле под всей идеологией скрывалась любовь к родине и приверженность великим идеалам справедливости и свободы, не чуждым и многим фашистам.
Партизаны стали расспрашивать нас, кто мы и каковы наши политические взгляды. Я рассказал про монахов, про отца Койро и профессора Ла Пира, но это только усилило их недоверие. Мы решили уйти в партизаны, веря в те же идеалы, что и Сила, но с первой минуты поняли, что попали к убежденным сталинистам.
Вскоре после нашего появления в отряде мы встретили пленных англичан и американцев, которые бежали из немецких лагерей и присоединились к партизанам. Поскольку я владел английским, их поселили в нашу палатку, но при этом велели не очень-то с ними откровенничать. Наши командиры-коммунисты, за исключением Силы, не доверяли союзникам, и я очень хорошо запомнил, как один из них говорил: «Вот покончим с Гитлером, а потом разберемся и с ними. Грязные капиталисты, весь мир думают купить за свои доллары». У меня мурашки по спине побежали, профессор Ла Пира об этом и говорил. И впрямь, что ли, фашисты и коммунисты — одно и то же? Стало быть, и среди фашистов есть приличные люди вроде коммуниста Силы. При каждом удобном случае мы выказывали сбежавшим военнопленным свою благодарность и солидарность.
Условия жизни в горах не были легкими, особенно в ноябре. Но в городе они были ненамного лучше. Наш отряд стоял на покрытой темным сосновым бором горе Морелло над Флоренцией. Разумеется, немцы знали о партизанах, но им хватало проблем с союзниками, которые заняли Неаполь и двигались вверх по полуострову. Однажды мы все-таки совершили роковую ошибку. Моя группа жила в лесу в одной из первых палаток. С нами были два американских летчика, бежавшие из лагеря военнопленных в Рифреди. Стоял погожий ноябрьский день. Мы чистили оружие и разжигали костер, чтобы приготовить поесть. Вдруг снизу, с каменистой тропки, до нас донеслись веселые голоса, и мы заметили двух молодых немецких солдат, которые вышли прогуляться. Должно быть, они решили провести день в горах, не подозревая об опасности. Мы немедленно затушили огонь и спрятались с оружием в руках.
До сих пор помню улыбающиеся лица этих немецких пареньков, которые приближались к нам и пели. Увидев нас, они не остановились, возможно, решили, что мы тоже просто гуляем по лесу, один из них поднял руку в знак приветствия. Я хорошо его разглядел: голубые глаза и светлые, коротко подстриженные волосы. Очень быстро они поняли свою ошибку, но уже прозвучал сигнал тревоги, и партизаны бросились к ним со всех сторон. Немцы пустились бежать вниз по склону горы, но было слишком поздно. Они упали, изрешеченные выстрелами. Издалека я увидел искаженное болью лицо светловолосого, его затухающие глаза. Он был как мы. Партизаны сразу же похоронили их среди камней. Мы смотрели, замерев от ужаса. Старый партизан грубо сказал: «А вы что хотели? Чтобы они вернулись с эсэсовцами?» Убитым вывернули карманы — документы, мелочь, несколько фотографий родных, друзей и их самих, улыбающихся, не подозревающих о подстерегавшей их трагедии. Партизаны сожгли все — следы оставлять было нельзя.
На другой день из соседней деревни пришел священник узнать, не известно ли нам что-нибудь о двух пропавших солдатах. Он был очень встревожен.
— Ко мне приходили немцы, — сказал он. — Надеюсь, они живы, иначе всем придется худо.
Один из командиров с каменным лицом ответил, что мы никого не видели и ничегошеньки не знаем.
— Верно, ребята?
Все уверенно закивали. Священник смотрел на нас умоляющими глазами и все не мог решить, как поступить.
— Понимаете, я не могу вернуться к немцам и сказать, что не нашел их ребят. Я обещал сделать все, чтобы вернуть их. Они хотели прийти сюда и поджечь лес, но я сказал, что тут кругом полно крестьянских домов и я попробую что-нибудь сделать. А теперь мои надежды рухнули.
Он двинулся было назад, но вдруг остановился и резко спросил:
— Где вы их похоронили? — Мы оцепенели. — Не бойтесь, дайте мне хоть панихиду отслужить. — Он вынул из кармана все необходимое для панихиды и остановился, держа в руке маленькое кропило. — По воскресеньям они всегда приходили в церковь. Они были добрыми христианами, мы не можем обойтись с ними, как со скотиной, только потому, что они уже умерли.
Мы не в силах были пошевельнуться, даже у самых крепких комок стоял в горле. Наконец один из людей Силы, ни слова не говоря, пошел к кустам, где была могила, и пока священник служил панихиду, он кратко приказал быстро свернуть лагерь. Плакали все. Мы молились вместе со священником. Потом он благословил нас и ушел по тропинке вниз.
Теперь наш путь лежал к горной цепи на северо-востоке от Флоренции, рядом с горой Фальтерона, откуда берет начало река Арно. По пути нам предстояло пересечь магистраль, соединяющую Флоренцию с Болоньей и идущую дальше в сторону Германии. Это была главная дорога, по которой шли немецкие войска и все снабжение, дорога на Бреннеро. С нами были два американца, один англичанин и семь поляков, и наш отряд окрестили «иностранный легион».
Поляки бежали из концлагеря на равнине. Им удалось украсть у немцев двух лошадей, и это придавало им вид рыцарей из сказки. Когда они пришли, мы решили, что они тепло одеты, в свитера с высоким воротом и рабочие куртки, но они тряслись от холода. Они говорили только по-польски, и нам приходилось общаться с одним из них, Збышеком, знавшим немного французский. По его просьбе поляки расстегнули куртки, и мы увидели, что вместо свитеров у них лишь куски шерсти на шее и запястье, а все тело голое. Поляки ненавидели немцев больше, чем все остальные. Когда они бросались на врагов, в них закипала вековая ненависть.
В горах они оказались очень полезными, но их пристрастие к доброму вину, которое у нас можно найти везде, было чрезмерным. Это было их проклятием — они вечно были пьяны. Как-то раз двое из них спустились в деревню выпить и, когда пьяные возвращались назад и орали песни, их убили. Еще одному удалось затащить в постель крестьянскую девушку, но ее братья прознали об этом и расправились с ним на месте. За поляками невозможно было уследить, но при этом их отличали необыкновенная отвага и бесстрашие. Той зимой все они погибли, один за другим. В живых остался только Збышек. У меня сохранились кое-какие документы ребят, которые я после войны отослал генералу Андерсу, главе польского правительства в изгнании, с отчетом об их подвигах. Дружба со Збышеком продолжалась до его отъезда. Много лет спустя в Риме я услышал от одного поляка, что он был на подозрении как немецкий шпион. Трудно в это поверить, но из всех выжил только он один. Это бросило тень на наших «любимых безумцев», которых я часто вспоминал, и на сами воспоминания о них. Вообще-то есть даже старая пословица: «Поляк, если хороший, то хороший, а если плохой, то плохой».
Однажды наш «иностранный легион», весь день просидев в укрытии, собрался на закате перейти шоссе Флоренция — Болонья. Наша очередь была последней, и когда она подошла, мы увидели, что по направлению к Флоренции движется «мерседес» с откидным верхом. Были отлично видны пассажиры — четыре немецких офицера. Мы сидели в укрытии в полном молчании и ждали, что они проедут, но поляки не устояли перед искушением: один из них с диким криком выскочил из кустов, выхватил гранату и швырнул в ненавистных немцев, а потом еще и еще. Все четыре офицера были разорваны на куски. Остальные поляки бросились к машине, выкрикивая на родном языке ругательства, что-то вроде «курва, курва его мать», возбужденные и жаждущие крови. Но мы не знали, что в нескольких сотнях метров за «мерседесом» движется целый батальон противника. Первыми показались два мотоциклиста, а за ними длинная колонна бронетранспортеров. На наше счастье, быстро смеркалось, и прежде чем немцы развернули силы для контратаки, стало настолько темно, что мы смогли удрать. Мыто удрали, а другим, увы, пришлось платить. Немцы расстреляли сто восемьдесят невинных людей, в основном крестьян и беженцев из окрестностей. Погиб и священник, который приходил искать двух пропавших солдатиков.
С тех самых пор указание было одно — выжить, проявляя благоразумие. Партизанское движение набирало силу. Зимой 1943 года к нам присоединились сотни дезертиров и патриотов разного толка, и мы образовали мощную и опасную романьоло-тосканскую бригаду, которая сильно усложнила жизнь немцам вблизи шоссе на Бреннеро. Вспоминаю Рождество 1943 года. Наш отряд насчитывал уже несколько сотен человек. Мы тряслись от холода и голода, но были живы и уповали на лучшее. Немало вновь пришедших с гордостью носили на фуражке красную звезду. Когда мы решили на Рождество устроить вертеп в хлеву у одного старика крестьянина, кто-то из коммунистов изо всех сил попытался этому помешать. Но старик, совсем простой человек, быстро нашелся: «Я ставил вертеп еще ребенком, и вряд ли тогда это было мне так нужно. А сейчас пора Богу молиться, помочь сможет только Он».
Сталинисты ушли, пожимая плечами, а мы в умилении молились вокруг яслей, окруженные несколькими овечками бедного стада, совсем как Франциск Ассизский.
В первые недели нового года произошло ужасное событие, самое трагическое из всех. Однажды ночью прозвучала тревога: нас со всех сторон окружали немцы и итальянские фашисты, поступил приказ как можно быстрее отступить. «Старики» отлично знали, что надо делать и как исчезнуть в лесу, но многие недавно к нам пришедшие молодые ребята в суете отстали. Напрасно мы кричали, чтоб они бросали оружие и все остальное и бежали за нами: они запаниковали и были схвачены.
На следующее утро мы осторожно, скрываясь за кустами, поднялись на холм над деревней. В жизни не видел ничего более жуткого. На деревьях вдоль главной деревенской улицы, прямо под нами, висели трупы ребят, повешенных на проволоке или на мясных крючьях. До нас долетали вопли и плач родных. Я насчитал девятнадцать тел. Никакими словами не выразить, как потрясло меня это страшное зрелище. Позднее, много позднее, я часто искал в памяти картины, которые мог бы использовать в работе. Когда я снимал сцену распятия для своего «Иисуса», сердце мое вновь переживало ужас того утра: простершаяся на земле мать оплакивает сына, тоже висящего на древе, а немецкие солдаты маршируют как ни в чем не бывало, что твои центурионы.
Целых две немецкие дивизии стали зажимать в кольцо этот район Апеннин между Флоренцией и Болоньей, чтобы разделаться с партизанскими отрядами, среди которых был и наш. Отряды эти стали серьезной помехой передвижению войск по дороге на Бреннеро, а ее важность возрастала по мере медленного, но неуклонного наступления союзных войск. Эсэсовцы были везде, идеально организованные и безжалостные. Они жгли и уничтожали все на своем пути. Целые деревни исчезали с лица земли. Фашисты сжигали дома тех семей, которые оказывали нам помощь. Они стремились загнать партизан в такое место, где можно будет их уничтожить. Всем было известно, что немцы пленных не берут. Сила отдал приказ разбиться на маленькие группы, чтобы легче было выходить из сжимавшегося кольца. Наш отрядик спустился в долину и засел в овраге, ровно под тем самым местом, где немцы поставили свой грузовик. Мы затаились в ожидании. Нас увидел молодой крестьянский парень, испугался и удрал. Мы боялись, что он нас выдаст, но той же ночью он вернулся вместе с дедом. Они сели рядом с нами, и старик печально и важно рассказал, что один из его сыновей погиб на войне, другой пропал без вести Бог знает где на юге. Они принесли нам хлеба, который мы с жадностью съели. А на следующую ночь старик принес барашка. «Это вам, — сказал он. — Надеюсь, кто-нибудь сделал то же самое и для моего сына».
У барашка был такой кроткий вид, он был белоснежный, без единого пятнышка… Однако нам ужасно хотелось есть, мы понимали, что если хотим выжить, должны его зарезать. Мы бросили жребий, к счастью, убивать бедняжку досталось не мне. Но с тех пор я ни разу в жизни не ел баранины.
Мы просидели в овраге еще два дня. Немцы продолжали подниматься в горы, уничтожая все на своем пути.
Ночью мы перебрались через дорогу, перебегая от оврага к оврагу, поднялись по склону холма и оказались в лесу. Внезапно меня охватило странное чувство. Мне показалось, что я могу ориентироваться, «видеть» в абсолютной темноте, как будто обрел дополнительное зрение, и вспомнил, что говорил профессор Фучини. Я уже рассказывал о нем и о том, что он распахнул перед нами новые горизонты. Поэтому, само собой, что в ту ночь 1944 года, когда я без труда ориентировался в темноте, мне припомнилось, чему он учил нас и что неожиданно получило такое необыкновенное подтверждение. В кромешной тьме я различал дерево перед тем как на него налететь, останавливался на краю пропасти или перед валуном на пути.
При этом под тьмой я подразумеваю полную темноту. Февральская ночь в лесу в тосканских горах… В небе ни звездочки, нигде ни огонька, ни костерка, если пробивался из какого-нибудь домика свет, его сразу надо было гасить — затемнение военных лет. Сплошная темень, все окутавшая непроглядная ночь. И при этом мне удавалось вести отряд. Постепенно и шаги товарищей становились увереннее, наверное, и в их мозгах пробудились те «спящие клетки», которые давно заменило электричество и другое освещение.
А еще во мне проснулась какая-то родовая память, будто я шел по знакомым местам. На рассвете мы вышли к крестьянским домам. Да, они были мне знакомы, знаком запах печного дыма: мы оказались в Борселли — деревне, где в детстве я проводил идиллические летние месяцы. Неужели это не сон? Мы нашли приют в пещере, полной соломы и утвари, коза стояла на привязи. Потом мы услыхали шаги и скрип отворяемой двери. Это был мой «братец» Гвидо, сын Эрсилии. Мой одногодок, он, подобно мне, уклонился от призыва в армию и был в бегах. В первое мгновение Гвидо меня не узнал и собрался было бежать, но постепенно невероятная правда дошла до него, и мы радостно обнялись.
Весной 1944 года Сила попытался навести порядок среди разрозненных гарибальдийских бригад и начал внедрять партизан к фашистам, которые тогда призывали поголовно всех молодых людей, оставшихся во Флоренции. Мне было приказано вернуться к родным, которые жили в эвакуации в Кьянти, и ждать приказа от Комитета национального освобождения.
Майским вечером я тронулся в путь, мне нужно было переправиться через Арно около Реджелло. За мной увязался бездомный песик. Когда я приблизился к мосту Фильине, мне стал о понятно, что его не перейти, — кругом немцы. Назад пути тоже не было. Я подхватил песика на руки и, собрав все свое мужество, зашагал к мосту. Вытащил окурок и попросил прикурить у немецкого солдата, крепкого светловолосого парня. Он внимательно рассмотрел сначала меня, потом собаку, протянул мне спичку и погладил песика. Я понял, что он меня оценивает. Должно быть, он решил, что одетый в лохмотья парнишка с собакой на руках не представляет опасности. Он протянул мне две сигареты и, пока я шел по мосту, крикнул другим солдатам, чтобы они пропустили меня. Часовой на другой стороне тоже погладил песика. Мне было трудно поверить, что передо мной враги: двое парней моего возраста, только и мечтавших, чтобы попасть домой.
— Как зовут твоего пса? — спросил солдат на плохом итальянском. Я на секунду запнулся и с невинной улыбкой ответил:
— Муссолини.
Немец расхохотался и закричал приятелям на другом берегу:
— Муссолини! Ха-ха-ха!
Перейдя мост, я двинулся проселками, которые хорошо были мне знакомы. Наконец запах родного дома! Вечером я уже был в Луколене, куда перебрались мой отец и сестра Фанни с сыном. Какая это была радостная встреча! Мы не могли наговориться, рассказывая о том, что произошло за месяцы разлуки.
Спустя неделю мне пришлось вернуться во Флоренцию. Приятель из Комитета национального освобождения, во главе которого стоял граф Медичи Торнаквинчи, передал мне приказ связаться с партизанами в городе и проникнуть в новое подразделение Compagnia della Morte — «полка смерти». Правительство «Республики Сало»[15] обратилось ко всем юношам с призывом вступать в армию, чтобы остановить союзные войска. Говорили, что немцы вот-вот пустят в ход новое секретное оружие — страшное, ни на что известное не похожее. Нацистская пропаганда твердила о нем без передыха: речь шла о водородной бомбе. Фронт в районе Монте-Кассино был прорван, немцы отступили, союзники вошли в Рим. Итальянские фашисты отчаянно цеплялись за напрасную надежду, что немецкое оружие сможет в последнюю минуту их спасти.
Утром 5 июня я поймал груженную овощами колымагу и на ней поехал в город. Забравшись в кузов, я стал обсуждать положение дел с попутчиками, которых водитель подбирал на дороге. Мы, не таясь, беседовали о последних событиях. Грузовичок ненадолго остановился в Страда, хорошенькой деревушке района Кьянти, где к нам подсел странный тип с горбом. А мы в возбуждении продолжали говорить об освобождении Рима, которое произошло накануне. Горбун за всю дорогу не проронил ни слова.
На следующее утро я направился в фашистский штаб, располагавшийся в старинном палаццо в центре города. Я болтал с другими ожидающими, когда кто-то меня окликнул, и увидел перед собой горбуна. Он напомнил мне, что мы накануне проделали вместе путь из Страда во Флоренцию. Я не отрицал. У меня был приказ всячески избегать любых столкновений и скорее признаваться, чем пытаться бежать.
— Ну, ехали вместе. А что?
— Тебя послушать, так ты на стороне англичан и американцев, — заметил он. — Причем это еще мягко сказано!
— Что ты такое говоришь? — беспокойно ответил я. — Неужели я бы пришел сюда, если бы не был фашистом?
Но он запомнил все, что я говорил в грузовике, в точности повторил мои слова и пошел позвать часового. Я сначала думал бежать, но шансов у меня не было. Да и потом, такая попытка только подтвердила бы его подозрения. Меня отвели в командование штаба. Там паковали вещи перед отъездом. Они хотели заполучить последних призывников и убежать на север. Вид у них был жалкий — небритые, еле стоящие на ногах. После долгого ожидания в кабинет вошел молодой чернорубашечник лет на пять постарше меня с холодными глазами стального цвета. Он быстро и очень жестко начал меня допрашивать.
— А до сих пор ты что делал? Почему не явился по повестке год назад? Знаешь, что за это полагается смертная казнь?
Я сказал, что у меня был нервный срыв.
— Я скрывался в деревне, но теперь мне лучше, и я хочу помочь родине, — заявил я, призвав на помощь все свои актерские способности.
Тут еще один фашист, тоже небритый, подошел ко мне и влепил звонкую пощечину.
— Хватит ломать комедию, тварь! — заорал он на меня. — Мы тебя живо приведем в порядок!
Я снова сделал попытку отвертеться:
— Все так непонятно. Только теперь мы увидели, на что они способны, эти гады… После Монте-Кассино…
Я надеялся убедить их в своей невиновности, напомнив о трагическом уничтожении знаменитого аббатства, которое мы когда-то посетили вместе с Кармело. Но тут пришел горбун, пересказал им слово в слово все, о чем я болтал в грузовике, и заявил, что готов привести свидетелей в подтверждение этого.
Фашисты ответили, что в этом нет необходимости: они и так поняли, что я лгу. Один из них приказал мне спустить штаны, нацелился, и я ощутил прикосновение холодного ствола к гениталиям.
— Ты шпион, а значит, сейчас мы тебя отправим на виллу Тристе! Ты знаешь, что это?
Я знал это отлично. На вилле Тристе по виа Болоньезе к северу от Флоренции располагался штаб итальянских СС. Оттуда никому еще не удалось вернуться живым.
Тут появился еще один фашист с бумагой и пером.
— Как твое имя?
Я сказал.
— А как зовут твоего отца?
— Отторино Корси.
Фашист со стальными глазами подошел ко мне и попросил повторить имя отца. Я повторил и заметил, как он сразу встревожился. Приказал не спускать с меня глаз и сказал, что ненадолго выйдет. Меня заперли в какой-то комнатенке. Я совсем не представлял, что будет дальше, но мне становилось страшно. Прошло часа два, ужасно долгих. Наконец дверь открылась, это вернулся начальник — к моему немалому изумлению, вместе с моим отцом.
— Да, это он, — подтвердил отец. — Он у нас малость не в себе. Часто не соображает, что делает и что несет. Доктор тоже очень волнуется.
— Мы собираемся отправить его для допроса на виллу Тристе, — настойчиво сказал начальник. — Надо выяснить, не от партизан ли он и кто его сообщники.
Отец горько рассмеялся, услыхав предположение, что я могу быть партизанским шпионом. Для таких дел я слишком глуп. Фашист поглядывал то на меня, то на него в полном недоумении. Отец подошел ко мне и со слезами на глазах стал меня трясти, приговаривая, что я его несчастье, что я сведу его в гроб. Наконец фашист принял решение: на виллу Тристе, за неминуемой смертью, меня посылать не будут. Вместо этого меня отправят в организацию Todt — группу принудительного труда, находящуюся в ведении вермахта. Велика была вероятность, что я окажусь в Германии и никогда не вернусь домой, а отец теперь сможет спокойно доживать оставшиеся годы.
Мой отец крепко обнял его, поцеловал в щеку и многократно поблагодарил.
— Я это делаю только ради тебя, — важно сказал фашист. Потом обернулся ко мне и сказал ледяным тоном: — Ты позор для рода человеческого. Надеюсь, больше никогда тебя не увижу. А если увижу, задушу собственными руками.
— Спасибо, спасибо, — машинально повторял отец. — Если что-нибудь будет нужно, все что угодно, только дай знать. — И еще раз расцеловал его в обе щеки.
Домой мы вернулись вместе. Отец был совершенно без сил. Он прошел в кабинет и рухнул в кресло.
— Стар я стал, не поспеваю за вами, — пробормотал он.
Он стал складывать бумаги, и все повторял: «Стар я…»
Мы все догадывались, что Флоренцию ожидает ад. В Риме немцев уже обвели вокруг пальца, и они явно собирались отыграться на нас. По договору с Кессельрингом в Риме — открытом городе — не должно было быть военных действий, но союзники договор нарушили и заняли мосты через Тибр, чтобы окружить и захватить отступающие немецкие дивизии. Понятно было, что нацисты не собираются снова попадаться на ту же удочку. Отец заговорил об участи Флоренции, но мне надо было во что бы то ни стало раскрыть тайну.
— Откуда ты знаешь этого парня?
— Забудь о нем! — отрезал отец.
— Но он же фашистский преступник, а ты его поцеловал!
— Не надо так говорить. Ты должен быть ему благодарен: он спас тебе жизнь.
— Знаю, но все равно он фашистская свинья.
Отец на несколько минут погрузился в свои мысли.
— Чудный был мальчик, — он грустно улыбнулся, — сам не знаю, что с ним произошло.
— Этот фашист, этот гад? Чудный мальчик?
— Забудь, — сказал отец.
— Не понимаю, почему он меня отпустил… Все равно его убьют. И всех фашистских гадов вместе с ним.
Отец промолчал. Он не хотел раскрывать тайну. Я завопил:
— Он обещал расправиться со мной. Не выйдет! Это я увижу, как он сдохнет!
К моему удивлению, отец подскочил ко мне со словами:
— Не говори так! Когда-нибудь ты раскаешься, что пожелал ему смерти!
От пережитого я перестал соображать. Пистолет у гениталий, побои. Я схватил отца и затряс, возмущенный, что он может защищать этого мерзавца.
— Да кто же это? Откуда ты его знаешь?
Отец тяжело вздохнул и закрыл глаза.
— Не хотел тебе говорить, но видно придется. Коррадо твой брат, — и он упал в кресло, будто сбросил тяжкую ношу. Значит, этот мерзавец был еще одним из детей, которых он наплодил по всей Флоренции.
Сейчас, когда я вспоминаю эту сцену, мне смешно. Ну прямо Верди — он обожал такие сцены. Например, финальная сцена «Трубадура», когда старая цыганка Азучена открывает графу ди Луна, что он только что казнил родного брата… «То… — и раздается страшный барабанный бой. — То брат твой!»
А мой «брат» и впрямь погиб. Его схватили партизаны и расстреляли на площади Санто-Спирито.
На следующее утро я, как мне было велено, явился в организацию Todt. В силу необъяснимого бюрократического идиотизма мне выдали денежное довольствие за пять предыдущих месяцев и велели подождать на улице. Я преспокойненько ушел. Никто не обратил на меня внимания.
Тем же вечером я добрался до Луколены, а там по всему чувствовалось, что союзники в двух шагах. Они уже подошли к Сиене, которая совсем близко от Луколены. Я шел два дня, встретил друзей партизан из старого отряда, и мы пошли впятером. Нам надо было перейти линию фронта. На другой день мы оказались на нейтральной полосе между противниками и укрылись в овражке. Стоял чудесный июльский день, в это время года местность Кьянти особенно прекрасна. Но тогда в неподвижном воздухе висела странная тишина: даже птицы умолкли. Вдруг до наших ушей донесся грохот артиллерийской канонады и угрюмый рокот приближающихся грузовиков и танков. По мере того как рев двигателей становился все громче, мы, к своему ужасу, поняли, что оказались в самой гуще танкового боя: немецкие танки ползли всего в нескольких метрах от нас. Над нашими головами прожужжали «штуки» и «мессершмитты», а за ними — английские и американские истребители.
Если молитвы что-нибудь значат, то в считанные секунды мы стали истовыми христианами. Я вспомнил о годах, проведенных рядом с монахами-доминиканцами Сан-Марко, и ничто так не утешило меня, как воспоминание о чуде Пресвятой Девы Марии у Арки.
Прошло несколько минут, показавшихся мне вечностью, и немецкие танки отошли на север, а за ними устремились машины с неизвестными мне опознавательными знаками; позднее я узнал, что это была южноафриканская танковая дивизия британской армии. Потом опять оглушающий рев моторов, разрывы, и снова мертвая тишина, озадачившая нас вконец. Неужели мы перешли через линию фронта? Или, точнее, линия фронта переместилась через наш овражек? Мои друзья считали, что мы все еще на немецкой стороне и вскоре бой разгорится с новой силой. Напряжение и ожидание были невыносимы. Прошло уже часов десять или двенадцать, я страшно проголодался, хотел пить, и хотя мои друзья считали, что лучше не высовываться, выпрыгнул из укрытия и завопил: «Лучше сдохнуть, чем гнить в овраге!»
Никто за мной не пошел, и я оказался в одиночестве на холме. Птицы снова беззаботно запели на все лады. Я поднимался по цветущему склону, а сердце сильно стучало от волнения. В кустах на вершине холма раздался шорох, и я заметил стальной отблеск. Солдаты! Поспешно поднял руки вверх, набрал полную грудь воздуху и зашагал к ним.
— Are you English? — прокричал я, не осознавая, что даже заговорить на английском языке было опасно и если они окажутся немцами, мне конец.
Наступила тягостная пауза, и наконец один из них ответил:
— No!