XIII. Бедный и знаменитый

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XIII. Бедный и знаменитый

Неожиданно обнаружилось, что я стал знаменитым. Мою фамилию запомнили, журналисты часто брали у меня интервью, незнакомые люди по-приятельски здоровались на улице. Слава, особенно если речь идет о сценическом искусстве, — это приятное подтверждение состояния дел. Грех жаловаться. В конце концов, что может быть плохого в том, что к тебе на улице подходят незнакомые люди и говорят приятные слова? Проблема была в другом: знаменитым-то я стал, а денег не прибавилось. Знаменитый, но бедный. Постановка оперы или драматической пьесы приносила мне копейки.

«За театр не платят», — повторял Лоуренс Оливье. Я уже приводил его слова, что театральных заработков едва хватает на пропитание. А моим разорением была еще и собственная труппа — актеры, которые безоглядно верили моей мечте. Но им тоже нужны были деньги, многим приходилось содержать семью.

Мне страстно хотелось познакомить Италию с лучшими произведениями мировой драматургии — этим желанием меня заразил Висконти. При этом ни он, ни я не могли рассчитывать на финансовую поддержку как со стороны частных лиц, так и правительства. Лукино добрался до самого дна своих наследственных закромов, и кредиторы ходили за ним по пятам. Но у него все-таки была собственность. Одна моя близкая миланская приятельница, Мауриция Дзеласки, хорошо знавшая нас обоих, однажды увидела, как я репетирую посреди лужайки с актерами, ассистентами и всей труппой, и в ужасе сказала:

— Франко спятил! Он хочет быть как Лукино… Только у Лукино есть поместье Эрба, а у него — ничего, кроме этой лужайки.

Наверно, это было с моей стороны настоящим безумием. Я отдавал все, что зарабатывал в любой точке мира, на свой театр «Компаниа ди проза Франко Дзеффирелли» и возил его по Италии и за границу. Мы везде получали призы и признание зрителей, но всегда были на грани банкротства.

За всю мою практику театрального режиссера мне редко когда удавалось прилично заработать, если не считать французской версии пьесы «Кто боится Вирджинии Вульф?». Спектакль имел грандиозный успех и, что удивительно, продержался на парижской сцене целых три года. Для меня это было крайне важно, потому что, в отличие от Италии, во Франции пьеса может идти на сцене хоть до скончания века, а режиссер будет получать процент от сборов с каждого представления. Поэтому продюсер Ларе Шмидт еженедельно высылал мне солидный чек. Это были живые деньги, и я мог выплачивать долги.

В какой-то степени зрительский интерес к комедии Олби во Франции был вызван ссорой, вспыхнувшей между исполнителями главных ролей Реймоном Жеромом и Мадлен Робинсон в полном соответствии с любовью-ненавистью персонажей Олби. С той разницей, что актеры смертельно возненавидели друг друга, о любви там и речи не было.

Они обвинили друг друга в том, что каждый, как говорится, тянет одеяло на себя, начали делать мелкие пакости, произвольно менять текст и дошли до того, что однажды в конце первого акта подрались. Реймон по пьесе должен был в ярости треснуть бутылкой виски об угол камина — так он треснул по голове Мадлен!

Эта скандальная история взбудоражила весь Париж. Хотя билеты были распроданы намного вперед, спектакль пришлось закрыть до возвращения Мадлен из больницы. Я был удручен всей этой ситуацией. Кроме того, грозили прекратиться регулярные поступления от Ларса Шмидта.

Пиранделло в свое время пытался найти границу между игрой и реальностью на сцене. И меня всегда удивляло, что актеры так естественно проживают бурные взаимоотношения персонажей и на каждом последующем спектакле позволяют страстям разгуляться все больше. Текст Олби становился их собственной историей. Они придумывали целые сцены, создавали новые ситуации и произносили реплики, которые и не снились автору. Обстановка в зрительном зале накалялась на глазах, что, в свою очередь, сказывалось на продаже билетов — и почтальон исправно приносил мой чек.

Лиз Тейлор и Ричард Бартон приехали во Францию для презентации нового фильма и несколько раз смотрели спектакль, шалея от того, что происходило на сцене. Им предстояло сниматься в фильме по пьесе Олби, и Лиз впоследствии получила за него «Оскара». Потом я узнал, что они с большим вниманием отнеслись к безумству, представшему их глазам в Париже, и в фильме именно на него делали основной упор.

1965 год я встретил в Лондоне: Лоуренс Оливье попросил меня поставить в «Олд-Вике» пьесу «Много шума из ничего» для Национального театра, которым он тогда руководил. Лучшей возможности близко познакомиться с кумиром моего детства, несравненным Генрихом V, сыгравшим такую большую роль в моей жизни, и придумать было нельзя.

Я начал уговаривать Ларри сыграть Дона Педро — роль хоть и небольшую, но будто для него написанную. Впрочем, шансов у меня не было: на нем висела куча обязательств плюс руководство Национальным театром. Вместо себя Оливье порекомендовал молодого Альберта Финни, только что ставшего очень известным благодаря фильму «Том Джонс»[71] и изо всех сил стремившегося как можно скорее вернуться в театр и забыть про Голливуд. Я сомневался, что он согласится на роль Дона Педро и не станет претендовать на главную роль, но Ларри ясно дал ему понять, что актер на роль Бенедикта уже утвержден. В главных ролях у нас были Роберт Стивенс и Мэгги Смит, а Финни, войдя в труппу, приобретал право на исполнение главных ролей в дальнейшем. Успех в кино помогает набить кошелек, а звание лучшего актера можно получить только за настоящие заслуги и проявив достаточное терпение. Такой подход вполне в духе замечательной традиции английского театра, который учит, что все роли важны. Всякий выходящий на сцену должен работать на успех всей труппы. Кстати, в Англии это правило касается не только театра. Если страна побеждала во всех войнах, то только потому, что все, от генерала до последнего солдата, в равной мере чувствовали ответственность за победу. А труппа, которую предоставил мне Ларри, была просто россыпью талантов: Финни, Стивенс, Смит, Иен Маккеллен, Дерек Джейкоби, Фрэнк Финли, Роналд Пикап, Майкл Йорк, Линн Редгрейв… Многие из них получили рыцарское звание и теперь называются сэрами и лордами. И сам руководитель тоже довольно скоро стал сэром Лоуренсом Оливье. Вот она, истинная кузница британского рыцарства!

На первой же репетиции я сообщил, что согласился ставить «Много шума из ничего», чтобы как следует позабавиться, отключиться на время от бесконечных повседневных забот. Как же иначе: если мы хотим повеселить публику, то и нам самим должно быть весело. Лучше и придумать было нельзя для сезона, в котором одновременно шли чеховская «Чайка», «Долгий день уходит в полночь» О’Нила и «Салемские колдуньи» Миллера, а на закуску — «Пляска смерти» Стриндберга! Удивительно, что среди публики еще не начались массовые самоубийства.

В книге «Национальный театр» Саймон Кэллоу называет «Много шума» постановкой несравненного сценического шарма и ослепительного блеска, «которая оказалась настолько далека от пуристской трактовки Шекспира, что и представить нельзя. Роберт Грейвс переработал текст пьесы, исключив все темные места, а режиссерский замысел Дзеффирелли, заставившего Догберри[72] и его команду говорить с грубым итальянским акцентом, породил изумительный комический эффект настоящего неаполитанского (пардон, сицилийского) фарса. Пьеса была разыграна на фоне гигантской шпалеры, обрамленной разноцветными лампочками и живыми статуями, которые игриво подмигивали актерам и в конце каждой сцены пожимали им руку под музыку Нино Рота, где чередовались сентиментальные и бравурные пассажи, а играла эту пьесу труппа, которую можно будет снова собрать на одной сцене разве что в раю…»

На одно из наших представлений пришел Ричард Бартон. Меня тогда в зале не было, но присутствовал мой лондонский агент Деннис ван Таль, которому Бартон потом сказал: «Я бы отдал правую руку, чтобы играть в таком спектакле и у такого режиссера, как этот чокнутый итальянец».

Во время репетиций «Много шума» 24 января 1965 года скончался Уинстон Черчилль. Для тех из нас, кто участвовал в сопротивлении фашистскому режиму Муссолини, этот политик как никто другой был живым воплощением надежды в самые тяжелые годы войны. В то время он производил впечатление несокрушимого титана, и трудно было поверить, что его больше нет. На следующий вечер мой старый друг лорд Дрогеда, президент «Ковент-Гардена», повез меня в Вестминстер-холл[73], чтобы отдать последнюю дань уважения великому человеку. Я был до глубины души тронут торжеств венностью и сдержанной скорбью церемонии: залитый приглушенным светом зал, катафалк с гробом, неподвижно стоящие по его углам четыре гвардейца почетного караула в парадной форме…

Я тогда жил в отеле «Уолдорф», неподалеку от Стрэнда, по которому похоронная процессия должна была проследовать в собор Св. Павла. Гроб с телом Черчилля стоял на лафете, а за ним медленным торжественным шагом в безупречном геометрическом построении шли военные моряки, ветераны всех войн, и вдоль всего пути — толпа в скорбном молчании. Англия еще раз продемонстрировала свое умение достойно выступить в великие минуты истории.

Вдруг в неподвижной толпе мне померещились мои флорентийские старушки англичанки. Они как будто стояли там, скорбя вместе со всеми, но внешне не проявляя свои чувства. Каждая из них осознавала себя частью исторической памяти родной страны.

В тот день у нас тоже была репетиция. Шекспир хотел от нас веселья и радости, и никто не позволил себе открыто показать горе. Все были уверены, что их долг перед спасителем Англии — продолжать работать. После репетиции, на обратном пути, я снова пошел через мост Ватерлоо и увидел незабываемое зрелище: мощные струи воды из брандспойтов малых и больших судов образовали величественную арку, под которой баржа с гробом Черчилля плыла к южному берегу Темзы — именно отсюда, от моста Ватерлоо, этому великому человеку предстояло отправиться в последний земной путь к месту вечного упокоения в фамильной усыпальнице в Бленхейм-Касл.

Я смотрел, как, салютуя покойному, над рекой склоняются портовые краны, и мне почудилось, что я вновь слышу голос, запомнившийся мне со времен партизанской юности по тайным радиопередачам из Лондона: «Во всех войнах, которые вела Англия, она всегда выигрывала последнюю битву». Этих слов я никогда не забуду.

Меня всегда безмерно восхищали в Черчилле цепкость восприятия, умение предвидеть будущий ход событий и действовать сообразно этому предвидению. Это качество важно для любого дела, включая мою профессию, но оно, увы, встречается чрезвычайно редко.

После успеха «Тоски» в «Ковент-Гардене» на ITV[74] в популярной программе «Золотой час» показали второй акт. Я не принимал непосредственного участия в трансляции, но мне пришлось встретиться с Лью Грейдом, который, кроме того что возглавлял этот телеканал, был еще одним из ведущих мировых кинопродюсеров. В то время кино занимало все мои мысли. Во-первых, Деннису ван Талю очень хотелось увидеть мои постановки на киноэкране, а во-вторых, несмотря на мой успех на оперной и театральной сцене, кинематограф по-прежнему интересовал меня больше всего на свете. К тому моменту у меня за плечами было много постановок классики, и я вынашивал планы съемок такого рода фильмов, даже подумывал об экранизации «Укрощения строптивой» «по-итальянски» — с Марчелло Мастроянни и Софи Лорен.

— Да ты шутишь! — воскликнул Деннис, когда я поделился с ним этим замыслом. — Если хочешь заявить о себе как о кинорежиссере международного уровня, да еще экранизировать Шекспира, надо привлечь британских кинозвезд!

Мы долго обсуждали с ним разные варианты, пока не пришли к выводу, что решение у нас прямо под носом: супруги Бартоны. Я засомневался, что мировые звезды согласятся сниматься у режиссера-дебютанта. Деннис не был уверен в Тейлор, но твердо знал, что Ричард Бартон давно мечтает вернуться к Шекспиру, и ухитрился организовать встречу с обоими в Дублине, где Лиз и Ричард находились на съемках.

Сложилось так, что все мои первые встречи со знаменитостями попадали на бурные скандалы или приступы бешеной ярости по совершенно разным причинам. Маньяни орала на режиссера Дзампу, Висконти осыпал бранью своих помощников за то, что они не могут найти ему нужную старушку. Что-то в этом роде произошло и с Бартонами. Придя в их гостиницу в Дублине, я застал один из тех легендарных скандалов, о которых частенько писали газеты всего мира.

Кошмар, представший перед моими глазами, спровоцировала крохотная обезьянка галаго размером с белку — чей-то подарок, которую Лиз всегда возила с собой. Несчастный зверек в ужасе носился по номеру, пока наконец не забился в ванную, вцепившись маленькими ручками в трубу отопления под самым потолком. Успокоить его и вернуть на шелковую подстилку никак не удавалось. Всякий, кто пытался приблизиться к зверьку, — горничные, служащие или сама Лиз — рисковали потерять глаз или оказаться располосованными до крови. Мимо меня с воплем пронеслась уборщица, отважившаяся на такую попытку. Лиз показалась в дверном проеме ванной в халате, растрепанная, с горящими глазами, последними словами кроя Ричарда, который с невозмутимым видом вел со мной светскую беседу. Он усадил меня на диван, налил виски и не обращал на нее ни малейшего внимания. Крики Лиз стали громче. Ричард наконец отреагировал и завопил, что ей пора успокоиться, потому что он не желает разговаривать со мной в таком бедламе.

— Ты прекратишь когда-нибудь молоть языком о своем проклятом Шекспире?! Иди помоги мне! — заорала она.

Ричард резко поставил стакан на стол и прорычал в ответ:

— А ты прекратишь сходить с ума из-за этого дурацкого зверька?! Иди сюда и поговорим! Это же знаменитый режиссер, и тебе, возможно, когда-нибудь посчастливится работать вместе с ним!

— Плевать я хотела на твоего Шекспира! — отрезала она. И тут же, совсем другим тоном, обратилась ко мне:

— Поговорим чуть позже. Вы мне не поможете? — Она взяла меня за руки и внимательно посмотрела своими сапфировыми глазами, будто пыталась понять, люблю ли я животных так, как их любит она.

Я видел галаго впервые в жизни. Было понятно, что Лиз очень к ней привязана и переживает. На обезьянку и вправду было жалко смотреть: ей было страшно, она тяжело дышала. И хотя у меня не было никакого опыта общения с обезьянками, я подумал, что после такой бешеной беготни она наверняка обессилена и хочет пить. Обернув вокруг руки полотенце, встал на табуретку и поднес ей блюдечко с водой. Бедняжка начала жадно пить, а напившись, успокоилась и позволила мне снять ее с трубы. Лиз с улыбкой рассыпалась в благодарностях. Так мы подружились.

Тем временем мне становилось все труднее поддерживать на плаву свою итальянскую труппу. Театральная система в Италии организована так, что налоги на сборы от представлений чудовищно высоки (более сорока процентов). В таких условиях хочешь не хочешь приходилось просить разных чиновников вернуть хотя бы часть этих денег в форме субсидий. Идиотские чиновничьи поборы, которые до сих пор не удалось преодолеть! Лично я никогда не состоял ни в каких организациях и не упускал возможности публично высказаться об этом грабеже. Платить за это приходилось дорого, и я всерьез стал думать, не отказаться ли вообще от театральной деятельности в Италии.

Но у меня была труппа, которую я очень любил и за которую отвечал. На самом деле это были практически две труппы (правы были мои друзья, что считали меня сумасшедшим). В одной потрясающие актеры уровня Сары Феррати, Рины Морелли и Паоло Стоппа, а в другой невероятно талантливая молодежь — Аннамария Гварньери, Джанкарло Джаннини, Умберто Орсини. Первая провела трудный, но успешный сезон с пьесой Олби «Шаткое равновесие» и распалась. А вторая, которую я собрал для «Ромео и Джульетты», продолжала держаться, и мне страшно не хотелось с ней расставаться. Я отчаянно искал решение и вспомнил о нашем с Анной Маньяни старом проекте постановки «Волчицы» Джованни Верги, прекрасной страстной трагедии, где она могла сыграть главную роль.

Анна снималась в кино все реже и реже, но была по-прежнему очень популярна. Ей очень хотелось найти новые возможности играть. Главная героиня «Волчицы» ее заинтересовала, подходила по темпераменту и амплуа, но Анна боялась после стольких лет возвращаться в театр. Преодолеть сомнения ей помогла Сусо Чекки Д’Амико, «крестная мать» итальянского кино, автор сценариев почти всех фильмов Анны. У Сусо всегда был нюх на таланты, она внимательно следила за каждой новой творческой мыслью, она верный и преданный друг больших и малых. Лукино шагу без нее не ступал. Я познакомился с ней, едва приехал в Рим, и Сусо сразу предложила мне поддержку. Родом, как и я, из Флоренции, она была плотью от плоти ее культуры, как все флорентийцы, до безжалостности остра на язык, при этом всегда готова прийти на помощь в самом трудном деле. Если тебя что-то терзало, надо было поделиться с ней — она в два счета находила способ помочь или хотя бы утешить.

Само собой, Сусо сразу разрешила сомнения, которые мучили Маньяни, и передала мне ее с рук на руки довольную и спокойную. Я хотел собрать вокруг Анны всю свою молодежь, которая смотрела на нее с восторгом и обожанием. Анна сразу подружилась со всеми и полностью отдалась работе над сложным персонажем доньи Пины. Она забыла свои горечи и печали и вновь обрела юношеский задор. Больше того, она влюбилась в своего сценического партнера, совершенно как ее героиня, которая по пьесе теряет голову из-за мужа дочери. Время репетиций было очень счастливым. Премьера «Волчицы» состоялась во флорентийском «Театро делла Пергола», том самом, где много лет назад я впервые встретил Лукино. А вскоре мы повезли спектакль по всему миру, и публика радостно приветствовала возвращение актрисы. Анна заявила, что будет играть только шесть месяцев, но в результате ездила с «Волчицей» целых три года.

Вторым спектаклем был мой любимый — «Ромео и Джульетта», который я поставил в Вероне для Гварньери и Джаннини. Подбор репертуара оказался очень удачным и всюду приносил успех и награды. Только не на родине — здесь были зависть и враждебность.

Теперь я расскажу, что случилось, когда я привез оба спектакля в театр «Квирино» в Риме. Везде, где мы гастролировали, нас принимали очень хорошо — в Вене, Берлине, Варшаве, в Москве, Петербурге, Амстердаме… В Париже на Международном театральном фестивале «Ромео и Джульетта» получил Гран-при как лучший спектакль года. Наших гастролей в Риме ждали с нетерпением еще и потому, что на сцену после стольких лет возвращалась Анна Маньяни.

Я предложил, чтобы на первом представлении «Ромео и Джульетты» присутствовала только молодежь до двадцати лет, с предъявлением паспорта на входе. У меня в мыслях не было кого-то обидеть, мне казалось разумным отделить театралов от публики, мало для них привычной. Однако это вызвало резкий протест критиков, которые считали своим священным правом присутствовать на премьере. Главные редакторы всех газет оборвали мне телефон, но я был тверд: этот спектакль, где играет только молодежь, будет смотреть только молодежь, без взрослых, а критики придут на следующий день вместе с остальными зрителями. И они страшно обиделись.

Как приятно было смотреть на моих ребят! Публика приняла постановку на ура. Зато уж критики отыгрались и написали глупо-оскорбительные отзывы. И я не сдержался. Нас триумфально встречала вся Европа, мы получали призы везде, а в Риме, дома, с нами так обращаются из-за того, что выеденного яйца не стоит?! Я в ответ яростно обрушился на критиков, которые так предвзято к нам отнеслись. Тогда они, собравшись в кафе «Даниз», решили в течение года игнорировать все мои постановки.

Анна Маньяни совершенно вышла из себя: как, после стольких лет она возвращается на римскую сцену, а критики отказываются дать отзыв на ее игру! К счастью, в этом сезоне и «Волчица», и «Ромео и Джульетта» шли с настоящим триумфом, каждый вечер театр буквально брали штурмом. А когда гастроли закончились, я решил взять реванш — купил целую полосу в газете «Мессаджеро» и написал:

«Спектакли „Волчица“ и „Ромео и Джульетта“ побили рекорды по выручке за всю историю театра „Квирино“. Труппа выражает горячую благодарность публике за великодушный и горячий прием и благодарит римскую критику за ее молчаливое участие».

Теперь, наверно, понятно, почему с критикой у меня сложились достаточно сложные отношения.

После громкого успеха «Тоски» лорд Брэборн[75] и Тони Хэвлок-Аллен, управляющие английской государственной кинокомпанией ВНЕ, задумали во что бы то ни стало снять по моей ковент-гарденской «Тоске» фильм с Марией Каллас в главной роли. Я очень обрадовался этому проекту, потому что по-прежнему сожалел о несостоявшейся далласовской «Травиате».

В то время у меня как у кинорежиссера не было никаких рекомендаций, но подписание контракта на съемки «Укрощения строптивой» с Тейлор и Бартоном радикально изменило мой статус.

Мария сразу согласилась, а Онассис ее поддержал. Кино всегда было ее тайной мечтой. Их связь оставалась для всех полной загадкой — о браке речи больше не было, хотя жили они вместе и считались стабильной парой. Об их отношениях ходили разные слухи, но ничего определенного.

Летом 1965 года нас пригласили на яхту «Кристина», остров Скорпиос, чтобы «собраться с мыслями», как сказал Онассис лорду Брэборну и Тони. Мне наконец предстояло встретиться с Марией и собственными глазами увидеть, как ей живется в золотой клетке на роскошной яхте, какие люди рядом с ней, в общем, как говорится, пощупать ей пульс, чтобы рассеять сомнения, которые одолевали всех, кого заботила ее судьба. Признаюсь, меня воодушевило благосклонное отношение к моему замыслу. Я был уверен, что ее «Тоске», запечатленной на пленке, суждено стать одним из грандиозных памятников искусства нашей эпохи. Лорд Брэборн, Тони Хэвлок-Аллен и я вылетели в Афины, где пересели на личный гидроплан Онассиса и отправились на принадлежащий ему остров Скорпиос. Как явствует из названия, остров имел форму скорпиона, вытянувшего клешни в море. Это был красивейший клочок земли посреди лазурных вод, надежно защищенный от прихотей Эгейского моря грядой крупных островов, один из которых — легендарная Итака, родина Одиссея.

С высоты птичьего полета я рассмотрел ослепительно белую, точно игрушечную яхту. Гидроплан зашел на посадку, приводнился, к нему тут же подлетел глиссер, и я с удивлением увидел за штурвалом Онассиса собственной персоной. Он был в отличном настроении, оживлен, улыбался, по-дружески хлопал нас по спине и, казалось, решил превратить наш визит в памятное событие. Неожиданно он приказал посадить моих спутников в лодку, куда погрузили багаж, и везти их на яхту, а сам, встав за штурвал глиссера, обратился ко мне:

— Поехали, я тебе кое-что покажу!

И мы отправились на прогулку вокруг его острова.

Был конец июня. Над морем золотился изумительный закат. Онассис казался мальчишкой, с трепетом и восторгом демонстрирующим новичку свое тайное сокровище.

Скорпиос действительно был сокровищем: живописные бухточки, каждая с неповторимым пейзажем, бьющий о скалы прибой. На берегу — виноградник посреди зеленой долины, за мысом — оливковая роща, а за ней — еще долина и отара белоснежных овец на зеленой траве. Везде цветы, деревья, ветви которых сгибаются под тяжестью плодов. Сказочный мир, а рядом выжженные солнцем дикие острова. Как удалось Онассису создать этот рай? Он улыбнулся, довольный моим изумлением, и показал на горизонте чернеющий на закатном солнце силуэт Итаки.

Он как бы по секрету рассказал, что все дело в воде. На Итаке воды предостаточно. Ее доставляют на остров двумя судами, перекачивают в скрытую деревьями водонапорную башню на самой высокой точке, а оттуда она течет по трубам и орошает эти цветущие угодья.

Он в подробностях объяснил, какая была проделана работа, сколько садовников и разных техников пришлось нанять, рассказал, что масличные деревья привезли из Эпира, абрикосовые из Фракии, а вишни из Аттики. Его глаза блестели за толстыми стеклами очков. Я был покорен и начал менять мнение об этом человеке, который считался циничным дельцом, готовым разорить всякого, кто станет у него на пути. Может быть, Мария не зря его защищает, и в сердце этого человека, внушающего ненависть и страх, тоже есть скрытые сокровища?

Мы в молчании созерцали пейзаж, купающийся в теплых лучах закатного солнца, как вдруг Онассис неожиданно обнял меня за плечи и прошептал на ухо строки Данте:

В тот самый час, когда томят печали

Отплывших вдаль и нежит мысль о том,

Как милые их утром провожали…[76]

Я смутился. Мне было непонятно, почему он так неожиданно и странно себя повел. Процитировал Данте, чтобы произвести на меня, флорентийца, впечатление? Он истинный ценитель поэзии, или это единственные строки, которые он знает и цитирует на прекрасном итальянском языке? Он почти прижался ко мне, его губы касались моего уха. Я стоял неподвижно и судорожно пытался понять, что ему надо, боясь совершить оплошность.

Во мне нарастало беспокойство. Я знал, что в молодости у Онассиса были гомосексуальные связи, что в двадцать лет он был любовником турецкого офицера, который защитил его во время погрома в Смирне в 1922 году, и уж конечно, он бы не погнушался мимолетной связи ради выгоды или для достижения цели.

Мы долго стояли молча. Наконец Онассис чуть отодвинулся, и рука на плече снова стала случайным дружеским жестом. Он глубоко вздохнул, поправил очки и вернулся за штурвал глиссера. Мы быстро доплыли до яхты, а я все размышлял над происшедшим: что это — неожиданное волнение или дьявольский план, чтобы поссорить нас с Марией? Ответ я получил позже.

«Кристина» была чудо что за судно, с отделкой в изысканном французском стиле, с изумительной мебелью, коврами, картинами.

Вернувшись, я отправился на главную палубу, где Джон Брэборн и Хэвлок-Аллен в компании Марии потягивали аперитивы. Я рассказал о волнующей красоте острова, которую Ари преподнес мне в дар.

Ари только отмахивался, давая понять, что я преувеличиваю, но в глубине души был доволен моим энтузиазмом.

— Франко, дорогой, — обратилась ко мне Мария, — я говорю Джону и Тони, что соглашаюсь только потому, что Ари настаивает. Он считает, что я должна сниматься в кино. У меня в жизни и так было все, о чем только может мечтать артистка! Но раз Ари хочет, я буду сниматься, хотя с удовольствием осталась бы здесь и вообще все забыла…

Мы трое втихомолку переглядывались, а она продолжала молоть чепуху о том, что ей никогда ничего не доставалось даром, что за успех пришлось заплатить дорого, пора и о личной жизни позаботиться и все такое прочее. Онассис стал проявлять нетерпение. Он что-то сказал ей по-гречески и, сочтя свое замечание остроумным, перевел для нас, чтобы мы тоже могли посмеяться:

— Ну ты и раскудахталась! Почище курицы! Сохрани остатки голоса для сцены, там он тебе понадобится!

Ничего остроумного в этих словах не было, одна грубость. Мы неловко молчали, а Мария обиделась и замолчала. Это был первый сигнал, что великий роман с Онассисом теряет высоту.

Ужинать мы перешли в изысканно обставленную столовую в стиле Людовика XV, и там к Марии вернулось прежнее настроение. Она заметила, что мы просто восхищены изяществом комнаты и сервировки.

— Ты видишь, Франко, теперь у меня есть все! — воскликнула она, указывая на изысканный стол, сервированный фарфором, серебром и хрусталем, и шеренгу учтивых слуг. — Ради чего мне думать о работе?

Джон, Тони и я осторожно перевели разговор на экранизацию «Тоски», и хотя Мария твердила, что у нее теперь нет ни нужды, ни желания работать, было видно, что проект чрезвычайно ее увлек. Куда труднее было понять отношение Онассиса: сначала он проявил большой интерес к этой идее, иначе бы не пригласил нас, но теперь в ходе обсуждения стал осторожничать.

Главным камнем преткновения было то, что права на экранизацию «Тоски» уже давно приобрел Герберт фон Караян, который предполагал снять фильм с участием своего оркестра. Но это никак не увязывалось с лондонской постановкой, которую мы хотели взять за основу будущего фильма. А то, что они с Марией сумеют сработаться, и вовсе казалось маловероятным.

В прошлом они сделали два спектакля, в том числе незабываемую «Лючию ди Ламмермур» в «Ла Скала» и в Вене, но Караян как-то во всеуслышание сравнил голос Марии с ножом, скребущим по стеклу: по его словам, от голоса Каллас у него бежали мурашки по коже. К тому же в недавнем интервью серьезному музыкальному журналу он привел имена крупнейших вокалистов, с которыми ему когда-либо доводилось работать, и Марии в этом списке не было. А таких вещей La Divina[77] не пропускала — и никогда не прощала.

— Две звезды в одном спектакле — это слишком! — заявила она. — Если дирижировать будет Караян, про меня можете забыть.

Почуяв, что запахло скандалом, Онассис оживился.

— Мы перекупим у него права, — объявил он, будто главный дирижер Венской оперы и музыкальный директор Зальцбургского фестиваля был всего лишь очередным конкурентом-судовладельцем.

Услышав эти слова, мы трое заспорили, согласится ли Караян, известный своим тяжелым характером, переуступить права. И тут совершенно неожиданно вспыхнул скандал. Мария и Онассис заговорили между собой по-гречески, как часто бывало, и он вдруг рассвирепел и заорал на нее. Мы в немом изумлении смотрели, как на наших глазах разгорается банальная греческая семейная ссора. Оба кричали, оба, казалось, вот-вот перебьют всю посуду, но Мария вдруг разрыдалась и убежала с палубы.

А Онассис как ни в чем не бывало вернулся к прерванному разговору, разлил вино и поднял бокал за прекрасных дам.

— Все они такие, и великие, и простые. За них, за эту печаль и радость нашей жизни!

Мы разошлись поздно ночью, утомленные дорогой и выпитым вином. Я постучался в каюту к Марии, решив, что она, как и Онассис, давно успокоилась. Но нет, она была очень расстроена и, открыв дверь, вернулась в стоящее ко мне спиной кресло. Я услышал тихий плач, как когда-то у нее дома после премьеры «Сомнамбулы».

Да, дела плохи. Слухи ходили давно, а сейчас я убедился в их справедливости.

— Я целиком в его власти, — сквозь слезы призналась Мария. — Он может делать со мной все, что угодно. И ему это известно!

На следующее утро, к нашему удивлению, Онассис сообщил, что проект можно запускать. Он понимает, что времени нет, потому что у меня подписан контракт на начало съемок «Укрощения строптивой» в марте 1966 года, и остается только восемь месяцев, а этого слишком мало. Но меня так захватила идея снять фильм по «Тоске», что я рассчитывал уложиться в столь короткий срок, тем более что уже привык жить по сумасшедшему графику и всегда находить решение. А еще мне казалось важным снять «Тоску», чтобы помочь Марии вырваться на свободу.

Прежде чем покинуть «Кристину», я получил гарантию «серьезного» финансирования для проведения подготовительных работ. Онассис был готов сразу дать двадцать тысяч долларов, чтобы начать работу. Такая сумма меня несколько удивила. До-съемочные расходы могли составить не одну сотню тысяч долларов, но Онассис, провожая нас к самолету, уверял, что остальное не задержится.

Я был так решительно настроен снимать фильм, что попросил Ренцо Монджардино приступить к работе над декорациями, а Марселя Эскофье — над костюмами, сам же сел вместе с Сусо Чекки Д’Амико писать сценарий и одновременно начал выбирать натуру. Спустя некоторое время грек по имени Верготтис, единственный, кому Мария доверяла, приехал ко мне в Рим и передал конверт с двадцатью тысячами долларов наличными, не взяв никакой расписки.

А потом грянул гром. Караян наотрез отказался продавать права на «Тоску». Я позвонил Марии и стал выяснять, можно ли еще что-то сделать и нет ли у Онассиса возможности повлиять на это решение. Много лет спустя Караян рассказал, что был тогда готов и дальше обсуждать сделку, но Онассис ограничился только туманными намеками и всерьез никогда не поднимал этот вопрос. Мне стало ясно: Онассису просто не хотелось, чтобы Мария ступила на эту новую для себя стезю. Все, что могло ослабить его безграничную власть над ней, он расценивал как угрозу. Когда и каким образом должен закончиться их роман — решал он.

В довершение всего Мария позвонила и, сказав, что о фильме можно забыть, попросила вернуть деньги. Я опешил и стал объяснять, что та ничтожная сумма, которую мне передал наличными Онассис, ушла на покрытие досъемочных расходов, и мы уже сидели по уши в долгах.

— Но это были жом деньги! — повысила она голос. — Мои деньги! Мои доллары, а не его! Их дала я!

Я, разумеется, никак не мог потребовать эти деньги у своих коллег, а у меня самого, даже захоти я ей их вернуть, просто ничего не было. Я не сомневался, что это деньги Онассиса, и точно знал, что для него двадцать тысяч долларов — пустяк. Но Мария и слышать ничего не хотела:

— Хватит! Верни деньги, или ты больше в жизни меня не увидишь! — и бросила трубку. После этого мы с ней не разговаривали несколько лет, пока она не рассталась с Онассисом. Так моя попытка помочь ей, сняв фильм, не удалась и обернулась разрывом наших отношений.

Гораздо позже я выяснил, что Онассис и впрямь уговорил Марию выдать мне аванс из ее собственных средств, потому что не стоило ему, дескать, официально влезать в такой проект. Никто от этого не мог выиграть! А она, бедняжка, поверила.

Мне вспомнилась морская прогулка вокруг острова Скорпиос, когда я заподозрил бесчестный замысел Онассиса, великого мастера своего дела — захватывать и разрушать. В тот раз у него ничего не вышло, но последнее сражение все-таки выиграл он.