XXIII. Политика и призраки
XXIII. Политика и призраки
В начале 1994 года мне позвонил Сильвио Берлускони, сильно встревоженный сложившейся политической ситуацией. В России коммунизм пал окончательно, и надпись «конец» уже подвела черту под советской властью, но теперь он грозил с легкостью воскреснуть в моей собственной стране. По всей Италии шли расследования, миланский суд так и сыпал обвинениями, и все демократические партии, простоявшие у власти сорок лет, разваливались на глазах. «Чистые руки» мгновенно уничтожили весь демократический центр, но еле коснулись, причем довольно доброжелательно, коммунистической партии, которая объявила о внутренней перестройке, но изменила только место и время, ничуть не изменившись по сути. Коммунисты готовились одержать решающую победу на грядущих выборах с помощью «забавной военной хитрости», как выразился тогдашний секретарь партии Акилле Оккетто.
Берлускони понял, что его гражданский долг — вмешаться в политическую борьбу, ибо только так можно создать оружие, которое сумеет помешать коммунистам взять власть. Он призвал всех итальянцев, верящих в демократические ценности, присоединиться к нему и основать новую партию «Вперед, Италия!»
Он обратился ко мне одному из первых как к старому и проверенному другу, известному антикоммунистическими убеждениями. Его позиция сразу показалась мне очень убедительной. Именно это было нужно нашей несчастной стране, чтобы заполнить пустоту, образовавшуюся в результате распада партий, и собрать все демократические силы для противостояния коммунизму. Хотя я был уверен, что Берлускони как следует обдумал свое решение, мне оно казалось по-прежнему немного «донкихотским». Берлускони — самый богатый человек в Италии и наиболее удачливый из всех, кого я знаю. Для него, руководящего гигантской экономической империей, это значило рисковать буквально всем. Но Сильвио сказал, что провел в одиночестве десять дней, обо всем подумал, взвесил все «за» и «против» как с профессиональной, так и с личной точки зрения.
— Я готов, даже если рискую потерять все, что имею, нам нужно что-то делать немедленно, работать изо всех сил ради нашей страны и ради будущего наших детей. Итальянская культура — это поле, на котором коммунисты пасутся уже пятьдесят лет, они командуют без стеснения в школах, в университетах и на телевидении, управляют профсоюзами и средствами массовой информации, прокуратурой и судами. Если они получат большинство в парламенте, у них в руках окажется вся страна. — И он еще раз твердо сказал: — Если они победят, то установят железную власть, и мы снова, на этот раз навсегда, потеряем свободу.
Не раздумывая, я обещал ему любую поддержку, какая потребуется. Он предложил мне выставить свою кандидатуру в сенат от одного из трех округов, на выбор, — Флоренции, Вероны и Катании. Я сразу сказал, что Тоскана — пропащее дело, в политическом смысле она одна из последних «коммунистических республик в мире», вроде Кубы и Северной Корси. С Вероной у меня всегда была особая связь, как культурная, так и душевная, но Катания привлекала меня больше. Я попал туда, когда делал первые шаги в кино (фильм Висконти «Земля дрожит»), всегда любил этот город и даже в конце концов «обручился» с ним, когда снимал там «Воробья». Чудесный город, один из самых красивых. Люди там прекрасно воспитаны, умны, очень тонкого поведения. За время съемок «Воробья» я залезал в самые укромные уголки и знакомился с людьми всех возрастов и уровней, особенно с молодыми. Мне очень нравилась перспектива опять вернуться к ним и вместе попытаться решить проблемы, которые нависли над их городом и над всей Италией. А проблем было множество.
Я поехал в Катанию и очертя голову, с большим энтузиазмом и нахальством, бросился в предвыборную кампанию. Что, неужели правда? Я действительно собираюсь стать сенатором? Я в самом деле готов к такой ответственной работе? Как режиссер, я привык обращаться к актерам, техническому персоналу и массовке с очень понятными словами, по-дружески, чтобы меня легко понимали, слушали и уважали. Иными словами, я подошел к этому мероприятию как к новой увлекательной роли, которая позволит мне вплотную приблизиться к проблемам и надеждам людей. Мне все показалось очень легким и простым, да так все и прошло, без каких-либо усилий. Мои предвыборные встречи никогда не следовали установленным правилам. На них царили веселье, шутки, а серьезные разговоры всегда были конкретными, а не умозрительными. Основной целью было убедить людей голосовать за меня на выборах, победив врожденное, более чем оправданное, недоверие к деятелям театра и кино, которые берутся за политику.
Это вовсе не означает, что предвыборная кампания ничего мне не стоила. В тот момент я прекрасно себя чувствовал и был в отличной физической форме, но чудовищный образ жизни того периода подверг мое здоровье очень большому стрессу. Перегруженные дни и ночи, минимум сна, нерегулярное питание. А главное — постоянная говорильня и постоянное внимание всем и каждому. Всегда бокал виски в руках. Одно из самых тяжких последствий — я снова закурил, хотя не прикасался к сигарете уже шесть лет, после того как в Гераклионе подхватил пневмонию. Где ни окажешься, везде полные дымящиеся пепельницы, потому что курят все. Но это пустяк по сравнению с тем, что я увидел, оказавшись в сенате: там пепельницы напоминали памятники, попадались на каждом шагу и всегда были доверху полны окурками; целый отряд лакеев занимался только тем, что менял и чистил пепельницы, которые мгновенно наполнялись снова.
Берлускони приехал в Катанию в конце моей предвыборной кампании. Его приезд вызвал необычайный энтузиазм, Италии вновь улыбнулась надежда. Внутреннее горение Сильвио передалось и мне, а я постарался воспламенить своих избирателей.
Во вторник, 29 марта 1994 года, были объявлены результаты выборов. Я был избран сенатором от моего округа: из 120 000 человек за меня проголосовали 65 329, то есть больше половины. Спасибо, Катания! Наступало время засучить рукава и сдержать обещания, данные избирателям. Развлечения закончились, начинались рабочие будни.
Сенат произвел впечатление даже на меня, привыкшего к самым величественным зрелищам. Это был абсолютно новый для меня мир, торжественный и важный, где груз ответственности ощутимо давил на плечи. Самым первым в новом сенате, собравшемся 16 апреля, стало мое предложение отреставрировать и вернуть к жизни древний греко-римский театр в Катании. Это предложение должно было символически обозначить тот круг вопросов, которыми я собирался заняться.
С самого начала моего участия в политической жизни я дал понять, что могу и хочу работать только в той сфере, с которой хорошо знаком, — искусство, образование и социальные проблемы. Здесь я действительно мог оказаться полезным.
Катания — удивительно красивый город, весь в стиле барокко, который испанцы, правившие в те времена Сицилией, полностью восстановили после чудовищного землетрясения 1693 года, обратившего в руины всю юго-западную часть острова. Города превратились в груды развалин. Древний Ното, основанный еще греками, был разрушен до основания, и великолепный новый город, тоже в стиле барокко, был выстроен неподалеку. Та же трагическая судьба коснулась Рагузы, и она тоже воскресла благодаря испанцам. Видимо, испанцы были просто влюблены в Сицилию. Вообще, Сицилия — место, которое пленяло бесчисленных завоевателей острова. За всю свою историю она никогда не принадлежала себе самой, зато завоеватели всегда отдавали ей самое лучшее, что у них было, — от греков до римлян, от арабов до норманнов, французов, испанцев, бурбонской династии. Я вовсе не уверен, что последние хозяева, династия Савойя, соответствовали всем предыдущим. А уж о римском послевоенном правлении и говорить нечего.
В Катании масса серьезных проблем, в том числе социальных. Одной из первых моих забот стала организация поддержки детям из «трудных» семей: отец сидит, мать вынуждена зарабатывать проституцией, дети, вместо того чтобы идти в школу, болтаются на улице и часто попадают в нехорошие компании. Вместе с необыкновенным человеком, отцом Сальваторе Пиньятаро, я с особым рвением занялся защитой и образованием этих детей, не жалея усилий на поиск средств для целого парка микроавтобусов, которые забирали их утром из дома, везли в школу, а вечером привозили обратно. Эта услуга была организована для неимущих, но очень скоро и другие дети захотели ездить на автобусах отца Пиньятаро, потому что в компании одноклассников им было гораздо веселее, чем на машине с мамой или папой.
Одновременно с проблемами детей я начал изучать проблемы стариков и подумал, что они прекрасно могли бы помогать друг другу. Дети работающих допоздна родителей часто оставались после школы одни или на попечении соседей. А ведь столько было стариков без внуков, которые с радостью готовы были стать «альтернативными» бабушками и дедушками, а не сидеть в пивной или перед телевизором! Я помнил, как много сам узнал от деда, как ценно было проведенное с ним время, хоть он и был человеком со странностями, а может, как раз поэтому. У дедушек и бабушек много свободного времени, и дети благодаря им могли бы получить массу знаний, развить воображение, фантазию. У меня родился проект создать некую структуру, которая позволила бы объединить интересы всех возрастных групп. Для детей это означало общение, воспитание, добрый совет, может быть, кого-то, кто будет водить ребенка на море, на спортивные занятия, кто поиграет и погуляет в парке. С другой стороны, старикам предоставлялась возможность почувствовать себя нужными и передать малышам свой опыт и знания.
Это была отличная мысль, и все могло бы сложиться успешно. Но, к сожалению, она была так хороша, что очень скоро возбудила зависть, враждебность и вызвала массу осложнений. Первыми против нее выступили профсоюзы и все левые, которые в принципе не любят реформы и перемены. По их словам, старики могут отнять работу у штатных социальных работников. Следующим встал вопрос ответственности: кто будет отвечать, если с ребенком что-то случится. В общем, посыпались замечания, критика и сомнения, к которым, разумеется, имел самое прямое отношение клан политических деятелей, проигравших на выборах. Но зато проект был прекрасно встречен многими гражданами, которые договорились между собой частным образом и его реализовали.
Очень скоро я заметил, что мой сенаторский путь грозит оказаться весьма тернистым. Мэр Катании не принадлежал к нашему политическому крылу, более того, о нем было известно, что он ставленник крупных экономических концернов, которые и держали в руках весь город. В Катании говорят: «Пути Господни неисповедимы, но еще более неисповедимы пути власти». Главная местная газета ни разу не упомянула моего имени ни по одному поводу, то же самое и местное телевидение. Все, что я делал, говорил или писал, не могло выйти за пределы некоего заколдованного круга. Мне пришлось издать брошюру со всеми выступлениями в сенате, которую я тысячами раздавал избирателям, чтобы они хотя бы знали, что в Риме я не сижу без дела.
Это мое новое политическое поприще создало проблемы, о которых я и подумать не мог. Я твердо сказал как Берлускони, так и моим избирателям, что совершенно не имею намерения отказываться от основной работы и отдавать все свое время сенаторским обязанностям. Сильвио прекрасно понял, что если я в конце концов заброшу творческую деятельность и потеряю популярность, то «Вперед, Италия!» уж точно ничего не выиграет.
В июле 1994 года в качестве сенатора я полетел специальным правительственным рейсом в Лос-Анджелес на финальный матч чемпионата мира по футболу между Италией и Бразилией. Для человека, который любит футбол так, как люблю его я, это был царский подарок. К сожалению, матч был запланирован на 17 июля — несчастливое для меня число, и я заранее знал, что мы проиграем.
На почетной трибуне рядом со мной оказались Джордж и Барбара Буш, бывший президент Соединенных Штатов с супругой. Я познакомился с ними в Италии и был очень рад снова встретить. Барбара, так же как и я, обожает собак, это очень цельная и остроумная женщина. Я сразу честно предупредил ее, чтобы она не изумлялась тому, что может увидеть, и сказал:
— Какая удача, что вы не знаете итальянского языка, потому что могли бы услышать ужасающие вещи. Когда речь заходит о спорте, мы, итальянцы, превращаемся в диких зверей, и очень может быть, что я буду себя вести совсем не так, как подобает сенатору.
Во время игры, которая, как я уже сказал, закончилась неудачно — Италия проиграла по пенальти — меня охватило страшное возбуждение, и я орал и вопил, как последний тифози. Иногда я замечал, что Барбара поглядывает на меня, как на психа. Но в перерыве она сказала мне любезно:
— Я никогда в жизни не видела футбольного матча и не знала, что это такой прекрасный и азартный вид спорта. Хочу, чтобы внуки научились играть в футбол. — И весело добавила: — Но самое интересное зрелище — это вовсе не игроки, а болельщики.
Перелистывая дневник за тот год, я вспоминаю свое рабочее расписание. Так, одну неделю мне пришлось заниматься различными политическими делами в Риме и в Катании, проектом празднования трехтысячелетия Иерусалима, для организации которого меня пригласили в Израиль, оформлением декораций и костюмов «Кармен», моего первого спектакля в Вероне, который должен был выйти через год, и прочей «мелочью» в том же духе.
Совершенно неожиданно на меня свалился проект фильма по великолепному роману Шарлотты Бронте «Джен Эйр». Мои друзья из кинокомпании «Медуза Продакшнс» составили тайную интригу с Риккардо Тоцци и с милейшей Джованнеллой Дзаннони, чтобы этот фильм достался мне. Джованнелла хорошо помнила, что в прошлом мы неоднократно говорили о том, как можно было бы снять фильм по «Джен Эйр» — я всегда считал, что это один из лучших английских романов XIX века. Но меня поражали не только его литературные достоинства — еще когда я прочитал роман впервые, на меня произвела глубокое впечатление удивительная современность его героини: первая женщина в истории (по крайней мере, литературы), которая осмеливается крикнуть в лицо любимому, что любит его всем своим существом, но вынуждена подавить в себе это чувство, потому что он ей солгал. Любовь без уважения — не любовь, это отрицание любви!
Сколько же лет с тех пор прошло! Но надо признать, что это исторические слова, и они полностью изменили общество и мир. И особенно самосознание женщины.
Говорят, что великий Толстой, прочитав книгу Бронте, испытал сильное потрясение. Именно он, так часто лгавший женщинам и в свою очередь бывший жертвой их лжи. Рассказывают, что однажды к нему в Ясную Поляну приехала то ли английская, то ли американская журналистка — точно не помню, которая хотела взять у него интервью после потрясающего успеха «Войны и мира». Молодая женщина была полна энтузиазма, что вполне понятно, и не уставала с восторженным придыханием выспрашивать великого старца, как ему удалось подняться до таких высот. Судя по всему, Толстому льстили восторги красивой журналистки, и он очень терпеливо стал объяснять ей, что работа писателя, по сути, зиждется на трех китах, как их ни маскируй.
Первым великим источником вдохновения на протяжении тысячелетий является, вне сомнений, «Орестея»[111], где речь идет о классической ситуации, бесчисленное множество раз переработанной, — отец, мать, сын, сестра и возлюбленный/возлюбленная. Не менее трети всех драм и романов, существующих во всей мировой литературе, черпали из этого непревзойденного источника, который стимулировал написание массы всякой ерунды, но иногда и шедевров.
Далее следует «планета Любви», которая, надо признать, играет на очень немногих струнах, но им совершенно невозможно противостоять. «Я люблю тебя, а ты меня» или «я тебя люблю, а ты меня нет» и так дальше, хотя вариантов немного. Но если любовь вообще убрать из литературы — рухнет все. «Ромео и Джульетта» — идеальный образец.
И наконец, третий источник вдохновения — два женских персонажа, которые изменили мир: Джен Эйр и Кармен.
Журналистка была поражена и смущена: ни один из двух персонажей не был ей известен. И Толстой начал объяснять ей, что это нечто совершенно новое, едва рожденное и открытое нашим обществом, не успевшим еще понять, насколько этим двум удивительным фигурам суждено изменить положение женщины.
Одна из них (Джен) находит мужество сказать человеку, которого любит:
— Люблю тебя всем своим существом, но не уважаю, потому что ты солгал мне, а любовь, в которой нет уважения, — как небо, в котором не сияют звезды.
А вторая (Кармен) просто-напросто кричит в лицо человеку, от любви к ней потерявшему голову:
— Я и вправду любила тебя всем своим существом и готова была отдать за тебя жизнь, но я больше не люблю тебя; делай что хочешь, можешь даже меня убить, но не проси о любви.
— Вот и все: почти все романы, драмы, рассказы, уже написанные и те, которые только пишутся, — добавил в заключение Толстой с улыбкой, поглядев на журналистку и, наверно, отечески потрепав по щечке, — так или иначе построены или вдохновляются этими двумя образцами. Но не тревожьтесь. Очень скоро вы, женщины, загоните нас, мужчин, в самый темный уголок и возьмете на себя все тяготы совместной жизни, — закончил он улыбаясь.
Мне очень понравилась эта история про Толстого, я прочитал ее, не помню где, много лет назад и с тех пор часто вспоминаю. Ведь в моей режиссерской карьере мне тоже пришлось иметь дело с этими «основополагающими» персонажами, которых так хорошо обозначил Толстой.
И вот после всего этого мои друзья у меня за спиной устроили целый заговор, потому что хотели во что бы то ни стало, чтобы я снял фильм по «Джен Эйр». Они знали, как мне дорог этот персонаж. Думаю, они много говорили об этом между собой, потому что моя режиссерская деятельность сильно тормозилась в тот период почетнейшим титулом сенатора со всеми вытекающими последствиями.
Решение было найдено благодаря дружескому и плодотворному участию Сильвио Берлускони, который предложил достойный и удачный выход. Он сказал мне с очень важным видом, что проблема только в одном: я должен снять хороший фильм, а обо всем остальном позаботится он.
В сенате мне довольно легко предоставили отпуск (может, еще потому, что я своими смелыми предложениями создавал массу проблем коллегам) с условием, что я обязательно вернусь в Рим на выборы, где каждый голос может оказаться решающим.
Я решил пригласить на роль Рочестера Уильяма Харта, еще когда в первый раз встретил его в Нью-Йорке и несмотря на его довольно негативную славу. Он показался мне обаятельным и рассудительным человеком, даже подумать было нельзя, что с ним придется так трудно, хотя несколько коллег предупреждали меня на его счет. Мы начали снимать в октябре в Хаддон-холле в Дербишире, и ничего красивей я и представить себе не мог. Древний замок, леса, быстрые речки, зеленые луга того особенного цвета, который можно увидеть только в Англии. Освещение менялось и создавало всякий раз совершенно новую картину: мягкие тона, от золотого до зеленого, от коричневого до желтого… Просто дух захватывало от красоты и неожиданности. Могу понять Франческо Коссигу[112], влюбленного в эту зелень и говорящего о ней с таким пылом, как можно говорить только о возлюбленной.
Но очень скоро из-за Харта атмосфера на съемочной площадке стала тяжелой и вязкой, как в болоте. Я нашел замечательную девушку, очень подходящую на трудную роль Джен, — Шарлотту Гейнсбург. Харт сразу же решил показать свою власть над ней и замучил ее советами, преследованиями и замечаниями, которые ничего, кроме полной неразберихи в голове, создать не могли. Он все время старался вынудить ее сделать прямо противоположное тому, что рекомендовал я. В отличие от Мела Гибсона, который по крайней мере не скрывал своей решимости саботировать мой авторитет на съемках «Гамлета», Харт был опасен как бесшумная и ядовитая кобра. Мел был «честным негодяем»: он хотел стать режиссером (и самый первый фильм «Патриот» снял сразу после «Гамлета»), поэтому подвергал все мои слова и действия критике как будущий честолюбивый режиссер, а не как актер. Но это был умнейший человек, и он всегда исправлял свои ошибки, хотя и был чересчур самолюбив, чтобы признаваться в них.
С женщинами все гораздо проще, они сделаны из другого теста. Они не сопротивляются, когда их направляют, хотя и могут оказаться блуждающими снарядами и создать серьезные неприятности. Но если они вам доверяют, то позволяют взять себя за руку и отдают лучшее, что в них есть, не считая, что это ставит под угрозу их свободу выбора. Маньяни, Каллас, Тейлор — я специально называю тех, кого считали образцом неуправляемости и себялюбия, — со мной были всегда послушны и честны. Иногда они изящно посылали меня куда подальше, но это было лишь свидетельством полноты дружбы.
Так вот, возвращаясь к «Джен Эйр»: в течение всего периода съемок это было сплошное мучение. Харт всячески пытался изолировать меня от всех, отводил людей в сторонку и Бог знает чем забивал им голову. С актерами становилось трудно работать, он делались неуверенными, потерянными и реагировали на мои подсказки и объяснения неубедительно и без энтузиазма. Харт даже попытался «манипулировать» Дайсоном Ловеллом, продюсером и моим верным другом, и внушить ему сомнения в моей профессиональной пригодности. К счастью, к концу фильма Харт приустал от своих бесплодных игр, которые оказались никому не нужны, а ему меньше всех, потому что он был блестящим актером, но врагом себе самому. Положение резко улучшилось. Харт не стал просить извинения за свое поведение, но последние съемки прошли гораздо спокойнее и приятнее.
Иметь дело с большими актерами и управлять их талантом не всегда легко. Харт очень трудный и колкий человек, однако к работе он относится с серьезностью фанатика. И должен признать, что хоть он и устроил мне сущий ад, но вынудил меня быть абсолютно четким и очень строгим и внимательным, что, безусловно, пошло на пользу фильму. Кто-то написал, что «Джен Эйр» — мой самый выдержанный фильм, совершенно без стилевых или ритмических сбоев. Наверно, этим я обязан той нелегкой атмосфере, в которой мы оказались из-за Харта. Ни одного веселого и беззаботного съемочного дня. Но, как говорится, нет худа без добра.
Съемки закончились, и в канун Рождества я вернулся в Рим, чтобы немедленно опять приступить к обязанностям сенатора. Уж в чем в чем, а в том, что я пренебрегал этими обязанностями, меня точно обвинить нельзя. Я столько времени и сил потратил на исполнение своего долга еще и потому, что знал: мое избрание было встречено многими с предубеждением. «Ах, эти деятели искусства, они в политике ничего не понимают. Он долго не задержится».
А вот и нет, я задержался, да еще как!
В начале 1995 года лондонский журнал «Screen International» назвал меня фашистом, потому что меня избрали вместе с Берлускони; статья была на целую страницу. Такое оскорбление пропустить безнаказанно я не мог. Мой адвокат посоветовал подать на журнал в суд и потребовать компенсацию в двести тысяч фунтов. Издатель сразу же понял, что серьезно рискует, и предложил официально опровергнуть обвинение в журнале. Я напомнил ему знаменитый случай с Кэри Грантом, когда одно американское издание заявило, что он гомосексуалист, но потом сразу же решило исправить ошибку, публично попросив извинения. Грант ответил, что с удовольствием откажется от иска (он требовал десять миллионов долларов!), если газета гарантирует, что каждый, кто читал оскорбительную статью, прочтет и опровержение, а это, разумеется, невозможно. «Screen International» тоже не мог мне ничего гарантировать, и мы дошли до суда. Суд вынес решение выплатить мне сто тысяч фунтов. Я отвез свеженький чек в Катанию и передал его епископу Боммарито в качестве поддержки организациям, помогающим детям.
В мае того же года меня пригласили в Эдинбург на праздник Шотландской гвардии по случаю пятидесятилетия победы во Второй мировой войне. Еще был жив кое-кто из ветеранов, пришли дети и внуки тех, кого уже не было. На меня нахлынули воспоминания военных дней, всего того, что пришлось пережить, минуты прекрасные и торжественные — и совсем другие. Я снова обнял Джимми Ридделла, моего «брата по крови», шофера Гарри Кийта. Мы не теряли друг друга из виду. В 1950-е и 1960-е годы он часто наезжал в Лондон с женой на мои спектакли и навестил меня, когда мы снимали в Шотландии «Гамлета». А теперь мне представилась возможность познакомиться с его миром, миром Firth of Forth[113], о котором я был так наслышан со времен войны. Больше всего на этом веселом празднике меня поразило количество виски, которое шотландцы в состоянии выпить. Во время паломничества по домам друзей я выяснил, что почти каждая семья производит собственный виски по ревностно хранимому семейному рецепту или по особой традиции перегонки, и у каждого свой неповторимый вкус.
— А попробуй теперь этого, — настаивали они. И я пробовал. А в это время кто-то горячо шептал мне в ухо: — Попробуй, попробуй, только потом поедем ко мне, и я тебе дам выпить настоящего виски.
Так я пробовал, переходя из одного дома в другой, домашний виски, и в самом деле совершенно не похожий один на другой ни по вкусу, ни по аромату. А пробовать приходилось все, и не вздумай отказаться! Иначе — смертельная обида. К концу дня я еле держался на ногах.
Гвардейцы устроили настоящий праздник с танцами: мужчины, женщины и дети танцевали народные танцы, а выпитое сказывалось все сильнее. Настал момент, когда волынщики приподняли килты, чтобы показать, что под ними ничего нет, как и положено по традиции. Самые молодые, внуки и внучки моих товарищей по оружию пятидесятилетней давности, приготовили номер специально для меня, очаровательный и безумный, с танцами и песнями, который очень меня развеселил и растрогал, — что-то вроде тарантеллы на шотландский манер под неаполитанские мелодии, исполненные на волынке.
В Лондон я вернулся совершенно одуревшим. Я буквально падал, но кто-то, кто выпил немного меньше, усадил меня перед телевизором и включил трансляцию необыкновенной церемонии из Альберт-холла в честь пятидесятилетнего юбилея окончания Второй мировой войны, на которой присутствовали королева и все королевское семейство, аристократия, генералы, адмиралы и бесчисленное множество военных в парадной форме.
Под печальный и торжественный звон поминального колокола с потолка огромного зала пошел дождь из красных лепестков, которые медленно падали на стоявших совершенно неподвижно присутствующих, и в первую очередь на королеву. Каждый лепесток как капля крови тех сотен тысяч англичан, что отдали жизнь за родину.
Незабываемое зрелище, неописуемое чувство.
Тем летом я вновь вернулся к опере, впервые с тех пор как стал сенатором. Меня уже давно приглашали поставить спектакль в Вероне для знаменитого фестиваля, который проходит каждое лето на их гигантской римской Арене.
Я каждый раз откладывал, но понимал, что это необходимо, что этого названия еще нет в моем послужном списке. Я видел много спектаклей на Арене. Впервые я попал туда с Лукино, на «Аиду», в которой пела Мария Каллас. У меня Арена ассоциировалась с чем-то грандиозным и немного пошловатым, где великие певцы могут развлекать зрителей своими руладами. Еще я помнил, что Тосканини никогда там не дирижировал, потому что считал, что на воздухе хорошо играть в городки, а не исполнять хорошую музыку.
На самом деле во мне не было никакого протеста и никакого предубеждения. Просто-напросто мое «колесо» еще не довертелось до Арены, так уж вышло. В римском театре Вероны я ставил «Ромео и Джульетту», и это был очень удачный опыт, несмотря на подлый дождь, который в тех местах имеет обыкновение проливаться на вас в самую неподходящую минуту.
Меня попросили поставить для Арены новую «Кармен». Это одна из моих любимых опер, впервые я ставил ее в Генуе и, вероятно, слишком рано, когда я еще не созрел для нее. Потом в 1978 году у меня появилась счастливая возможность поставить ее в Вене, с Клейбером, где я окончательно влюбился в этот шедевр. Я задумался над ней и вдруг осознал, что действие всех четырех актов оперы происходит на улице… Вот вам и городки, дорогой маэстро Тосканини, ведь играют же в них иногда и в помещении.
Когда я приехал в Верону на репетиции, все были немного смущены моим статусом. Люди инстинктивно стараются держаться на расстоянии от политиков, а я был сенатором, и это могло внести неясность в мое положение режиссера. Я слышал неуверенность в голосе тех, кто со мной здоровался: «Здравствуйте, сенатор» или «Здравствуйте, маэстро»? Я сразу решил уточнить, что на работе я снимаю сенаторский «колпак» и надеваю режиссерский. Никто не хотел верить, что я по-прежнему принимаю участие в парламентских дебатах и выборах. Трагедия и радость моей жизни всегда заключались в способности сразу заниматься несколькими делами. А это, разумеется, создает проблемы тем, кто хочет расставить всех по ранжиру и навесить ярлыки. Но я оставался по-пиранделловски неуловимым, и не без успеха.
Я мог рисовать, ставить, играть и всегда получал почти болезненное удовольствие от того, что умел делать одновременно совершенно разные вещи, и неплохо, перескакивая с одной на другую. Но это отрицательно повлияло на мою карьеру, особенно в Голливуде, где очень любят привесить тебе ярлык, впору на лбу начертать, кто ты такой. Часто на лацкан пиджака тебе цепляют карточку с твоим именем. А когда с уверенностью этого сделать не могут, ты становишься никем, и о тебе быстро забывают. Мне пришлось так рисковать не один раз.
Если посмотреть мои ежедневники, легко понять: загнать меня в какую-то одну категорию — задача непростая. Всего за несколько месяцев я побывал в Лондоне, чтобы навести последний глянец на «Джен Эйр», потом в Токио для обсуждения постановки «Аиды», которой собирались открывать новый Императорский театр, а также для встречи с «Сони Пикчерс» на предмет проекта фильма «Мадам Баттерфляй», затем в Пекине по поводу возможности постановки «Турандот» в «запретном городе» и, наконец, в Риме и Катании в связи со своей политической деятельностью. Все это незадолго до моего семьдесят третьего дня рождения. А чтобы жизнь медом не казалась, в марте 1996 года правительство ушло в отставку, и пришлось назначать новые выборы. Так я снова оказался в центре предвыборной кампании именно тогда, когда готовил премьеру «Джен Эйр» в Нью-Йорке.
Кроме того, я был инициатором движения за реконструкцию театра «Ла Фениче» в Венеции, в котором после пожара был полностью уничтожен прекрасный зал, где когда-то Лукино для фильма «Чувство» снял незабываемую сцену спектакля при свечах. Сразу же возник яростный спор по поводу того, как его восстанавливать — делать все заново или реставрировать. Были сторонники идеи, что каждое поколение должно оставить свой след, но я, как сенатор, входивший в комиссию по реконструкции театра, категорически выступал против того, чтобы возвести еще один кошмар плюс к уже построенным таким образом «Карло Феличе» в Генуе и Королевскому театру в Турине (оба театра были разрушены бомбежками), и предлагал без лишних слов последовать примеру флорентийцев, которые восстановили взорванный немцами мост Санта-Тринита в первозданном виде. И если сегодня кому-то, не знающему истории, объяснять, что он восстановлен с нуля, это будет воспринято как издевка.
В конце концов победили мы, «ностальгирующие ретрограды». И через семь лет после пожара, в 2003 году, «Ла Фениче» восстал из праха абсолютной копией старого театра. Реставрационные работы велись так профессионально, что приезжие удивляются, когда им объясняют, что театр был полностью разрушен пожаром всего несколько лет назад, а перед ними — копия[114]. Совершенно так же, как во Флоренции.
За последние две недели предвыборной кампании у меня в Катании было примерно по десять митингов в день. Я был переизбран 68 400 голосами, то есть на 3000 больше, чем в предыдущие выборы. Для сената это был очень почетный результат, если учесть, что обычно три четверти сенаторов не переизбираются, и победить дважды подряд на выборах — редкий и завидный итог. Это означало, что избиратели доверяют мне, поскольку я сдержал свои обещания.
Но на этот раз Берлускони и партия «Вперед, Италия!» не победили. Была создана коалиция левоцентристских партий, составивших правительство на ближайшие пять лет, в течение которых Берлускони проявил себя как «политическое животное» редчайшей породы, потому что блестяще сумел выжить в избирательных округах оппозиции и взять реванш на выборах 2001 года. Как говорил мой кумир Уинстон Черчилль: не умеешь принять поражение — не сумеешь победить. А Сильвио Берлускони не пал духом и не утратил решимости. У меня, к сожалению, другой характер и другие стремления, и я потихоньку сдался. Когда ты у власти, перед тобой распахиваются все двери, но сенатору от оппозиции ветер всегда в лицо, и жизнь невероятно усложняется. Никто не выслушивает твоих предложений, ты не принимаешь участия в решениях. Я сказал Берлускони, что мне пора честно уйти в отставку и уступить свое кресло тому, кто лучше меня сможет послужить делу партии, кто лучше подготовлен и более терпелив, чем я, но он и слушать меня не захотел. Кроме того, моя отставка повлекла бы новые выборы в Катании, невероятно тяжкое мероприятие. Так что мое положение сделалось еще более сложным и утомительным.
Дом в Позитано стал за долгие годы убежищем, надежным и приятным местом, где все мои друзья, знаменитые и неизвестные, молодые и старые, с удовольствием жили под одной крышей, как у Данте[115], которого я всегда вспоминаю, когда думаю о Позитано:
О если б, Гвидо, Лапо, ты и я,
Подвластны скрытому очарованью,
Уплыли в море так, чтоб по желанью
Наперекор ветрам неслась ладья,
Чтобы фортуна, ревность затая,
Не помешала светлому свиданью;
И, легкому покорные дыханью
Любви, узнали б радость бытия.
Приятно видеть, как актеры, певцы, писатели и коронованные особы встречаются в общем гнезде. Грегори Пек обедал с семейством Лоуренса Оливье, Клодетт Кольбер праздновала свое восьмидесятилетие, на которое приехали Доминго, Лайза Миннелли, Нуреев, принцесса Маргарет… Анна Маньяни, сестры Кесслер (каждый год всегда в одно и то же время со всеми своими анекдотами), Мэгги Смит, Стинг, Элизабет Тейлор, Бернстайн, Клейбер, Карла Фраччи… Ух! Бесконечный список знаменитостей, и это без учета подающей надежды молодежи (из которых многие впоследствии тоже стали знаменитостями), и все они прекрасно проводили время на «Трех Виллах».
Звонки начинались еще весной:
— Можно нам приехать в Позитано на две недели во второй половине июля?
— Конечно.
— А кто у тебя будет?
— Отличная компания, не волнуйся, в этом году приедет Лиз Тейлор…
— Говорят, у нее паршивый характер, и она неприятная.
— Ничего подобного. Она очень славная, немного сумасшедшая и очень хороший человек. Познакомишься — сразу увидишь.
Все, что я в жизни заработал своим трудом, я вложил в эту сказку, я украшал и улучшал ее каждый год.
Тот русский безумец, Михаил Семенов, который обнаружил Позитано, был богачом и наследником огромного состояния до революции, он скупил почти все побережье со всеми виллами и поселился там после падения царского режима. Так он и жил там до самой смерти в 1960 году, чудный старик, я был с ним знаком. Один список его безумств мог составить целую книгу. Достаточно сказать, что поездами и собственными пароходами он привозил летом в Позитано из Петербурга цвет Императорского балета, все легендарные имена — Карсавина, Павлова, Нижинский и многие другие, их «Елисейские Поля» были на море. Память о них живет во всем и везде, начиная с того самого зала, специально устроенного Семеновым так, чтобы они могли репетировать и танцевать, с до сих пор сохранившимся великолепным деревянным полом из Сорренто.
Почти век спустя Михаил Барышников приехал ко мне в Позитано поговорить о фильме про Нижинского, которого ему страстно хотелось сыграть, хотя я уже объяснял ему, что этот проект будет слишком сложно воплотить. Несколькими годами раньше мы думали над ним с Рудольфом Нуреевым, который и должен был играть главную роль, но так все и кончилось ничем. Михаил прилетел из Лос-Анджелеса ужасно уставший, даже не смог поужинать. Он сразу пошел спать, а наутро мы собирались поговорить.
Я попросил приготовить ему большую комнату, которую Семенов превратил в репетиционный зал, чтобы в нем могли тренироваться русские танцовщики. Именно с широкого подоконника этого зала Нижинский осуществил свой знаменитый жете для балета «Призрак Розы» — легендарный прыжок в распахнутое окно. Но рассказать это Барышникову прежде, чем он пойдет спать, я не успел.
На следующее утро мне сказали, что видели Михаила в саду в рассветные часы. Когда он появился, я заметил, что у него бледный и утомленный вид, и спросил, как ему спалось.
— Я не спал ни минуты, — сказал он в ответ. — Вообще глаз сомкнуть не мог.
Потом он отвел меня в сторону и спросил с безумным видом:
— Слушай, а ты уверен, что в этом доме не водятся привидения? — И объяснил, что, ложась, оставил открытым окно, чтобы видеть лунный свет и слышать шум моря. Но когда стал засыпать, почувствовал чье-то присутствие, какая-то прозрачная тень почудилась ему в оконном проеме. Ему показалось, что кто-то сидел на подоконнике, а потом слетел к нему в прыжке и обнял.
Такое происходило на «Трех Виллах» впервые, кто бы ни был гостем, жившим в той комнате. Мне стало очень интересно, и я начал вспоминать, кто же там ночевал до него — масса друзей, звезд мужского и женского пола, но танцовщик ни разу… Я попросил Барышникова рассказать поподробнее и в конце понял, что это не выдумки. Ведь он ничего не знал о подоконнике Нижинского и о том, что «Призрак Розы» был создан именно там. Что же я мог подумать? Я вспомнил о слухах, которые ходили среди моей прислуги и жителей Позитано, — рано или поздно всем попадались призраки. Жена Али чуть в обморок не упала со страха, встретив на террасе призрак Доналда, в халате и с книгой в руке, прямо перед дверью в его бывшую комнату. Все сказали, что это выдумки, что это от сильной жары, но вскоре все на том же месте призрак увидели и Али, и садовник. Милый Доналд, он и сам бы в это не поверил…
Доналд провел последние годы жизни в Калифорнии вместе с вдовой брата, Полли, тоже очень пожилой и больной. Я знал, что материально они живут неблестяще и не могут себе позволить постоянную сиделку. Я умолял его вместе с Полли приехать в Позитано и все организовал для переезда, но он вечно находил предлог отказаться.
— Я не полечу самолетом с посадкой в Нью-Йорке, — заявил он. — Я поклялся, что никогда больше не увижу этот мерзкий город.
— Тебе незачем его видеть, — уговаривал я его. — Тебе надо только пересесть с самолета на самолет.
— Ни за что. Вонь Нью-Йорка будет ощущаться и в самолете.
Было понятно, что он уже поставил на всем жирный крест, но я продолжал надеяться.
Его смерть застала меня врасплох. Я был в Европе, и прошло несколько недель, прежде чем я смог поехать в Калифорнию повидаться с Полли. Доналд не оставил завещания, поэтому все подлежало продаже. Пришел какой-то чиновник из суда и на все предметы, принадлежавшие Доналду и так напоминавшие мне о молодых годах в Позитано, навесил какие-то смешные бирки с ценами. Я предложил Полли достаточно денег, чтобы выкупить все, и увез с собой вещи, наполненные дыханием прошлого, чтобы вернуть их в тот дом, которому они по праву принадлежали, — на «Три Виллы». Вместе с вещами туда вернулся и прах Доналда, который мы захоронили на террасе синего дома, в том самом месте, где он каждое утро пил кофе, глядя на залив поверх утренней газеты, или возмущался американской внешней политикой, или сетовал на ошибки садовника, который работал совсем не так хорошо, как работали садовники в его молодые годы…
А теперь его дух глядит на залив, который он так любил, и надеюсь, покоится с миром.