XIV. Ну улыбнись, Микеланджело!
XIV. Ну улыбнись, Микеланджело!
Мне исполнилось сорок, а я все не был уверен, что проживаю свою собственную жизнь. Думаю, я не единственный, кому знакомо ощущение, что он живет не внутри себя, а где-то рядом, как внимательный попутчик.
Итак, мне было сорок, казалось, я всегда буду молодым, красивым и везучим, и жизнь будет дарить мне новые и новые возможности. Об этом говорило буквально все. Подумать только — всего несколько лет назад я ютился по убогим гостиницам и готовил постановки в жалких комнатушках ради скромного заработка, а теперь лечу на частном самолете к Лиз Тейлор и Ричарду Бартону, чтобы поговорить о фильме, который мы будем вместе снимать. Ричард настолько увлекся проектом «Укрощения строптивой», что нашел почти все деньги, и фильм вышел, скорее, как совместное производство Бартон — Дзеффирелли, а не продукция компании «Коламбия Пикчерс».
При таком раскладе разве не могла прийти в голову мысль, что это жизнь кого-то другого?
В то время как Ричард видел в фильме «возвращение домой», к театру Шекспира, для Лиз это просто был фильм, не лучше и не хуже других. Они все время ссорились, иногда так, что искры летели, еще и потому что постоянно накачивали себя виски. Подобные стычки были просто бесценным подарком для журналистов и сплетников, но они же убедительнее всего доказывали, что эти двое с такими сильными характерами жить друг без друга не могут. Несколько лет спустя они развелись, но очень скоро снова сошлись и поженились.
Я быстро разобрался в их отношениях и перестал обращать внимание на ссоры в стиле «Вирджинии Вульф». Куда больше меня тревожило их окружение. Целая свита секретарей, парикмахеров, адвокатов и советников следовала за ними по пятам. Было понятно, что погоду делают они. Это был сильный и очень опасный отряд, приближение которого можно было безошибочно узнать по позвякиванию украшений. Они носили браслеты размером с хорошую якорную цепь, всевозможные кольца, массивные как сейфы портсигары и цепи, достойные византийских патриархов. И все из чистого золота — желтого, красного, белого. Как им удавалось во всей этой сбруе с легкостью гримировать, причесывать и даже сморкаться, остается для меня загадкой.
Мы снимали в Риме, в новых павильонах Дино Де Лаурентиса, который очень помог тем, что создал вокруг атмосферу доброжелательства. Мы отлично понимали, что нам выпала большая честь и ответственность работать с такими суперзвездами, к тому же решившимися сниматься у режиссера-итальянца.
Весь фильм был снят в павильоне, даже улицы, площади и сады Виченцы. Ренцо Монджардино создал потрясающие декорации в стиле итальянского Чинквеченто[78]. Сказочную атмосферу дополняло освещение, ведь мы вообще не использовали естественный свет.
А восхитительные костюмы, идеально воспроизводящие эпоху, нарисовал Данил о Донати, мой старый друг по богемной жизни на площади Испании.
Но кое-какие проблемы все-таки были, и первая из них — Италия. Бартоны обожали нашу страну: свою красивую виллу, соблазны Рима, кухню, людей, в общем, все. Уже потом Лиз как-то призналась мне, что это время было для них настоящим и единственным медовым месяцем и самым счастливым периодом жизни. А занудой, который тащил их из этого рая на работу, был я!
Ричард был профессионалом высшего класса, воспитанным в традициях английского театра. Каждое утро в семь он был на месте, слегка опухший от выпивки и недосыпа, но в девять тридцать уже был одет, загримирован и готов сниматься в подготовленном накануне эпизоде. А Лиз раньше десяти не появлялась.
В двенадцать, если все шло гладко, она приходила на площадку в гриме и костюме и безапелляционно заявляла, что сию минуту готова сниматься.
«Вы что, еще не готовы?» — нетерпеливо говорила она, если у техников или актеров в последнюю минуту случались какие-то непредвиденные задержки. Так она привыкла в Голливуде: все готовы, и она снимает, всегда идеально, первый дубль, потом неохотно, «на всякий случай», второй. До третьего дубля дело доходило в исключительных случаях, только если возникали технические проблемы или из-за ошибки других актеров. В Голливуде ее прозвали «One take Liz» — «Лиз с первого дубля», и должен признаться, что позже, на монтаже картины, я всякий раз с удивлением признавал ее правоту — в фильм шел именно первый дубль.
Во время съемок сообщили о гибели в автомобильной катастрофе Монтгомери Клифта, близкого друга Лиз. Она очень горевала, рвалась на похороны, но прервать работу актрисе такого класса было невозможно. А мы, по странному совпадению, снимали смешной эпизод. Как это было мучительно для нее после такой потери! Она часто уходила поплакать. Ричард все время был рядом с ней, утешал, держал за руку. Но как только начинала работать камера, картина сдержанной скорби мгновенно сменялась перепалкой Катарины и Петруччо, ставшей одной из самых живых и веселых сцен в фильме.
Съемки продолжались с середины марта по июнь, а незадолго до их конца мы получили приглашение на ужин к принцессе Пиньятелли на встречу с Робертом и Этель Кеннеди. После ужина мы отправились в ночной клуб «Пайпер», который вскоре стал очень модным благодаря Патти Право[79]. Но Ричарду там не понравилось, его раздражал «ужасающий грохот» музыки. Тогда мы перекочевали в отель к чете Кеннеди и остались там, попивая виски, «наконец-то в покое», поболтать о политике, литературе, поэзии. И тут между Ричардом и Бобом возник спор, кто лучше знает Шекспира. Ричард, как настоящий ас, разумеется, счел этот вызов оскорблением, но у него оказался достойный противник. Оба знали наизусть сонеты Шекспира. Что их знает Ричард, я вполне мог предположить, но никак не думал, что Роберт Кеннеди, человек, с головой погруженный в политику, продемонстрирует такое прекрасное знание английской поэзии. В конце концов Ричард проиграл. Последним заданием было прочитать наоборот, с последней строки до начала, знаменитый сонет. Роберт проделал это с легкостью, как самую обычную вещь на свете, Ричард ошибся и сдался.
— Я сегодня перепил. Поздравляю, вы молодец!
Лиз пыталась его утешить, но и она, как все, была потрясена. Я вспомнил об этом эпизоде, когда вскоре Роберт Кеннеди был убит так же варварски, как и его брат Джон. Пуля арабского фанатика разнесла ему мозг, потрясающий кладезь мудрости и знания, настоящее сокровище для всего человечества.
Может, это тоже доказательство, что благо созидает, а зло разрушает?
Как только съемки закончились, я уехал в Нью-Йорк. Мне предстояло открыть новую сцену «Метрополитен-опера» в Линкольновском центре искусств оперой Сэма Барбера «Антоний и Клеопатра», написанной по заказу Бинга и подготовленной для постановки летом 1965 года в Кастильончелло мной и Мазолино Д’Амико. Можно себе представить, насколько это событие, назначенное на 16 октября 1966 года, занимало мои мысли.
Я работал над постановкой два года, даже по ночам во время съемок «Строптивой» все время возвращался к ней, что-то дорисовывал, улучшал. Этот спектакль я задумал в не свойственной мне манере. Все декорации были из пластмассы и металла, что позволяло создать эффект бликов и прозрачности и обеспечить смену картин при поднятом занавесе, как того требует сложное и четкое следование трагедии.
По-моему, это был мой самый «современный» спектакль, с сотнями хористов, танцоров, лошадей и верблюдов, одним словом, настоящий «монстр», что и требовалось для такого события. К сожалению, музыка Барбера подкачала. Мы стали всерьез беспокоиться еще во время репетиций, и больше всех сам Бинг, который выбрал оперу (я-то советовал ему обратиться к Бернстайну). Но Барбер оказался человеком, не готовым принимать советы и рекомендации ни от кого, даже от лучших друзей вроде Джанкарло Менотти, который первый почувствовал грозящую опасность. Все было тщетно. В результате был показан прекрасный спектакль, в котором не хватало главного в опере — музыки.
Торжественное открытие удалось, весь Нью-Йорк пышно отпраздновал это событие, но привкус остался.
Единственное приятное воспоминание от неудачной премьеры — телеграмма от Ричарда и Лиз: «Если это провал, заполни его до краев вином. Ты отлично справился. Поздравляем».
Ранним утром 4 ноября 1966 года мне в панике позвонила из Флоренции моя сестра Фанни. Произошла катастрофа. Чудовищный ливень превратил улицы города в настоящие реки, смывающие все вокруг. Сестра была в полном одиночестве, в темноте. Гудели машины, как будто на улицах образовалась гигантская пробка. Я связался с приятелем, занимавшим важную должность в телерадиокомпании Италии RAI, тоже флорентийцем. Он уже знал о том, что случилось.
— Надо что-то придумать, — сказал я. — Если ты подберешь мне группу операторов, я немедленно поеду снимать, что происходит во Флоренции.
Нам пришлось добираться окружным путем по горам вокруг долины Арно, потому что все въезды в город были закрыты. Наконец удалось добраться до Фьезоле, и оттуда, сверху, открылась невообразимая картина. Прекрасная долина, в которой стояла Флоренция, превратилась в озеро. Флоренция стала Венецией, а улицы — каналами! Заполнившая их вода блестела на солнце, которое снова сияло на небе.
Сильные дожди шли уже несколько дней, и берега Арно пришлось укреплять мешками с песком и ставить заграждения, чтобы река не залила город. И все было ничего, пока река не поднялась до уровня Понте Веккьо. Этот прекрасный древний мост, гордость и символ Флоренции, который пощадили даже немцы, стал причиной наводнения, образовав плотную дамбу из разного мусора и обломков. Вода, не найдя выхода, затопила центр.
Бурные потоки смывали все. По улицам плыли тысячи машин, вода разбивала окна и проникала в дома, заливала грязью церкви, библиотеки, дворцы, музеи. Канализацию прорвало. Поскольку дело шло к холодам, все запаслись соляркой для отопления, и ее вынесло из погребов на улицу. Смешавшись с водами реки, она оставляла на стенах и древних камнях несмываемые масляные пятна, которые потом месяцами напоминали об уровне паводка Арно.
Средства массовой информации в те времена не были еще такими всесильными, как теперь, но и тогда с их помощью можно было широко показать сцены разорения и разрушения, представшие перед нами. Целые исторические кварталы, как, например, Санта-Кроче, были затоплены до третьего этажа, и уникальные произведения искусства испорчены или вовсе уничтожены. Вода начала отступать лишь спустя неделю, и тогда стало возможно подсчитать ущерб. Сразу стало ясно, что он огромен, и не только для нашего художественного наследия. Были разрушены более шести тысяч магазинов, заполненных товарами в преддверии рождественских праздников. Множество людей оставалось пленниками воды, без еды, без питья, беспомощными свидетелями уничтожения плодов их труда и всего имущества.
Взгляды всего мира были обращены на нас. Во Флоренцию устремились люди со всех концов света, горящие желанием помочь городу, который считается одним из символов вершин человеческой культуры. Они говорили на разных языках, но очень хорошо понимали друг друга — трагедия всех объединила.
А какой горестной оказалась потеря «Распятия» Чимабуэ[80], которое бережно хранилось в музее Санта-Кроче. Вода сорвала с деревянного креста слой левкаса с живописью, и его фрагменты еще лежали в грязи, когда вода начала спадать. Группа ребят из городских художественных училищ все утро терпеливо копалась в грязи, приветствуя криками радости каждый найденный кусочек.
Они собирали их с благоговением, как святыню, и складывали на деревянную доску для просушки. Благодаря найденным фрагментам «Распятие» можно было бы восстановить. Когда подъехал грузовик, развозивший еду, они, ненадолго прервавшись, чтобы перекусить, возбужденно рассказывали приехавшим ребятам, чем занимаются.
В этот короткий перерыв в музей приехали уборщики и, в соответствии с полученным приказом, мощной струей воды стали вымывать из зала Чимабуэ грязь. Доска, на которую ребята бережно складывали фрагменты для просушки, была смыта. Вернувшись, они не могли поверить собственным глазам, глядя, как последний ручеек грязной воды навсегда уносит их сокровище.
Бессмысленно задавать вопрос, каков сокровенный смысл этой иронии судьбы. Ответов множество, но один из них не дает мне покоя: мы, со всеми нашими надеждами и победами, всего лишь горстка праха. Судьба, или случай, или, если хотите, высшие законы природы напоминают нам о Порядке, не нами установленном и не доступном нашему пониманию. Даже Искусство и его шедевры, даже «Страшный суд» Микеланджело — это всего лишь толика Творения, и однажды (какой это будет печальный день!) они все снова станут прахом, мертвой материей. Они имеют ценность, пока жив человек, его замыслы и грезы. Как говорил профессор Фучини, как сказано в священных книгах: «Помни, что ты прах и в прах возвратишься!»
Разве не приходит в голову, что именно благие силы направили молодых людей собирать фрагменты «Распятия» Чимабуэ, чтобы вернуть ему прежний вид? И что силы зла направили других, ничего не подозревающих молодых людей этому помешать? Это что — вечная борьба Бога и Сатаны? Дьявол использует добрых невинных людей, чтобы вредить человечеству?
Моя любимая церковь Санта-Кроче, где похоронены гении нашей истории, была так разрушена наводнением, что даже перестала считаться освященной. В конце трудного дня я все-таки решился войти. Зная, что мне предстоит увидеть тяжелую картину, я хотел остаться в одиночестве. Мое последнее посещение этой церкви было связано с чудесным концертом Джоан Сазерленд, исполнявшей под ее сводами «Мессию» Генделя.
Разорение оказалось еще страшнее. Я облокотился о колонну и в тоске погрузился в воспоминания, не в силах даже молиться. В полной тишине мне вдруг почудился то ли стон, то ли приглушенный смешок. Я огляделся по сторонам, но никого не увидел. Вскрики, смешки и тяжелое дыхание стали громче. Мне показалось, что они доносятся из-за гробницы Микеланджело. Я медленно прошел по грязи и увидел два силуэта, два тесно сплетенных тела: солдат и светловолосая девушка, может быть, англичанка или шведка. Они не замечали меня или не хотели замечать. А я стоял и никак не мог оторвать от них глаз. Потом поспешно отошел, вдруг почувствовав неловкость от своего вмешательства, но вернулся к колонне и оттуда снова стал на них смотреть. И делал это вовсе не из любви к «клубничке».
Эти двое приехали с разных концов света и именно в этом месте, едва ли не самом священном на всей земле, слились в объятии, пусть и кратком. Эта мысль вывела меня из тоски, в которую я погрузился как в грязь. Я поднял глаза на бюст Микеланджело, который, нахмурившись, смотрел на меня сверху, будто надеялся, что и он найдет утешение в любви двух юных чужестранцев, что и для него это будет счастливым концом той драмы, которую переживает город.
— Ну улыбнись, Микеланджело!
Я стал работать над документальным фильмом из собранного материала, и когда Ричард Бартон спросил, чем он может помочь Флоренции, предложил ему сделать фильм на двух языках — английском и итальянском. По-моему, это должно было помочь собрать средства для пострадавшего города. Фильм вышел 4 декабря, ровно через месяц после наводнения, и сразу пустился в долгий путь по всему миру, принесший Флоренции и ее жителям более двадцати миллионов долларов. По тем временам это была большая сумма, но потребности, конечно, превосходили ее.
Успех «Укрощения строптивой» и удовольствие, которое я сам получил от фильма, открыли передо мной новые горизонты в кино. Дебют комедией Шекспира напомнил мне, что и в театре шестью годами раньше я начинал с Шекспира, с «Ромео и Джульетты» в «Олд-Вике». Так почему бы не пойти по этому пути дальше? Я поговорил об этом с Ричардом, и он с энтузиазмом поддержал меня:
— Чего ты ждешь? — сказал он. — Ты единственный в мире режиссер, способный объединить Шекспира и кино.
На этот раз тысячеликому Шекспиру предстояло повернуться к публике другим лицом — не очаровательной фантазией «Укрощения строптивой», а поэтическим реализмом «Ромео и Джульетты», и не со знаменитыми актерами, а с неизвестными молодыми исполнителями, благодаря которым зрители сумеют поверить в веронскую трагедию.
В те годы мир молодых неудержимо вырвался на волю. То, что я только кожей ощущал в 1960 году, стало реальностью. Это были годы кипучей свежей энергии, новая английская культура прокладывала путь всему миру и находила ответы на вопросы, которые настойчиво задавало подросшее поколение. Музыка «Битлз», мини-юбки. Отношения отцов и детей стремительно менялись, молодежь становилась главным действующим лицом истории и подталкивала к переменам старших.
В конце февраля 1967 года в Лондоне состоялся торжественный показ «Укрощения строптивой» для королевской семьи, а неделю спустя фильм показали в Нью-Йорке, и на просмотре присутствовал Роберт Кеннеди. Тогда я видел его в последний раз. Он как раз собирался выставить свою кандидатуру на президентские выборы. Мы встретились, и я напомнил ему тот вечер в Риме. Вскоре я вернулся во Флоренцию для итальянской премьеры фильма.
Мне хотелось, чтобы она прошла в «Одеоне», где я когда-то увидел «Генриха V» с Лоуренсом Оливье. И на языке оригинала — в честь немногих оставшихся в живых английских старушек и тех, кого уже не было. Сколько же их пришло! С палочками или в инвалидных креслах, они все равно щебетали, как пташки, и казались такими же несгибаемыми: ни война, ни голод, ни бомбежки — ничто не сломило их. Они по-прежнему гордо держали голову, были так же требовательны, одеты в те же платья, что и в годы моей юности, так же ворчали на итальянцев. Ни одного замечания у них не нашлось в адрес красавца Ричарда, сразу завоевавшего все сердца, но очень много по поводу «этой распущенной американки»:
— Загадка, как эта женщина могла стать звездой!
— А этот итальянец, который себе позволяет ставить нашего Шекспира?!
— Он не итальянец, он флорентиец, — заметила одна из них. Так в недоумении они начали смотреть фильм, но в конце от всей души аплодировали, покоренные.
Надежды на то, что успех «Строптивой» — а он в самом деле был большим — облегчит поиск денег на «Ромео и Джульетту», не оправдались. Продюсеры считали, что успех обеспечило лишь участие супругов Бартон, а Шекспир по-прежнему оставался для кино запретным плодом, за исключением разве что актеров их уровня. «Коламбия» не скрывала своего отношения и о новом проекте даже слышать не хотела.
Но Деннис ван Таль был упрям как осел и не думал сдаваться. К тому же моя идея страшно ему понравилась. Вот, кстати, еще один из немногих, кто умел смотреть вперед. После того, что произошло в «Олд-Вике», он имел все основания верить, что молодежь всего мира с энтузиазмом примет киноверсию самой прекрасной истории любви, сыгранную молодыми, никому не известными актерами, а не знаменитостями. Он предложил проект вниманию лорда Брэборна и Тони Хэвлок-Аллена, которые когда-то так надеялись на «Тоску» с Марией Каллас. Они согласились оплатить производство и договорились с компанией «Парамаунт» о прокате, пусть и на условиях так называемого art-film[81], стоящего не более миллиона долларов. Их осторожность была вполне понятна, хотя они прекрасно знали об успехе спектакля «Олд-Вика» во всем мире, включая Америку.
— Театр — колыбель Шекспира, — сказали они мне. — Кино совсем другое дело.
Но в их словах звучало доверие.
Им удалось запустить производство и предоставить мне возможность заняться поисками на главные роли молодых неизвестных актеров.
Начало проб оказалось сущим кошмаром, потому что выяснилось, что все девушки Англии только и мечтают что стать новой Джульеттой, как мечтали их матери, бабки и прабабки. Они ехали отовсюду, из самых далеких, Богом забытых мест. На улице, где проходили пробы, было не протолкнуться. Уже по одному этому коллективному безумию можно было снимать целый фильм. Разумеется, на роль Ромео тоже оказалось немало претендентов, но с ними было значительно проще. Я почти сразу нашел троих или четверых, а в одного просто влюбился с первого взгляда. После проб рассеялись последние сомнения — вот он, новый Ромео, Леонард Уайтинг, молоденький актер «Олд-Вика», всего шестнадцати лет, красивый и обаятельный, уверенный в себе и даже немножко нахальный, как породистый жеребчик. Прекрасный образ юного итальянца эпохи Возрождения, из тех, что, кажется, появились на свет, чтобы внушать любовь, страсть и… создавать массу неприятностей.
А вот с выбором Джульетты из-за ажиотажа все оказалось намного труднее. После нескольких недель проб и прослушиваний я отобрал с полдюжины кандидаток, среди которых первой шла Оливия Хасси, четырнадцатилетняя девочка, полненькая и угловатая, с глубокими, как темный бархат, глазами и длинными черными волосами, которые необыкновенно красиво обрамляли ее милое лицо. Но помимо подросткового облика у нее были и другие недостатки: она постоянно грызла ногти, а голос срывался.
Девушек было множество, все разные, но все многообещающие. Одна, например, тоненькая блондинка с огромными голубыми глазами. Глаза — это мой пунктик, и вполне обоснованный. В жизни, разговаривая с человеком, мы смотрим ему в глаза, это первый и главный способ общения и знакомства. Мы сразу проникаемся недоверием к тем, кто отводит взгляд. В кино это особенно важно. Если ты не смотришь актеру в глаза, а только рассматриваешь его физические данные, это значит, что как личность он тебя не интересует, потому что только глаза — зеркало души, индивидуальности. А в крупных планах все так увеличивается, что глаза становятся огромными. И если у актера глаза «не говорящие», ему лучше подыскивать себе другое занятие. Помню голливудский рассказ о том, как Кларк Гейбл давал однажды интервью. Журналистке, спросившей, в чем секрет его успеха, он без колебаний ответил, что он заключается в правильном использовании левого глаза: «Одного глаза вполне достаточно, чтобы обаять поклонников и обеспечить долгую успешную карьеру».
Одновременно мне надо было работать над спектаклями во многих театрах мира, и пробы в Лондоне пришлось на несколько недель приостановить. И слава богу. Таким образом я получил возможность сосредоточиться, вспомнить как следует девушек, которых уже видел и слышал, и все хорошенько взвесить, потому что ни одна из них не убедила меня окончательно. Я не был готов сделать окончательный выбор, а продюсеры нервничали и торопили: на пробы уходило слишком много времени.
Я вернулся в Лондон и снова пригласил тех, кого смотрел вначале, несколькими месяцами раньше. Пришла Оливия, которая за это время очень изменилась, многие ее недостатки исчезли (в четырнадцать лет чудеса происходят легко!), пришла и очаровательная блондинка. Едва увидев ее, я понял, что судьба, устав от моих поисков, решила за меня. Прелестная девочка, так меня поразившая, тоже, как и Оливия, изменилась, но, увы, не к лучшему. Она коротко остригла волосы, по молодежной моде тех лет. Вроде бы старшая сестра убедила ее постричься, потому что с длинными волосами она выглядела немодно.
— Захотят, чтобы ты играла с длинными волосами, парик наденут.
Правда, просто? Совсем непросто. Оставив прекрасные золотые волосы на полу парикмахерской, она лишилась надежды стать моей Джульеттой. Может быть, вся ее жизнь изменилась из-за этой глупости. Прямо дрожь пробирает.
Роль получила Оливия — судьба глядела далеко вперед! Нужно честно признать, что именно она — настоящий Режиссер нашей жизни.
В мае, незадолго до начала проб «Ромео и Джульетты», я переехал со своего любимого шестого этажа в центре Рима на красивую зеленую виллу недалеко от Старой Аппиевой дороги. Я не только взял с собой тетю Лиде, Видже и весь зверинец, но и потребовал, чтобы со мной поселились главные действующие лица фильма. Это, конечно, был не вполне обычный подход к подготовке фильма, но сработал отлично: Оливия и Леонард чувствовали себя как дома и репетировали в саду, Нино Рота сочинял музыку в гостиной, Роберт Стивенс и Наташа Парри учили роли или плавали в бассейне. Время от времени мне приходилось покидать этот сказочный мир и отправляться на поиски натуры или следить за подготовкой съемочной площадки в «Чинечитта». Съемки начались 29 июня в прелестном городке Тускании, потом в Пьенце и в Губбьо, и как только у меня образовалось достаточно отснятого материала, я поспешил показать его Ричарду и Лиз. Именно их хвалебный отзыв убедил меня, что я на верном пути. Однако у Ричарда возникло опасение, что моя молодежь не справится с шекспировскими стихами, и он сказал:
— С критикой придется несладко.
— Интересно, а во времена Шекспира как поступали? Разве исполнителям главных ролей не было по четырнадцать? — спросил я в ответ.
Ричард неуверенно покачал головой:
— Может, ты и прав. Может, куда важнее то, что Шекспир предлагает нам по ту сторону стихов, в поэзии.
Он повернулся к Лиз:
— А ты что скажешь, дорогая?
— Что я скажу? Я потрясена. — Лиз вытерла слезы и улыбнулась. — Поэзии в каждом кадре предостаточно.
— Умница, — Ричард обнял ее и, хлопнув меня по плечу, произнес: — Продолжай в том же духе и не бойся… Поэзии никогда не бывает слишком много.
Он был явно взволнован и призвал на помощь виски.
Должен признаться, что в тот момент проблема стихов заботила меня меньше всего. Деньги «Парамаунта» закончились, а мы были только на полпути. Единственный, кто мог разрешить дополнительное финансирование, был Чарли Бладхорн, президент компании «Gulf and Western», владеющей «Парамаунтом», про которого было известно, что с кино он знаком мало, и это для него не более чем один из способов делать деньги. Он находился по делам в Риме и захотел узнать, «на что мы потратили его доллары». Приехал с пестрой свитой — все как один улыбаются в полный рот и пожимают руки. С ним был и его сын, тринадцати-четырнадцатилетний мальчик, страшненький, в больших очках. Первое, что потребовал Бладхорн, был телефон. Он его получил и пустился в разговор с Голливудом, меча громы и молнии. Потом неожиданно успокоился, спросил, чего мы ждем и почему не начинаем, а когда просмотр начался, он только и делал, что говорил по телефону, рассеянно поглядывая на экран. И вдруг, после очередного вопля Бладхорна в адрес телефонного собеседника, мы услышали тонкий голосок, который твердо произнес:
— Папа, может, уже хватит нести чушь по телефону, дай спокойно посмотреть фильм!
Это был сынок Пол, которого мы не принимали в расчет, решив, что перед таким папашей он и рта не осмелится открыть.
Бладхорн удивился не тону сына, а его интересу к фильму.
— Тебе что, нравится? — спросил он изумленно.
— Да, нравится, очень, — сухо ответил мальчик. — Только если не перестанешь болтать…
— Ему нравится, — прошептал Бладхорн свите и снова спросил у сына: — Что, правда, нравится? Ты что-то понимаешь?
Мальчик сидел с красными глазами, а после этих слов встал и срывающимся голосом сказал:
— Я хочу досмотреть его один. Вернусь, когда вы закончите тут с вашей фигней.
И ушел. Все остались стоять разинув рты, а Бладхорн потребовал продолжить показ материала и теперь уже смотрел в тишине и с полным вниманием.
Вот так, благодаря сыну, Бладхорн и дал нам на фильм недостающие деньги. Понятен ход его мысли: если на этого паренька такое впечатление произвели всего несколько почти не смонтированных сцен, что будет с его сверстниками, когда они увидят весь фильм?
В результате картина, которая обошлась меньше чем в два миллиона долларов, только за первый сезон собрала больше сотни миллионов! Это был первый большой успех «Парамаунта» после целого ряда провалов, которые поставили «Gulf and Western» на грань банкротства. За ним последовали «Love story» и «Крестный отец».
Но именно Шекспир, в которого они не желали верить, позволил им снова вкусить сладость успеха. Лично мне этот фильм принес успех и славу, но кроме этого — ничего, потому что ради возможности его снять я отказался от будущих процентов. Одним словом, на пир, спасший «Парамаунт» от разорения, я не попал. Но зато со мной подписали контракт еще на два фильма. Тоже неплохо!
Это был для меня исключительно удачный период времени. Благодаря «Укрощению строптивой» и «Ромео и Джульетте» я не только реализовал свою честолюбивую мечту работать в кино (и на каком уровне!), но и добился определенного финансового благополучия. Однако пока я баюкал себя на гребне успеха, где-то в глубине уже начали собираться темные волны, о которых никогда не следует забывать, даже когда Благо торжествует в нашей жизни (именно тогда и стоит готовиться к встрече с тьмой). Но разве можно не распахнуть душу навстречу щедро изливающемуся на тебя Благу и вместо этого травить себя предчувствием грядущего Зла, которое обязательно возьмет реванш?
Ведь действительно, «Театр Добра и Зла» существует, он веселит и приводит в отчаяние, в нем всегда все по-разному, он не подчиняется никаким правилам. Есть люди, притягивающие Благо, и люди, его отталкивающие. Наверно, тут все со мной согласятся, уж слишком много у каждого примеров.
После горячего приема «Ромео и Джульетты» в Нью-Йорке в сентябре 1968 года мне позвонили друзья из Флоренции и сказали, что тетя Лиде упала на улице в обморок и теперь в больнице. Я все бросил и помчался к ней. Она уже знала, что больна раком, но запретила мне говорить об этом в те счастливые дни.
Напомню, что тетя Лиде поддерживала маму, когда та решила родить ребенка, то есть меня, пришла на помощь, когда я остался один, и заменила мне мать, а отца заставила обо мне заботиться.
Я был совершенно уверен, что тетю удастся вылечить, и повез ее в Рим в больницу «Сальватор Мунди» (Спаситель мира), где, как считалось, были лучшие врачи. После этого вернулся в Нью-Йорк, чтобы встретиться с Биллом Каганом, хорошим другом и всемирно известным онкологом, который, связавшись с итальянскими коллегами, обнадежил меня. Но когда я вернулся в Рим, началась череда дурных предзнаменований. Оливер, белый пекинес, в пару подаренному Лиз, пропал и был найден утонувшим в бассейне соседа. В доме неожиданно обрушилась стена, чудом не на горничную. Я пригласил священника провести молебен в доме и благословить всех, а сам бросился по врачам, отчаянно пытаясь отсрочить неизбежную развязку.
Все было тщетно. Тетя Лиде умерла 28 октября. Никогда в «ее» церкви во Флоренции не было столько цветов — их прислали чуть ли не со всего мира. Все тяжело переживали ее смерть и хотели последний раз выразить любовь женщине, известной своим теплом, преданностью Благу, Дружбе, Искусству.
Но беда только набирала обороты. Рождество я провел во Флоренции, а утром мне уже нужно было быть в Риме, и я выехал ночью, в проливной дождь и ураганный ветер. До Орвьето я добрался по почти пустой дороге, но вдруг наткнулся, почти врезался в автобус, стоящий поперек шоссе. Из него вылез окровавленный рыдающий водитель, который кричал:
— Они все погибли! Все до единого!
В автобусе ехало сорок монахов-иезуитов, по большей части американцы. Они провели во Флоренции Рождество и возвращались в Рим. Все спали. Водитель не справился с управлением, и его занесло на всем известном опасном повороте так, что пассажиров резко бросило вперед. Некоторые погибли сразу, некоторые были тяжело ранены, почти у всех лица разбиты о металлические поручни, находившиеся впереди сидений. Расшибленные лбы, окровавленные носы, сломанные челюсти. В ночной темноте и видно-то почти ничего не было, только выхваченные на секунду вспышкой, которую я всегда вожу в машине, отдельные ужасные картины. Тягостнее всего была стоящая в автобусе тишина, в которой слышались слабые стоны раненых и молитвы.
Я останавливал редкие машины, и они везли раненых в больницу Орвьето. Больница была закрыта, дежурная монахиня наотрез отказалась нас впустить. А раненые в тяжелом состоянии продолжали прибывать.
Потеряв самообладание, я начал изо всех сил колотить в ворота тяжелой железной скобой. Маленькая больничка оказалась совершенно не готова к трагедии такого масштаба. Я видел, как зашивают раны с аккуратностью мясников, в условиях, далеких от каких-либо правил гигиены, как весь персонал пребывает в смятении и панике, в отличие от раненых и умирающих, которые показывали пример истинной веры.
Кстати, если бы у меня были сомнения по поводу веры, то более убедительного ответа, чем пример этих истекающих кровью раненых, отданных в неопытные руки, я бы получить не мог. Благодаря нерушимой вере они проявляли удивительную стойкость, и их молитвы превозмогали любую боль.
Один из монахов умер прямо на скамейке; остальные встали вокруг него на колени и начали молиться. Я был потрясен. Отведя в сторону их старшего, который, к счастью, отделался несколькими царапинами, я умолял его остановить эту пытку, поехать со мной в Рим и там организовать быструю и квалифицированную помощь.
На заре мы прибыли в Коллегию иезуитов в Ватикане. Настоятелю отцу Аррупе[82] доложили о нашем приезде. Он бегом спустился по парадной лестнице и, протягивая руки, к моему изумлению, бросился прямо ко мне.
— Вы наш добрый самаритянин, спасибо, — сказал он.
Отец Аррупе немедленно все организовал, машины скорой помощи отправились из Рима в Орвьето для оказания квалифицированной помощи пострадавшим.
Я уже уходил, когда отец Аррупе остановил меня и благословил.
— Если когда-нибудь вы будете страдать от боли, Господь будет с вами и поможет.
Позже его слова приобрели для меня конкретный смысл, стали, можно сказать, пророчеством.
Пострадавших иезуитов положили в больницу «Сальватор Мунди». Мне уже начало казаться, что в этом месте для меня таится что-то зловещее. Я навещал раненых (эти посещения напоминали мучительные часы у постели умирающей тети Лиде), приносил подарки, выслушивал их, присутствовал на молитве и на мессе, которую они служили в палате. В детстве, под влиянием мамы, я был очень религиозным ребенком, но уже в школе, как и у большинства однокашников, вера потихоньку стала уступать место радостям и заботам повседневной жизни. Может быть, пример иезуитов, таких смиренных и преданных Богу, может быть, сама больница и витавший в ней дух тети Лиде заставили меня начать поиск того, что до сих пор оставалось за рамками моей жизни.
Джина Лоллобриджида жила неподалеку от меня, на Старой Аппиевой дороге. Эта женщина, образец яркой итальянской красоты, была известна настойчивым и решительным характером, который вел ее к намеченной цели, ни на что не обращая внимания. Кроме того, она была единственной кинозвездой постнеореализма, которая всего добилась сама, в отличие от других (Мангано, Бозе, Лорен); у нее не было любовника, мужа, продюсера, который бы расчищал ей путь. Она была единственной в своем роде и поэтому стала любимицей красивых, независимых, предприимчивых женщин. Мы никогда вместе не работали, но часто виделись, потому еще, что жили по соседству.
Вечером 15 февраля 1969 года она позвонила мне и предложила поехать на следующий день во Флоренцию на футбольный матч между «Фьорентиной» и «Кальяри», которые боролись за первое место. С нами собирались еще Джанлуиджи Ронди, великий жрец итальянского кинематографа, и один немецкий фотограф.
— Это будут фотографии высший класс, не то что у всяких там папарацци.
Я с радостью согласился поехать, главным образом потому, что всегда был болельщиком «Фьорентины»!
На следующее утро я явился к дому Лолло на своем новеньком сверкающем «мустанге», который мне подарил Фонд Форда в честь открытия новой сцены «Метрополитен-опера».
У входа стоял «роллс-ройс», не совсем новый, как подобает настоящему «роллс-ройсу», и величественный. Шофера я не заметил и начал болтать с Ронди. Тут появилась великая Джина. Одета она была так, что дух захватывало. На ней была шуба, на которую пошло по меньшей мере три тигра, шапка из переплетенных тигровых лап, украшения — драгоценности или бижутерия — где только можно, и ослепительная улыбка, которая сразу поднимала настроение. Ее можно было фотографировать хоть сию минуту, но прежде чем попасть на стадион, надо было проделать сто восемьдесят километров при отвратительной погоде.
— Ну что, готовы? — спросила Лолло. Я все ждал шофера, пока не увидел, что за руль садится она. Пошел сильный холодный дождь.
— Ты что, собираешься вести машину до Флоренции в такую погоду? Позови лучше шофера.
— Какого шофера? Ты с Луны свалился, кто может себе позволить шофера? Я всегда вожу сама, и никто мне не нужен.
Попытка найти поддержку у Ронди не удалась, тот преспокойно уселся на заднее сиденье вместе с фотографом. Я был в ужасе и через окошко водительской двери принялся ее уговаривать:
— Ты во Флоренцию приедешь еле живая, если будешь вести все двести километров, да еще по такой погоде.
Но Ронди сказал успокаивающе:
— Зря волнуешься. Джина отлично водит. Садись!
Пришлось сдаться и сесть рядом с ней, но мне было очень страшно. В тот момент я принял самое ошибочное решение в своей жизни.
В начале пути я немного успокоился: несмотря на длиннющие ногти, Джина уверенно держалась за руль. Ронди развлекал нас байками про кино, сплетнями и скандалами, которые приводили Джину в бурный восторг. Мы остановились заправиться, и нас быстро и аккуратно обслужил высокий светловолосый парень в синем комбинезоне. Отъезжая, мы видели, как он помахивает нам рукой. Потом я вспоминал его как последнее предупреждение, как Ангела Смерти, прекрасного словно Денница. Эта картина часто всплывала у меня в голове.
Ливень не кончался, но Джина по-прежнему ехала на большой скорости. Я забеспокоился, потому что в любую минуту она могла потерять управление такой тяжелой и неповоротливой машиной. Мы приближались к повороту, где произошла катастрофа автобуса с иезуитами. Вспомнив, насколько он опасен, я попросил Джину притормозить на этом проклятом месте, побившем все рекорды по авариям, особенно когда подмораживало и шел снег. Но было слишком поздно.
В панике Джина ударила по тормозам, машину повело, и она с размаху ударилась о скалу. Джина вцепилась в руль, который защитил ее от удара, а меня выбросило из машины через лобовое стекло, и я, потеряв сознание, упал на асфальт.