XIX. Жизнь и смерть
XIX. Жизнь и смерть
Наверное, убегая от разгневанной толпы и карабкаясь на кирпичную стену, Ллойд-Джордж понял, что выборы 1910 года окажутся не столь уж удачными. Но он хотел войны, — как сам писал своему брату, — и он ее получил.
Жители северного морского порта Гримсби предупреждали Ллойд-Джорджа о нежелательности его приезда в их город, но он все-таки прибыл туда поздним вечером в пятницу 14 января. Конные полицейские окружили встречавшую его машину, когда он около полуночи покидал железнодорожную станцию. Сторонники известного либерального политика, желая приветствовать его должным образом, организовали что-то вроде факельного шествия, но по дороге к дому, где Ллойд-Джордж должен был разместиться, на их пути встала толпа. Бутылки и картофель полетели в сторону машины, одно стекло разбилось. Из возмущенной его приездом толпы раздавались голоса: «Предатель!»
На следующий день сотрудники сыскной полиции проводили Ллойд-Джорджа к катку, где по намеченному расписанию должна была пройти встреча с его сторонниками. Полицейские окружили платформу для выступления и остановились у входа. Но вскоре каток окружила разъяренная толпа в тысячу человек. И перед полицейскими встал тот же самый вопрос, что стоял перед полицейскими в Бирмингеме в 1901 году: как безопасно вывести Ллойд-Джорджа? Главный констебль Стирлинг предложил воспользоваться задним выходом, а потом перебежать по мосту, что шел над железной дорогой.
Но им не удалось уйти незамеченными. Кто-то из толпы увидел, и бросился следом. Теперь была только одна возможность ускользнуть: перебраться через стену возле железной дороги и спрятаться на пожарной станции. И вот министр финансов, с помощью нескольких констеблей взобрался на стену и бросился к зданию пожарной станции. Через двадцать минут подъехал его автомобиль, Ллойд-Джордж нырнул внутрь, и машина на полной скорости повезла его к месту следующего выступления. Естественно, несколько дней спустя в газетах появилась карикатура, где франтоватый Ллойдж Джордж, встав на спину дюжего полицейского, лезет на стену. «Все же убежал», — гласила подпись.
Пока министр финансов спасался от жителей Гринсби, Черчилль вел свою — вполне безопасную — кампанию в Данди. Теперь он стал любимцем города и не боялся потерять свое место. Его речи были достаточно умеренными. Отчасти потому, что Асквит попросил сбавить тон на время выборов. И все же он допустил некоторые выпады. Зная о том, что результаты выборов, проведенных чуть раньше в некоторых частях страны, оказались не в пользу либералов, во время выступлений он намекал, что это злобные происки некоторых пэров, которые подталкивают местных людей голосовать против правительства. «Нет сомнения, — заявил Уинстон, — это следствие, как мы и ожидали, феодального давления».
Когда были провозглашены результаты, Уинстон без труда оторвался от соперников. Но во многих других районах страны либералы проигрывали с большим отрывом, и им не оставалось ничего другого, как списать все это на грязные штучки консерваторов. Число мест у консерваторов в союзе с их партнерами-юнионистами повысилось по сравнению с выборами 1906 года со 157 до 272. А либералы потеряли — вместо 377 голосов у них осталось 274. Чтобы удержать власть в руках, Асквит вынужден был объединиться с двумя небольшими партиями — лейбористами и ирландскими националистами, что создало еще один момент напряжения в будущем (особенно по вопросам гомруля). Либералы собирались объявить выборы недействительными, но это могло еще больше укрепить оппозицию и вызвать сомнения, настолько ли уж правильным был их выбор, когда они пошли путем сеющего распри Ллойд-Джорджа.
Во время доверительной беседы с Черчиллем Марго сказала, что, по мнению Асквита, неумеренные речи Ллойд-Джорджа обошлись им, по меньшей мере, в тридцать голосов. Избиратели дали хороший урок, отсутствие у членов парламента «сдержанности и выдержки» обошлось им потерей большинства голосов. Марго поздравила Уинстона с тем, как ответственно он провел выборную кампанию, и советовала и далее придерживаться такой же линии. «Почему бы не начать с чистого листа и добиться того, чтобы тебя все любили и уважали? — спрашивала она своим требовательным тоном. — Ты считаешь, что это глупо. А разве не глупее разговаривать с журналистами и объединяться с Ллойд-Джорджем?»
Уинстон не пытался оправдать своего коллегу. Он понимал — нынешняя расстановка сил в парламенте усложнит продвижение новых законов. Либералы утратили возможность сделать то, на что он потратил два последних года. Он мог оставаться по-прежнему министром торговли и продолжать двигаться в том же направлении, но ему нравились те дела, где он мог ожидать быстрых результатов, а теперь на это было мало надежды. Все начинания будут срываться. А еще следовало позаботиться о том, чтобы подняться на ступеньку выше в кабинете министров и встать на один уровень с Ллойд-Джорджем.
Премьер-министр согласился, что Уинстон заслужил продвижение по службе, и предложил ему «одно из наиболее щекотливых и трудных мест — в министерстве по делам Ирландии». Но Черчилля предложение заниматься «щекотливым» делом не вдохновило. Оно сулило много сложностей, из-за новых требований ирландских националистов. Поскольку он был своим человеком в семье Асквитов, Уинстон решил отказаться от ирландского отделения и высказать свое пожелание. Две сферы деятельности представлялись ему достаточно престижными, то есть такими, которых, как ему представлялось, он заслуживал. 5 февраля он написал премьер-министру, что «был бы рад занять руководящий пост в адмиралтействе (учитывая, что место стало вакантным) или в министерстве внутренних дел. «Хотелось бы сказать, с Вашего разрешения, — что министры должны занимать такие позиции в правительстве, которые бы соответствовали их влиянию в стране».
Другими словами, он заслужил (что можно было видеть по результатам работы последнего года) встать на один уровень со своими коллегами и хотел, чтобы его должность была соответствующей. Асквит не счел нужным возражать. Через несколько дней появилось сообщение, что Черчилль назначен новым министром внутренних дел. Это продвижение сразу вывело его в первые ряды членов кабинета, а также заметно улучшило его собственное финансовое положение. Его зарплата сразу выросла почти в два раза по сравнению с зарплатой министра торговли. Теперь он получал 5 000 фунтов.
В круг его обязанностей входило наблюдение за работой судов, полиции и тюрем. В день его выхода на службу Уинстон получил приглашение на ужин. Он пришел и сел, настолько погруженный в себя и свои мысли, что с ним случалось довольно часто, что почти не произнес ни слова во время еды. А потом неожиданно повернулся к сидевшей рядом с ним Джин Хэмилтон — привлекательной пожилой леди — и проговорил, как если бы продолжал думать вслух: «В конце концов, мы делаем слишком много смерти». Джин — жена генерала Йэна Хэмилтона, друга Черчилля, достаточно хорошо знала, насколько мало его заботят обычные вежливые обмены любезностями, и что он способен отпускать замечания по совершенно непонятным для других поводам. Поэтому она просто вежливо уточнила: «Да, думаю, вы правы, но почему вы заговорили об этом сейчас?»
Черчилль не мог избавиться от тягостной мысли, которая преследовала его весь первый день работы, когда он столкнулся с одной из самых малоприятных сторон своей деятельности.
«Я подписал смертный приговор в первый день пребывания на посту, — ответил он. — И это не дает мне покоя».
«А кому вы подписали приговор? — спросила она. — И за что?»
«Мужчине, который схватил маленького ребенка на улице и перерезал ему горло».
Джин Хэмилтон была потрясена, но все же не могла понять, почему он сокрушается о жестоком убийце? «Меня бы это не тяготило».
Но это тяготило Уинстона, потому что он не мог понять, как такое жестокое и бессмысленное преступление могло произойти в якобы цивилизованном обществе.
Джозеф Рен — бывший матрос, а теперь безработный — жил в одном из фабричных городков Ланкашира. В декабре он убил ребенка трех с половиной лет и бросил тело возле железной дороги. 14 февраля ему вынесли смертный приговор. Рен пытался покончить жизнь самоубийством в тюрьме, но его выходили. Признавшись в своем преступлении, он заявил, что, убивая ребенка, был «в столь подавленном состоянии, что не понимал, что делает». 21 февраля Черчилль просмотрел дело и не нашел причин, по которым мог бы отменить приговор. В тот вечер, когда Джин Хэмилтон рассуждала о справедливости наказания с новым министром внутренних дел, Рен сидел в тюрьме Стрейнджуэйз в Манчестере. На следующий день его повесили.
Занимаясь вопросами нового законодательства, Уинстон пытался улучшить жизнь миллионов людей, работающих в тяжелых условиях индустриальной Англии. Однако на посту министра внутренних дел он получил возможность увидеть всю неприглядную картину преступлений и развращенности низов нации, и, оценив масштаб проблем, понять, насколько неискоренимыми они были. Папки с делами позволяли увидеть изнанку эдвардианского мира — и часто это был болезненный опыт узнавания. Жизнь раскрывала перед Черчиллем трагедии преступлений и наказаний. Никогда он не думал, что эта работа будет производить на него столь сильное впечатление, и вовсе не потому, что ему опять приходилось работать много и подолгу (к чему он привык), а потому, что от росчерка его пера зависела жизнь или смерть других людей — то, выйдет ли осужденный на свободу, или отправится на виселицу.
Рядом с его письменным столом лежала регистрационная книга со словами «смертный приговор», набранными черным шрифтом вверху каждой страницы. Сорок два имени были добавлены к уже имеющемуся списку. После приведенных сведений о человеке, рядом с именем имелась колонка с пометкой — «результат». Для двадцати заключенных Черчилль счел возможным отменить приговор, но против имен двадцати двух в графе «результат» было написано: «казнен». Среди преступников последней группы значился незадачливый убийца доктор Хаули Харви Криппен и более известные душегубы, такие как Уильям Генри Палмер, который, забравшись в дом, задушил старушку и ограбил ее.
Один случай преследовал Черчилля до конца его дней. Он был связан с убийцей, признавшим свою вину, Эдвардом Вудкоком. Этот бывший солдат жил в Лидсе с женщиной, на которой не был женат. Во время вспыхнувшей пьяной драки он зарезал ее, а когда осознал случившееся, пришел в отчаяние.
«После преступления, — вспоминал Черчилль, — он спустился вниз по лестнице. Возле входа толпились детишки. Они привыкли к тому, что он обычно раздавал им сладости. В этот раз он вынул из кармана все деньги, что у него имелись на тот момент, и отдал детям со словами: «Они мне больше не понадобятся». После чего отправился прямиком в полицейский участок и сознался в содеянном. Судья, который вел дело, считал, что виновный заслуживает смертной казни. Но меня что-то тронуло в его поступках и несчастной судьбе. Опытные чиновники из министерства советовали мне не вмешиваться в судебный процесс. Но я имел собственную точку зрения и вмешался в это дело с целью смягчения приговора». По распоряжению Черчилля в начале августа 1910 года смертный приговор Вудкоку был отменен и заменен пожизненным заключением. Однако в начале следующего месяца потрясенный министр внутренних дел узнал, что осужденный покончил жизнь самоубийством. Рядом с его мертвым телом нашли записку, адресованную семье.
Тридцать восемь лет спустя, когда Уинстон Черчилль был уже всемирно известной личностью, защитником страны от нацизма, он все еще хранил копию этой предсмертной записки Эдварда Вудкока и принес ее с собой в палату общин, чтобы зачитать, когда речь зашла о смертной казни. С тех пор как Вудкок написал эти строки, страна пережила кровавую бойню двух мировых войн, большая часть Европы еще находилась в руинах, а Черчилль не мог забыть человека, которого обвинили в убийстве по страсти, и который раздал все свои деньги детям, перед тем как пойти в полицию. Что более всего ужаснуло Вудкока — так это мысль всю жизнь провести в тюрьме.
«Не думаю, — заявил Черчилль в парламенте, — что уважаемые члены палаты, выступающие за отмену смертной казни, могут представить всю степень отчаяния человека, приговоренного вместо этого к пожизненному заключению. Для многих людей — все, конечно, зависит от склада характера, — ужаснее такого наказания представить нельзя».
Разумеется, Уинстон имел в виду и свой опыт сидения в бурской тюрьме, когда он был готов рискнуть всем, только бы вырваться на свободу. И в страхе Вудкока перед длительным тюремным заключением он угадывал свои собственные переживания узника в Южной Африке. Беспокойный и неугомонный Уинстон тоже не смог бы долго оставаться пленником — в буквальном и переносном смысле. Но он решил, что делает Вудкоку одолжение, когда отменил смертный приговор, и самоубийство заключенного послужило основанием для важнейшего умозаключения — есть вещи и похуже смерти.
Наверное, мало кто в палате общин 15 июля 1948 года понимал, что этот человек, который провел их сквозь испытания военных лет, который трудился изо всех сил, чтобы не сдаться врагу, — привносит что-то личное в обсуждение вопроса о смертной казни. Когда он настоял на том, чтобы зачитать предсмертную записку Эдварда Вудкока, члены палаты могли счесть, что это эксцентричная выходка старика, пожелавшего по какой-то причине встряхнуть былые воспоминания. Но Уинстон делился с ними переполнявшим его ощущением — отчаянием человека, который не может никуда деться.
Вот по какой причине один из опытнейших и умелых ораторов, в годы, когда его увенчала слава, помолчал перед тем, как громко зачитать грубоватые строки посмертной записки незатейливого человека эдвардианской эпохи: «Я обрадовался тому, что меня помиловали, — писал Вудкок родственникам. — Из-за вас, а не из-за себя. Потому что понимал смысл приговора «пожизненное заключение». С тех пор я все время думал, что же мне делать… и понял, уж лучше бы мне лежать в могиле. Если я выйду из тюрьмы даже через 15 лет, мне будет 61 год. Как мне найти работу в таком возрасте? Так что уж лучше я попрощаюсь с вами. Благослови вас Бог! Ваш бедный несчастный брат Э. Вудкок».
Черчилль снова сложил письмо, положил его в карман и обвел взглядом палату общин. «Я упомянул про этот случай, — сказал он, — для тех, кто приходит в ужас при мысли о вынесении смертного приговора, чтобы они помнили — есть что-то похуже могилы».
Эдварда Вудкока арестовали в конце мая, однако ни он, ни его жертва, Элизабет Энн Джонсон, почти не привлекли внимания прессы. Потому что в это время вся страна была опечалена смертью другого Эдуарда — короля, — и никому не было дела до трагедии, случившейся в трущобах фабричного города. 6 мая 1910 года Эдуард VII умер в покоях Букингемского дворца.
Несмотря на сравнительную краткость его правления, покойного короля воспринимали как величественную фигуру в истории. Он был добродушный, почти по-отечески настроенный, верно исполнявший свой долг, но одновременно не отказывающий себе и в удовольствиях, которые следовало измерять по самой высокой шкале, даже его аппетит, который можно было сравнивать с аппетитом Гаргантюа. Однако монарх вкушал со смаком и пониманием, как и полагается тюдоровскому монарху. Слишком хорошая жизнь разрушила здоровье. Его и без того полная фигура к концу жизни расплылась бесформенной массой, а в последние дни он уже почти не мог передвигаться. Один германский дипломат записал после встречи: «Он настолько тучный, что не в состоянии нормально дышать, когда поднимается на три ступеньки лестницы».
Жизнь для него превратилась в сплошной праздник со светскими красавицами, благосклонность которых делала еще более комфортной его жизнь. Мать Уинстона относилась к числу таких дам. И она всегда сохраняла с ним самые теплые и нежные отношения, даже когда ее сын раздражал монарха. После смерти Эдуарда VII она воскликнула: «Великий король и любвеобильный мужчина».
Дженни знала, как себя вести с этим королем. Обращаться с ним следовало как можно более нежно и ласково. Однажды она даже посоветовала Уинстону, как лучше добиться желаемого от короля: «его надо чем-то ублажить. Он любит, когда его балуют». Без всякого сомнения, нежнейшие прикосновения ее пальцев помогали успокоить гнев старика, когда Уинстон выводил его из себя.
В последний год жизни Эдуарда VII сын Дженни нередко доставлял неприятности старому монарху. В сентябре 1909 года король совершил чрезвычайный шаг, поручив своему личному секретарю сделать публичный выговор Уинстону. Это случилось после того как одна из шотландских газет сообщила, что Черчилль высмеивал консерваторов за их обычай делать пэрами своих друзей из газетного бизнеса. Разгневанный лорд Ноллис попросил короля одернуть насмешника. В результате в «Таймс» появилось краткое сообщение: «Хотел бы сообщить, что, вопреки утверждению мистера Уинстона, возведение кого-то в звание пэра пока еще остается королевской прерогативой».
Из-за постоянной вражды между либералами и лордами вопрос посвящения в звание пэра стал щекотливой темой. Король хотел напомнить Черчиллю и другим его коллегам по кабинету министров, что решение о возведении в пэрство принадлежит монарху, а не политикам. Черчилль считал, что король излишне чувствителен к данному вопросу. Всем известно, — объяснял Уинстон своей жене Клемми, что «прерогатива короля опирается на решение и постановление министров. Не только корона несет за это ответственность». К своему собственному аристократическому происхождению Уинстон относился с легким пренебрежением, поэтому не придал особое значение королевскому выговору: «Не собираюсь обращать на это внимания», — сказал он Клемми.
Из-за своей тучности король был почти лишен возможности свободно передвигаться, он мог только рычать, как старый могучий лев. Что Эдуард и делал в последние месяцы жизни. Асквит просил его разрешения посвятить сто членов Либеральной партии в звание пэра, если палата лордов откажется ограничить свое право вето. Идея состояла в том, чтобы заполнить верхнюю палату либералами в такой степени, чтобы пэры-консерваторы отказались от своего права вето. Но королю подобная затея решительно не понравилась, — он считал, что такой «массовый прием» превратит королевскую процедуру посвящения в нелепость, вызовет насмешки и приведет к «уничтожению палаты лордов» как таковой. Он выбрал стратегию уклонения и придерживался ее насколько возможно долго в надежде, что борьба между двумя палатами со временем утихнет, и скандал не затронет института монархии.
Черчилль настаивал на том, что король должен сделать решительный шаг и прийти к какому-то решению. Хотя войну с верхней палатой парламента начал Ллойд-Джордж, Уинстон считал, что знает более быстрый способ покончить с нею. Из Букингемского дворца последовало предупреждение, чтобы он прекратил «выпады и намеки на корону» в своих выступлениях, что это вызывает «очень сильное недовольство» короля. Такого рода предупреждение остановило бы любого члена кабинета министров, но только не Уинстона. За полтора месяца до смерти короля он, стоя в палате общин, произнес: «Наступил момент, когда корона и палата общин должны действовать рука об руку, чтобы восстановить конституционный баланс и отменить право вето палаты лордов».
Опираясь исключительно на свой собственный авторитет, Черчилль провозгласил, что Эдуард уже готов встать в их ряды, чтобы сражаться вместе с народом против пэров. Это был слишком смелый выпад. Не будь король так болен, Черчилль мог бы поплатиться за дерзкую выходку. Придворные были вне себя от возмущения, и один из них даже сказал, что фиглярство Уинстона ускорило кончину Эдуарда. Но в середине мая, когда вся нация погрузилась в траур, по Лондону стали распространяться слухи, что короля свели в могилу треволнения, вызванные либералами вообще, что все последнее время король пребывал в постоянном волнении из-за угрозы классовой войны и нападок на палату лордов.
9 мая лорд Балкаррес, представитель партии тори, записал в своем дневнике: «В кругах среднего класса лондонцев все более крепнет мнение, что смерть короля ускорила тревога, вызванная тем, что Асквит намеревался оказать сильное давление на трон. Что король в последнее время был расстроен, мы все знаем: он разгневался, когда Черчилль заявил о договоренности между троном и палатой общин».
На самом деле Эдуарда VII убило плохое здоровье, а не плохие манеры либералов. Однако слухи продолжали циркулировать и нарастать. «Небылицы о том, будто либералы убили короля, просто изумительны, — с иронией писал Эдди Марш своему другу Уинстону. — Рассказывают даже, будто королева пригласила премьер-министра и Маккенну в комнату короля и, указав на покойника, воскликнула: «Взгляните на дело ваших рук!»
Как бы то ни было, но смерть короля ударила по либералам. Однако Черчилль и кое-кто из его коллег все еще продолжали надеяться на то, что для короны и палаты общин существует возможность объединиться против палаты лордов, чтобы избавиться от права вето. Не имело значения, что Эдуард предпочел держаться в стороне. Главное было заставить лордов поверить, что их конституциональное право неприемлемо, после чего они должны сдаться. И Черчилль упорно двигался к намеченной цели, когда король вдруг взял и умер. До этого такая стратегия, похоже, работала. В апреле палата лордов без всяких проволочек, наконец, утвердила бюджет Ллойд-Джорджа — через год после того, как он был представлен на обсуждение.
Теперь только оставалось ждать, когда их светлости опять сорвут продвижение очередного важного билля. Столь исторически значимый вопрос не мог быть незамедлительно решен сразу после смерти Эдуарда и, конечно, до того, как политики разберутся в том, что из себя представляет новый монарх — Георг V. Никто не знал, каковы его намерения. Но ставка была высокой. Сообщение о смерти короля настигло Асквита во время круиза по Средиземному морю. Он стоял на палубе и смотрел в ночное небо, пытаясь представить, что ждет всех в ближайшем будущем. Небо подавало знаки, но как узнать, сулят ли они удачу или провал?
«Я очень хорошо запомнил, — вспоминал он много лет спустя об этой майской ночи, — первым знаком, который попался мне на глаза, была комета Галлея, мерцавшая в небе». Разыгравшаяся сцена напоминала избитую историческую пьесу, списанную с шекспировских драм. Судьба нации в промежутке между смертью одного монарха и восхождением на трон другого застыла в неверном равновесии.
«В тревожный момент, от которого зависело, как сложится судьба страны, — продолжал Асквит, — мы ощущали себя потерянными, мы оказались не готовы потерять правителя, уже набравшего большой опыт, зрелого, прозорливого, с взвешенными суждениями… оказывается, он так много значил для нас. Мы оказались на краю кризиса, не имея необходимого исторического опыта для его преодоления. Как теперь поступать?»
Немало бессонных ночей пришлось пережить Асквиту, прежде чем он нашел выход.
За несколько месяцев до того, как премьер-министр разглядывал комету в средиземноморском небе, в Ливерпуле была арестована предводительница протестующих суфражисток — ничем не примечательная женщина в старой твидовой шляпке и заношенной одежде. Полицейские нашли в карманах задержанной дамы камни и обвинили ее в нарушении порядка. Ее и других ее сподвижниц доставили к мировому судье, им тотчас вынесли приговор — две недели тяжелых исправительных работ. Женщине, как и другим, приносили в камеру еду — овсянку и мясо. Но она отказывалась принимать пищу. После четырех дней голодовки ее силой накормили врач и четыре помощницы. Заключенная сопротивлялась изо всех сил каждый день в течение недели. А потом ее выпустили, — потому что обнаружилось, кем она является на самом деле.
Представ перед мировым судьей, она назвалась вымышленным именем — «Джейн Уортон, белошвейка». Но семья, обеспокоенная исчезновением женщины, отыскала ее в тюрьме и вызволила из заключения. После того, как ее отпустили на свободу, она испытывала болезненные ощущения из-за насильственного кормления, и то, как обращались с ней в тюрьме, обернулось грандиозным скандалом. Так называемой «белошвейкой» оказалась не кто иная, как леди Констанс Литтон из Небуорт-Хауса, сорокалетняя сестра Виктора, графа Литтона и, соответственно, золовка его жены Памелы, урожденной Плоуден.
Судьбе было угодно распорядиться так, что Уинстон стал министром внутренних дел через три недели после ее освобождения. Следующие несколько месяцев, наряду с другими обязанностями, ему пришлось проводить расследование по поводу дурного обращения с леди Констанс. А затем вступить в долгие споры с лордом Литтоном о том, как следует обращаться с суфражистками, а также о возможности предоставления женщинам права голоса. У леди Констанс было больное сердце, и ее брат возмущался из-за того, что ей не оказывали надлежащей медицинской помощи в тюрьме. Ему хотелось, чтобы полетели чьи-то головы, и обвинял Уинстсона, что тот не желает искать виновных.
В данном случае обвинять кого-либо, как того требовал Виктор Литтон, было затруднительно по той причине, что его «сестра назвалась вымыленным именем и отказывалась отвечать на вопросы медиков». Черчилль сочувствовал семье пострадавшей, однако ничего не мог сделать, чтобы утолить их жажду крови. Виктор возмущался. Не очень приятный случай особенно остро переживал Эдди Марш, который писал Виктору: «Ничто на свете не ранило меня сильнее, чем этот ужасный разрыв с Уинстоном, разрыв между двумя моими самыми близкими друзьями».
В какой-то степени преувеличенный гнев лорда Литтона на Уинстона был вызван другой причиной. Не очень хорошее обращение с сестрой наложилось на другое — более серьезное обстоятельство. В семье начались нелады из-за жены — женщины, на которой Уинстон когда-то собирался жениться. Памела оказалась не очень хорошей женой, и в тот момент ее страстное увлечение другим человеком находилось в самом разгаре. Объектом ее воздыханий был Джулиан, двадцатидвухлетний сын Этти Дезборо. Он постоянно искал встречи с Памелой, и Виктору трудно было не заметить, что и жена испытывает влечение к молодому человеку. Разумеется, Этти была встревожена, поскольку ее сын не мог ничего скрыть от нее (к великому неудовольствию Памелы).
«О, мама, — писал Джулиан матери в 1910 году, — я провел два таких чудесных дня в Небсе[38]! Ты наверно огорчишься (или нет?), узнав, что с каждым днем, как я вижу Памелу, я все больше люблю ее».
Хотя Уинстон не понимал, почему Виктор столь нетерпим и вспыльчив, он пытался обращаться с ним как можно любезнее. Распорядившись, чтобы Виктору составили письмо, он предупредил служащих: «Попытайтесь обойти все острые углы так, чтобы мы сохранили свои позиции и чтобы выразили максимальное уважение к чувствам лорда Литтона».
Отсутствие у правительства какого-либо прогресса по поводу требований суфражисток являлось его ахиллесовой пятой. Случай с леди Констанс с особенной яркостью показал всю абсурдность наказания женщин только за то, что они отстаивают свои права. Конечно, хулиганские выходки многих суфражисток отталкивали многих членов кабинета, но от этого суть не становилась менее значимой. Данная проблема требовала как можно более быстрого решения, и если бы Асквит, Черчилль и Ллойд-Джордж уделили вопросу о праве женщин на участие в выборах столь же много внимания, сколько они уделили праву вето в палате лордов, — они бы только выиграли.
Но, когда в своей памятной записке Уинстон подвел итог разногласиям с лордом Литтоном, его собственное отношение к требованиям суфражисток было настолько отравлено их нападениями лично на него, что он уже не испытывал никакого энтузиазма в продвижении и утверждении закона о предоставлении женщинам избирательных прав. Памятная записка от 19 июля 1910 года, в которой Черчилль пишет о себе в третьем лице, открывает всю глубину его неприязненного отношения к воинственным суфражисткам: «Они бросали против него все силы своих организаций во время четырех последовательных выборов. Они все время относились к нему с самой низкой неучтивостью и пристрастием. Они постоянно нападали на него, используя самые оскорбительные выражения. Они атаковали его физически».
В записке он этого не упомянул, но последней соломинкой стала угроза в отношении его дочери Дианы. Позже в газетах напишут, что «долгое время полицейские охраняли дочь мистера Уинстона Черчилля, потому что суфражистки пригрозили выкрасть ее». Во время встречи с суфражистками в конце 1910 года он особо отметил, что потерял терпение из-за их тактики: «Каждый дружественный шаг в вашу сторону, вызывает только еще больше обвинений и ведет к возмутительным выходкам».
В письменном обращении к одному из сторонников суфражистского движения. Ллойд-Джордж предупреждал, что протестующие женщины слишком часто позволяли себе унижать Уинстона. «Величайшая ошибка с их стороны избрать его своей мишенью, — объяснял он. — Это не тот человек, которого можно запугать».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.