Свет в окошках

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Свет в окошках

Первого сентября после обеда побежала в музыкальную школу.

Оказывается, Римма Петровна в нашей школе уже не работает. Она вообще уехала из нашей ветреной степи. Наверное, её клавесину здешний климат был вреден.

А у меня новый учитель. Увидела его в распахнутую дверь. Мне сказали: «Вот он, твой новый учитель».

Увидела – и остолбенела… Это было слишком яркое видение!

Высокий, худощавый, бледное лицо, сине-голубые глаза… Как у моего отца!

И возраста они примерно одного – мой отец и мой новый учитель. Нет, всё же учитель моложе – как будто младший брат моего отца. И фамилии похожи! Да, у нас с моим новым учителем очень родственные фамилии – собственно, они разнятся только окончанием. У меня из-за этого окончания фамилия получилась немножко смешная, а у моего учителя фамилия просто царская!

* * *

Теперь мне учиться музыке стало гораздо труднее. Хотя учитель прекрасный. О таком можно только мечтать. Когда он берёт в руки мой волшебный, переливающийся перламутром, аккордеон и показывает мне, как нужно играть фугу Баха… (Оказывается, на аккордеоне Бах звучит совершенно потрясающе! Не зря ведь у моего аккордеона есть органный регистр!)

Так вот, когда он берёт в руки мой аккордеон, и его длинные нервные пальцы начинают перебирать сахарные и антрацитовые клавиши… – наш маленький класс наполняется космическим звучанием – в класс входит КОСМОС!… Как будто небесные хляби разверзаются надо мной, сносят крышу маленькой музыкальной школы, затерявшейся посреди голой чёрной степи, сносят и мою собственную крышу – в голове комический вихрь!…

Со мной в этот момент творится просто что-то ужасное. Я НЕ ВМЕЩАЮ!… Сердце хочет разорваться на части. Красота музыки Баха и красота этого бледного, худого лица, склонившегося над клавиатурой, упавшая на высокий лоб прядь прямых русых волос, красота этих нервных чутких пальцев, и сияние сине-голубых глаз, когда он поднимает их на меня с вопросом: «Ну, ты всё поняла?…»

Я НЕ ВМЕЩАЮ!!! Да, я что-то поняла. Даже очень многое… Моё сердце ноет от восторга и боли. Оказывается, от восторга может быть больно… О, как я люблю с тех пор Баха!… Бах означает «ручей» – и этот ручей как будто вытекает из самого сердца мироздания, из его космических глубин… И голос этого рокочущего, ликующего ручья несёт ответы на многие мои вопросы. Даже на те, которые я ещё не успела задать…

– Ну, ты всё поняла?

Во рту пересохло. Язык не шевелится. Киваю: да, поняла.

– Ну, попробуй сама, – он протягивает мне аккордеон, согретый теплом его рук.

Мои пальцы дрожат и не слушаются, я не люблю играть новую вещь в присутствии кого-то, тем более – моего учителя, который смотрит на меня своими пронзительными глазами. Я под этим взглядом просто перестаю что-либо соображать, а при этом нужно ведь ещё и клавиши перебирать! Ну, это уж слишком… А он улыбается своей мягкой и почему-то грустной улыбкой (наверное, устал от моей бестолковости?) и ободряет меня: «Не спеши, не волнуйся, у тебя всё получится». Но, глядя на мои страдания, наконец, милует меня: «Ладно, урок окончен. Иди, учи дома».

Потом он скажет моей маме: «Не могу понять, что вашей девочке мешает играть лучше. У неё все данные для этого. Но она почему-то так волнуется всегда, и ей это мешает. Да, мешает именно чрезмерная эмоциональность, повышенная чувствительность. Но я не знаю, что с этим можно поделать. Поговорите с ней, успокойте как-нибудь».

Мама со мной поговорила. Точнее – передала мне слова моего учителя, думая, что я после этого тут же успокоюсь и перестану так трястись на уроках. Но… мне стало ещё труднее. Господи, оказывается, он всё видит и всё про меня понимает! (Он понимал, видимо, даже то, чего я сама в свои тринадцать лет не понимала).

На следующий урок я шла, точнее – тащилась, плелась просто полумёртвая. И аккордеон, в котором было двенадцать килограмм молчаливой музыки, казался мне в этот раз совершенно неподъёмным. Но Бах был уже в моих пальцах, а не только в сердце, я даже мысленно могла сыграть эту дивную фугу. Мне казалось – клавиши поселились в моём мозгу, как звёзды, и невидимая рука постоянно перебирает их…

Поэтому на уроке я играла сносно, а может, даже хорошо. По крайней мере, мой учитель похвалил меня и весьма удивился, что за три дня я достигла такого качества исполнения. Он сказал: «Видимо, ты из тех людей, кто любит учиться в одиночестве. Без свидетелей». И он был совершенно прав.

С тех пор я играла ему только то, что разучила дома, и он больше не мучил меня новыми вещами – чтобы я тут же, у него на глазах, пробовала их играть. Он играл мне их сам, а я слушала, впитывала, пропитывалась музыкой, вся обращаясь в вибрации и трепет…

Больше всего на свете я любила смотреть, как мой учитель играет на моём аккордеоне. Именно в эти минуты я могла безбоязненно смотреть на него – когда он смотрел на клавиши. Я рассматривала тонкие морщинки у его глаз, я думала о его жизни, такой далёкой и загадочной для меня, мне было грустно от этих морщинок, мне хотелось бы их разгладить, сделать что-то хорошее для него, чтобы его улыбка не была такой грустной. Но единственное, что я могла для него сделать – это хорошо выучить урок.

И я очень старалась. Я даже брала ноты в свою обычную школу и, сидя на уроках, раскрывала их и мысленно играла, включая звёзды-клавиши в мозгу, заучивала наизусть новую пьесу.

А по вечерам, в те дни, когда мне не нужно было идти на урок музыки, я всё равно шла в музыкальную школу…

* * *

Школа располагалась на первом этаже бывшего общежития. Длинный коридор, по обеим сторонам его – комнаты-классы. А в самом дальнем конце – поворот налево. И там, в тупике, – бывшая общежитская кухня, в которой и находился мой класс. Очень удачно. Кухонная стеклянная дверь была закрашена белой масляной краской.

И если процарапать ногтем в краске маленькое окошко, можно было стоять у двери и смотреть, как мой учитель ведёт урок…

Надо сказать, что за три года моих тайных подглядываний никто (ни разу!) меня в этом тупичке не застукал. Это были замечательные минуты. Можно было смотреть на него и при этом не краснеть. Слышать его голос и не впадать в панику. И маниакально выискивать сходство, родство, сочинять, как поэму, фантастическое генеалогическое древо, где мы – мой учитель и я с отцом – на каких-то близких ветвях… Я до боли хотела родства с этим человеком, я мечтала когда-нибудь узнать нечто из его, или из своей жизни, что дало бы мне основание воскликнуть: «Я так и знала! Ну, конечно же! Ведь это ТЕ ЖЕ сине-голубые глаза! А просто так ничего не бывает…»

Благодаря этому тайному общению, о котором мой учитель даже не догадывался, я всё лучше узнавала его, я знала уже все его характерные жесты, знала, как он огорчается, когда ученик приходит с невыученным уроком, знала, как он смеётся, хотя это случалось очень редко, знала, как он задумывается, когда слушает ученика… И каким усталым иногда бывает. Уже таким знакомым и родным был его худой профиль на фоне окна: высокий лоб с прядью русых, рассыпчатых, непослушных волос, прямой нос, нервная линия сухих, тонких губ, матовость бледной кожи. Он был весь какой-то прозрачный и светящийся… Очень, очень светлый. Очень хороший человек. Я это так остро чувствовала!

* * *

Всю жизнь, всю жизнь я буду искать вокруг себя сине-голубые глаза моего отца!… Мне будет казаться, что ЧЕРЕЗ ЭТИ ГЛАЗА на меня каким-то мистическим образом смотрит мой отец… И всякий раз, встретив на жизненном пути мужчину возраста моего отца, с ТЕМИ ЖЕ сине-голубыми глазами, с ТЕМ ЖЕ пронзительным взглядом, я буду радостно думать: «Это он!» И не раз в жизни я скажу с благодарностью: «Вы так похожи на моего отца!»

Свято место пусто не бывает. И огромная пустая лагуна в моей реальной жизни, которую не смог заполнить папа Федя, всегда была заполнена образом прекрасного мужчины с пронзительным сине-голубым взглядом…

Когда-нибудь я расскажу о каждом из них. А о многих уже рассказала в других своих книгах. Жизнь щедро одарила меня дружбой и теплом, грех жаловаться, да я и не жалуюсь, хотя многие из моих прекрасных голубоглазых друзей уже ушли в вечность… Но они продолжают жить в моём сердце. И при этом всегда есть в реальной жизни КТО-ТО, через кого смотрят на меня сине-голубые глаза моего отца…

Эти глаза как будто преследуют меня в течение всей моей жизни.

Или это я преследую их?…

* * *

…А когда я приходила на следующий урок, мой учитель жаловался мне:

– Не представляю, кому это нужно расковыривать краску на двери? Как ты думаешь, кто бы это мог быть?

Я недоумённо пожимала плечами. А он брал клочок бумаги и аккуратно заклеивал свежепроцарапанный «глазок» – моё вчерашнее окошко… Краска на двери была со стороны коридора, а бумажки на «глазках» – со стороны класса. Дверь выглядела смешно, особенно к концу учебного года: она почти вся была в маленьких белых заплатках.

На уроках мой учитель меня хвалил, и я почти всегда уходила домой с пятёркой. Но я по-прежнему сильно стеснялась его и меня бросало в жар каждый раз, когда приходилось смотреть ему в глаза. Через процарапанное «окошко» общаться было легче и свободнее…

* * *

Но, кроме уроков, на которых я чувствовала себя уже более-менее уверенно, было в моей музыкальной жизни страшное испытание – это академические концерты: что-то вроде экзамена. В конце каждой четверти, а то и посередине, с бухты-барахты, устраивались эти экзекуции.

Происходило это так: большой класс, по стеночкам сидят все преподаватели школы, человек десять. И мой учитель тоже. И его жена, кстати, здесь же – она преподавала нам музыкальную литературу: кареглазая, черноволосая красавица, похожая на свою тёзку – восходящую оперную «звезду» Тамару Синявскую. Они – мой учитель и его жена – были совершенно не похожи друг на друга, как будто антиподы. Только выражение глаз было общее: грустно-задумчивое… А вообще, они были очень красивой парой, на мой взгляд – просто идеальной.

Итак, большой класс. Посреди класса – одинокий стул. И нужно войти в это, наполненное перекрёстными учительскими взглядами, пространство, сесть на этот стул и спокойно, уверенно и выразительно сыграть пьесу. Лучше всех это удавалось Ане-большой. Вообще, играть на пианино – гораздо комфортнее, чем на аккордеоне: садишься за инструмент ко всем спиной – и играешь себе, ничьи взгляды тебе не мешают. Но Аня и так не боится выступлений, она очень артистична и любит играть на разных концертах, не только академических. В отличие от меня.

А я, в отличие от неё, академконцерты просто ненавидела. Благодаря им, я выяснила, что у меня патологический страх публичных выступлений. И хотя здесь не надо было раскрывать рта и говорить длинные фразы, а только лишь сказать название произведения и фамилию композитора, но, оказывается, издавать звуки на своём любимом аккордеоне перед слушателями мне так же страшно, как выйти к доске и ответить устный урок. Вот такое пренеприятное открытие.

А как же парижские бульвары, и я в широкополой шляпе и с аккордеоном?… Да, наверное, не в этой жизни, а в какой-нибудь другой…

* * *

И вот, очередной академический концерт. Жду своей очереди, дрожу, как осиновый лист, как собачий хвост… Наконец, меня вызывают. Вхожу в класс на ватных ногах, добредаю до стула (как будто электрического!), сажусь, что-то мямлю.

– Начинай! – говорит директор Любовь Григорьевна.

– Спокойно, не спеши, – говорит ободряюще мой учитель, он тоже здесь, и только он один – моя опора.

Итак, начинаю… Играю первую музыкальную фразу. Хорошо играю. С чувством. И вдруг… мои пальцы, и моё сознание зависают над страшной пустотой…

Я НЕ ПОМНЮ, ЧТО ДАЛЬШЕ!!! Совсем не помню… Ни-че-го. Помню только то, что ещё минуту назад знала эту пьесу наизусть.

В классе повисает зябкая тишина.

– Что случилась? – спрашивает обеспокоено мой учитель.

– Я забыла… – шепчу пересохшими губами и шершавым языком.

– Что забыла?!

– Что дальше…

– Но ведь этого не может быть! Соберись с мыслями, сосредоточься, начни сначала, – говорит он.

Начинаю сначала. Играю первую фразу и – та же пустота в голове и в пальцах. Опять в классе холодящая тишина.

– Пойдём, выйдем, – говорит мой учитель.

Я плетусь за ним в наш класс.

– Играй! – говорит он.

И я играю… Всю пьесу, от первой до последней нотки – без единой запинки!

– Так в чём же дело? – спрашивает он.

– Боюсь.

– Бояться-то нечего, – говорит он мягко, успокаивающе. – Бояться совершенно нечего. Выйди и сыграй, как ты сейчас мне сыграла. Играй как будто для меня одного, не думай, что там ещё кто-то. Идём.

Опять заходим в это жуткое холодное пространство. Опять сажусь на почти-электрический стул. И… всё повторяется!

Опять я играю первую фразу. Потом повторяю её вновь – в надежде вспомнить продолжение, но в голове – гулкая пустота… Повторяю заколдованную фразу ещё раз, с чувством полного отчаянья!… И слышу раздражённый голос директора:

– Ну, мы это уже слышали! Играй дальше!

Сижу, опустив голову, уткнувшись взглядом в сахарные и антрацитовые молчащие клавиши… Ужас. Стыд. Кошмар. «Я опять забыла…» – говорю я. В классе слышатся ироничные смешки. Поднимаю глаза и вижу сине-голубые, полные грусти и сочувствия глаза моего учителя. «Не будем её больше мучить, – говорит он. – Она сегодня очень волнуется. Но только что в классе, поверьте мне, она сыграла на отлично».

И потом, когда я пришла на очередной урок, он ни одним словом не напомнил мне о моём позоре. Ни одним словом – ни огорчённым, ни сочувственным. Как же я была ему благодарна за это!

Мой учитель – самый хороший человек на свете.

* * *

А ещё в нашей музыкальной школе был оркестр. Человек пятнадцать. С таким немножко однообразным составом: баянисты и аккордеонисты. Но для нашего городка это было уже что-то! Руководил оркестром, конечно же, мой учитель. И у меня в этом оркестре было своё место и своя партия.

Мне очень нравилось, как мой учитель дирижирует нами. Я заметила: когда смотришь на дирижёра со стороны – как зритель – то все эти геометрические фигуры в воздухе, которые он вычерчивает своей палочкой и пальцами, кажутся китайской грамотой, или языком глухонемых. Но когда смотришь на это ИЗНУТРИ МУЗЫКИ, которую играешь вместе с другими, то весь этот загадочный безмолвный, воздушный язык оказывается очень простым и понятным. Вот мой учитель нацелился своей нервной палочкой в мою сторону – и я точно знаю, что мне нужно сейчас вступать, вот он словно бы подымает над собой тяжёлые пласты воздуха – и я понимаю, что нужно играть фортиссимо – то есть громко, ещё громче! Вот его бледные тонкие пальцы словно бы гладят траву, гладят нежно, осторожно – и я понимаю, что нужно играть тихо, ещё тише, ещё… Пиано, пианиссимо… И – очерчивание в воздухе магического полного круга – всё, конец!

Мне нравится играть в оркестре. Когда я не одна пред очами учителя, я не так стесняюсь. Мы готовимся к выступлению, у нас скоро премьера.

* * *

Пятилетие Вольногорска. Большой концерт для всех жителей города в единственном культурном центре – кинотеатре. Мы со своими бандурами ждём своего выхода на сцену. Кстати, я в оркестре единственная девочка. Кажется, начинаю волноваться… Мой учитель (как же он хорошо изучил уж меня!) смотрит на меня ободряюще и весело подмигивает: «Ничего, отобьёмся!»

И вот мы на сцене. Сидим в два ряда. Зал набит битком – аншлаг, полный! Яркий свет бьёт в глаза…

В световом луче стоит мой учитель, палочка и пальцы замерли в воздухе, приготовившись к полёту… И вот они уже замелькали в своём магическом, колдовском танце… Тонкая худая фигура учителя, порхающие полы тёмно-синего пиджака, растрепавшиеся светлые волосы, руки – как крылья… Я смотрю на него, как зачарованная… И он тоже смотрит на меня, его бледное лицо искажено нервной гримасой, он точно хочет что-то сказать мне – и не может…

И тут до меня доходит, что я – НЕ ИГРАЮ! Сижу в полной прострации, забыв о том, что надо нажимать на клавиши и растягивать меха… Спохватываюсь. Вслушиваюсь – и от волнения не могу понять, в каком месте пьесы играет оркестр.

Но ведь надо играть! Смешно сидеть на сцене со сложенными на коленях руками. И… я начинаю лупить по клавишам без всякого разбору! Просто лупить по клавишам, как придётся… Глаза учителя делаются большими и круглыми, ещё круглее, ещё… Они уже не сине-голубые, а какого-то неестественно белого цвета… Что с ним? Ему плохо?! Скорей бы конец этой бесконечной пьесе, она какая-то резиновая, я раньше и не замечала, какая она длинная и утомительная. Продолжаю яростно лупить по клавишам, хорошо, что я не одна выступаю, а с компанией, надеюсь, в общем звучании никто не расслышал, что я «слегка» сфальшивила…

И – наконец! – долгожданный ноль в воздухе: финита ля комедия…

«Спасибо всем», – устало сказал измученный дирижёр. Он не смотрел в мою сторону. Ну, и хорошо.

Конечно, я чувствовала свою вину. Но всё, что произошло, произошло не умышленно, а как бы помимо моей воли. Да и партию свою я знала отлично, мы ведь столько раз репетировали! Но что случилось – то случилось…

Так я узнала о своей полной неспособности к публичным выступлениям.

* * *

И ни разу мой учитель не напомнил мне о моём позорном выступлении, и ни разу не упрекнул. Он даже не выгнал меня из оркестра! Всё продолжалось, как будто ничего не произошло. Он ПРИНИМАЛ МЕНЯ такой, какая я есть, со всеми моими странностями и заскоками… Да, он был расстроен в момент нашего выступления тем, какую я устроила на сцене какофонию, но он не держал на меня обиду и не умел раздражаться. И я была ему бесконечно благодарна. Хотя сказать «спасибо» у меня не повернулся язык.

* * *

…Он играл на моём аккордеоне, тонкие сильные пальцы перебирали сахарные и антрацитовые клавиши, сухая русая прядь упала на бледный лоб, он смотрел на клавиши, а я смотрела на него и думала о том, что он выглядит очень уставшим, смотрела на тонкую морщинку, перечеркнувшую его лоб, и мне было бесконечно грустно… И сами собой складывались внутри строчки:

Я у тебя морщинку вдруг увидела,

И оттого так грустно и несносно…

Она перечеркнула все мечты мои,

И всё с ней стало трудно и непросто.

Странно, что в стихах можно сказать взрослому человеку «ты», и это звучит нормально. Никому в голову не придёт, что это – не вежливо. Можно сказать о том, чего не было и не может быть, но никто не упрекнёт тебя в том, что ты – наивная фантазёрка. В стихах всё оказывается ПРАВДОЙ. Стихи – это какая-то другая, невозможная жизнь, и в стихах она становится реальностью. Невозможность становится возможностью. Непрожитое становится прожитым. Невысказанное – высказанным. И от этого так больно, и так сладко…

«Она перечеркнула все мечты мои…» Кто-то скажет: какие такие мечты? Всё это выдумки! Да, в реальной жизни их нет и быть не может, я не спорю. Нет, и не может быть. Нет, и не может быть…

Но существует поэзия – окно в другое измерение жизни, где возможно невозможное, где свободно, не боясь, можно говорить с человеком о том, что для тебя важнее всего на свете. И он не засмеётся. Да, он не засмеётся и не прочтёт тебе взрослую нотацию, типа: дети должны думать об уроках. Да, он не засмеётся. Потому что даже… никогда не узнает об этом! Об этом вашем тайном общении. О твоих неслышных прикосновениях к его жизни…

Я у тебя морщинку вдруг увидела.

И оттого так грустно и несносно.

Она перечеркнула все мечты мои,

И всё с ней стало трудно и непросто.

Ты с нею непонятней мне, сложнее,

И дальше – на пятнадцать лет меня…

Морщинка… Отчего? Устал, наверно?

Я понимаю всё: работа и семья…

И так её мне хочется разгладить…

Закрыть глаза – и… всё тебе сказать.

Но ты – забудь. Она… пройдёт, быть может.

Ну, ну не морщись! Улыбнись опять!

…Учитель, низко склонившись над клавишами, играл на моём аккордеоне великого мятущегося Бетховена…

* * *

А по вечерам, когда уже зажигались огни, когда улицы пустели, и на них оставался только ветер, я уходила гулять в новый микрорайон…

Здесь жил мой учитель. Но на какой улице, и в каком именно доме, я не знала. И даже не стремилась узнать. Мне достаточно было знать, что в одной из этих новых девятиэтажек, среди множества светящихся окон – есть и его окно…

.  Подумать:

.         ведь сколько домов!

.  И в каждом – по сотне окон…

.  И в каждом – своя любовь,

.  Своё высоко-высоко…

.  Подумать:

.         ведь сколько домов!

.  Большущих таких и тёплых…

.  Неужто стольким дано

.  Умение быть высоким?

.  Быть выше

.         слепых обид,

.  Быть выше

.          немых размолвок,

.  Чтоб камень,

.              асфальт,

.                       гранит

.  Сложились бы в тёплый город…