Глава LVI Дела больничные

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава LVI

Дела больничные

Однажды меня срочно вызвали в больницу.

— Что такое, в чем дело? — спросил я, сильно встревоженный. Вбегаю в кабинку. Оксана лежит с перевязанной рукой.

— Что случилось? — указываю на руку.

— Пустяки! Вывихнула кисть левой руки.

— Каким образом?

— Шла по коридору, а на подошвах валенок ледяные катышки, я поскользнулась, упала на левую руку — в результате вывих.

— Надо просить Терру Измаиловну, чтобы тебя немедленно направили на рентген в Маротделение и вправили сустав, — настаивал я.

Терра Измаиловна, однако, отнеслась с холодком к Оксаниной беде и в Маргоспиталь ее не послала под тем предлогом, что якобы рентгенкабинет там не работал. Так и остался сустав невправленным. Со временем кисть в какой-то мере приспособилась к неправильному положению сустава, но в общем на всю жизнь рука осталась искалеченной.

Прошло некоторое время после этого несчастного случая, и произошел еще один, чуть не закончившийся для Оксаны трагически. Однажды она несла больным завтрак. Между бачками и стеной в самом проходе кто-то поставил деревянный обрубок. Из бачков валил пар, все окутавший густым туманом. Не заметив предательского препятствия, Оксана споткнулась, упала и ударилась лбом о край обрубка. Удар был настолько сильным, что лобная кость подалась внутрь, образовав впадину. Вокруг глаз появились огромные кроваво-синие круги. Лицо стало совершенно неузнаваемым. Многие блатари были уверены, что это я жестоко избил Оксану, так как по их понятиям муж временами должен «наставлять» свою жену, чтобы она постоянно чувствовала власть. Лишь через месяц лицо Оксаны приняло нормальный вид.

В 1944 году Терра Измаиловна закончила свой срок заключения, и ее отправили в ссылку в Красноярский край. На ее место назначили Кузнецову, вольного врача. Она прибыла с фронта. Это была очень красивая, обаятельная, изящная женщина лет 35–40. На заключенных, огрубевших в лагерной обстановке, она производила особенно сильное впечатление. С больными она держала себя просто, не подчеркивая своего «сословного» превосходства. Была к ним очень внимательна, к своим обязанностям относилась добросовестно. Главное же — не злоупотребляла служебным положением, не использовала больничное имущество в корыстных целях, как это делала Терра. Как женщина умная, она очень скоро разобралась в своих кадрах и увидела в Оксане честнейшую, исключительно толковую и добросовестную помощницу по хозяйству, на которую можно целиком положиться. Поэтому, как только Дина освободилась, Кузнецова сразу предложила Оксане место сестры-хозяйки. Стиль работы Кузнецовой нравился Оксане, и она без колебаний согласилась.

С тех пор у нее началась очень сложная, напряженная и ответственная работа, продолжавшаяся семь лет.

Оглядываясь на пройденный путь, Оксана поражалась, как она вынесла на своих плечах эту огромную нагрузку. Здесь, в лагере, под надзором десятков соглядатаев, бесчисленного сонма начальников, каждый из которых видит в тебе потенциального мошенника и вора, нужна была исключительная бдительность, необходимо было следить за каждым своим шагом, так как малейшая случайная оплошность могла быть расценена всей этой массой надсмотрщиков как тяжкое преступление, за которое они легко давали добавочные сроки. На воле на такое непреднамеренное ничтожное упущение наверняка посмотрели бы сквозь пальцы. Не так страшна была сама работа сестры-хозяйки, как эта вечная подозрительность, оскорблявшая человеческое достоинство. Но и обязанности у нее, действительно, были огромны. На сон оставалось не больше шести часов в сутки. Да и что это был за сон, если и во сне вечно терзали мысли — все ли в порядке, не грозят ли неприятности от начальства.

Первой заповедью сестры-хозяйки было держать больницу в образцовой чистоте. В центре внимания находились уборка палат и надраивание полов. Начальство требовало, чтобы полы были выскоблены добела (они были некрашеные). Работу эту выполняли уборщицы, и сестра-хозяйка старалась кормить их как можно лучше, понимая, как нелегко им достается кусок хлеба.

Питание больных было, пожалуй, одной из главных забот Оксаны. Она никому не могла передоверить этот важный участок. С одной стороны, нужно было обеспечить справедливое честное распределение еды между больными, а с другой — так же справедливо распределять остатки пищи между персоналом. «Черпак» в руках Оксаны позволял поощрять едой добросовестных работников, и поэтому она не выпускала его из своих рук. В общей сложности трехкратная раздача пищи отнимала у нее не менее трех-четырех часов в день.

Организация купания больных — тоже очень важный участок работы сестры-хозяйки. Раз в десять дней надо было выкупать сто двадцать больных. Непосредственно обмывал их титанщик Лука Петрович Невар, белорус, чудный человек, о котором речь пойдет впереди. А на долю Оксаны ложились обязанности кастелянши. Она должна была выдать каждому отремонтированное ею лично белье, собрать все грязное и сдать в стирку не только нательное, но и постельное белье, полотенца, халаты и прочее. Белье было старое, требовалось массовое его обновление, однако медсанчасть не очень-то спешила это делать. На его починку уходила масса времени. Сестра-хозяйка одна (помощницу годами не давали) вечерами просиживала за этой неблагодарной работой.

Белье числилось на балансе бухгалтерии и оценивалось в сто тысяч (по старому курсу). За его сохранность сестра-хозяйка несла личную материальную ответственность. Но из-за воровского окружения возникала опасность расхищения больничного белья. Поэтому были необходимы систематический учет и переучет его: раз в десять дней Оксана пересчитывала рубахи, кальсоны, полотенца, простыни, наволочки, халаты и прочее. И недостачу восполняла за свой счет, вернее — за счет Юры, присылавшего нам денежную помощь.

Помимо этой черновой, будничной работы, заполнявшей весь день сестры-хозяйки, была еще и другая сфера ее деятельности — наведение лоска и красоты. Начальство было в этом очень заинтересовано, так как старалось блеснуть перед многочисленными наезжавшими комиссиями. При этом претензий к сестре-хозяйке было море, а непосредственной помощи — никакой. Оксана должна была изворачиваться как могла. Натура эстетическая, наделенная большим художественным вкусом, поначалу по собственной инициативе, она сделала больницу неузнаваемой. До прихода Оксаны больница имела типичный казарменный вид — голые стены и окна, обшарпанные ничем не покрытые тумбочки, пустые коридоры с окнами по одной стороне и рядом дверей в палаты — по другой, кровати, заправленные серыми солдатскими одеялами. Больница больше походила на заброшенный дом призрения для престарелых, чем на лечебное заведение. И вот за какие-то два-три года Оксана буквально преобразила больницу.

Добыв через санчасть вату и цветной ситец, она начала разыскивать среди эстонок мастериц, умеющих стегать ватные одеяла. И вот уже вместо казенных унылых серых и холодных одеял на каждой кровати появилось хорошее стеганое ватное одеяло красного, желтого или голубого цвета. И от одной только этой перемены каждая палата как бы засверкала всеми цветами радуги.

Оксана выпросила для больницы марлю и своими руками сделала из нее занавески на окна и салфетки на тумбочки, причем сама же украсила их разнообразнейшими мережками, превратив чуть ли не в кружевные изделия.

Развела большое комнатное цветоводство — цветы появились в палатах, на подоконниках в коридоре, в дежурке. Больница выглядела как оранжерея. Особенно эффектный вид имели длинные широкие коридоры, разделенные арками на части. С каждой арки свешивалась красиво ниспадающая марлевая занавеска. Особенно красив был коридор, когда солнце заливало его яркими лучами.

Летом вместе с садовником Оксана разбивала перед фасадом больницы цветочные клумбы. В их окружении больница выглядела, как красивый особняк.

Как же относилось к сестре-хозяйке начальство? Оценивало ли ее самоотверженный бескорыстный труд?

За семь-восемь лет ее пребывания на этом посту сменилось три начальницы медсанчасти и около десяти заведующих больницей. Каждая или каждый из них вначале приглядывался к Оксане, а потом убеждался в ее исключительной преданности делу и в приказах выражал благодарность.

Неоднократно даже звучали обещания походатайствовать о досрочном ее освобождении. Но все это были пустые посулы — ничего ни разу не предпринималось для воплощения обещаний в жизнь.

Трудно, очень трудно было работать по шестнадцать часов в сутки без подмены и без выходных дней. Но Оксану выручал хорошо подобранный ею основной костяк рабочих. На них она могла вполне положиться. Вот они — Лука Петрович Невар, титанщик, он же кипятильщик; Куля — прачка; и трое разнорабочих — Орлов, Шульц и Вася Згурский, в обязанности которых входило привозить воду в бочке, носить белье в прачечную, топить печи, относить покойников в морг и др.

Из этих пяти человек правой рукой Оксаны по хозяйству был титанщик Лука Петрович. На воле он работал кузнецом в городе Молодечна Белорусской ССР. Было ему лет под шестьдесят, но на здоровье он не жаловался. Отличала его хорошая хозяйственная сметка, которая помогала находить выход из затруднительного положения.

В больницу для отопления завозили мокрый торф, который, разумеется, давал мало тепла. За зиму стены в больнице отсыревали, промерзали насквозь и на них проступала изморозь. Долго не могли вывести сырость в палатах. Лука же очень просто справился с этой задачей: старое негодное ведро он доверху заполнял горячей торфяной золой, ставил вплотную к стенке и так по кусочкам ее высушивал. И добивался того, что за какое-то время вся стенка становилась сухой.

Больных в больнице поили грузинским чаем. Но Лука не ленился, причем по собственной инициативе, рвать листья смородины (кусты ее росли на территории больницы) и вместо чая давать больным напар из этих листьев. «Чай» был на славу — ароматный, вкусный, чудесного рубинового цвета и очень полезный, благодаря богатому содержанию витаминов. Больные предпочитали этот напиток грузинскому чаю.

Часто на обед больным давали невероятно соленую горбушу. Ее просто невозможно было есть, и, несмотря на скромное питание, рыба оставалась несъеденной. Лука и тут проявил инициативу и стал вымачивать ее в нескольких водах, после чего рыбу стали есть с удовольствием.

Характер у Луки был просто золотой. Он никогда не раздражался, нрав у него был веселый, доброжелательный. Он любил пошутить, подтрунить над кем-нибудь, но делал это так мило, так добродушно, что никто на него не обижался, а наоборот, сам приходил в веселое настроение. Его любили и уважали за добрые советы, отеческие наставления, и поэтому кипятилка (его резиденция) была своеобразным клубом, где в свободные часы собирались уборщицы и санитарки.

Работала уборщицей некая Лиза. Это была очень работящая, старательная, лет сорока женщина, худая, как щепка. До ареста она жила где-то на севере и работала в колхозе. У нее было четверо детей — от года до двенадцати, а муж-тунеядец только пьянствовал.

Она билась, как рыба об лед, чтобы как-нибудь прокормить и одеть своих малышей. За свой адский труд в колхозе она ничего не получала. Однажды ее вызвали на собрание по случаю дня сталинской конституции и пригрозили большими неприятностями в случае неявки. И тут вся накопившаяся у нее в душе злость прорвалась наружу, и она сказала:

— Некогда мне ходить на ваши собрания. У меня вон дети подыхают с голоду. Провалитесь вы с вашим Сталиным! Спасибо ему за собачью жизнь. Будь он проклят!

Разумеется, тут же оформили на нее донос, в котором Лизу обвинили в заговоре с целью покушения на священную особу Сталина, и, невзирая на четырех малолетних детей, бросили ее в тюрьму, а потом в лагерь. Вначале она убивалась, горевала, тосковала по детям, но с годами горе ее притупилось. От цинги или по другой причине она лишилась зубов. Кто-то посоветовал ей вставить зубы. Съездила она в Маргоспиталь, там сняли мерку и назначили день для следующего посещения.

Однажды приходит со двора Лука. В руках у него огромная лошадиная челюсть.

— Зачем тебе, Лиза, ехать в Маргоспиталь, я нашел для тебя подходящую челюсть. Вот готовый протез. Он как раз тебе к лицу. Да и есть теперь будешь больше, а то страшно на тебя смотреть, какая ты худющая.

Присутствовавшие при этой сцене санитарки чуть не лопнули от смеха, а Лука, как ни в чем не бывало, продолжал шутить.

Ночевал он на нарах в бараке, а рядом с ним спал Васька Згурский. Он был добрым, покладистым парнем, хотя временами на него нападали приступы непонятного упрямства, и тогда с ним ничего нельзя было сделать. К сожалению, умственная недоразвитость его была совершенно явной. Приходится удивляться, о чем думали следователи и прокуроры, сажая его в тюрьму. С таким же основанием можно было заключить в тюрьму и лагерь невинного младенца.

Згурскому было лет двадцать пять. Он обладал огромной физической силой. Его держали в больнице для выполнения тяжелых физических работ.

Водопровода в больнице не было. Воду в двадцативедерных бочках нужно было привозить на человеческой тяге с противоположного конца зоны. Обычно в оглобли впрягался Васька, а сзади подталкивали бочку Орлов и Шульц. Но часто они были заняты на других работах, и тогда Василию приходилось в одиночку тянуть бочку. Фактически он заменял лошадь.

Его прожорливость не знала границ. Тут сказывались его огромный рост, колоссальная физическая нагрузка и, вероятно, мозговые отклонения. В один присест он выпивал три литра баланды и съедал соответствующее количество второго.

Лежа на нарах, он частенько испускал «тяжелый» дух, и Лука неоднократно увещевал своего соседа:

— Послушай, Василий, ты бы поменьше газовал, имей же совесть. Невозможно возле тебя лежать. Прошелся бы, погулял, все же меньше было бы этого тяжелого духа.

Но Васька его не слушал. Утомившись за день, он быстро засыпал крепким сном.

Несмотря на природное скудоумие, Ваське не чужда была мечтательность. Вот как это проявилось.

К доктору Суханову в больницу часто заходила его жена Ефросиния Ивановна, ничем не примечательная худощавая женщина, брюнетка лет сорока, с уже поблекшим лицом. Как-то Васька обратил на нее внимание, и сердце его воспылало страстью. Он вообразил, что она к нему неравнодушна.

Однажды, лежа на нарах, Васька размечтался и открыл Луке тайну своего сердца.

— Знаете, дядько Лука, прибираю я как-то двор возле парадного. Смотрю, стоит возле меня жена Суханова и так смотрит, так смотрит, как я работаю. Ну, думаю, значит, влюбилась в меня. Я продолжаю работать, а она все стоит и стоит. Как вы думаете, дядько Лука, она правда в меня влюбилась?

Лука усмехнулся и с самым серьезным видом отвечает:

— А почему бы и нет! Ты парень хоть куда — молодой, здоровый, красивый, да в тебя любая женщина может влюбиться, не только Суханова. Но вот подпердываешь ты немного. Ну, да ничего, она тебя отучит. Ты бы сделал ей предложение. Ей-богу!

Слова Луки произвели на Ваську глубокое впечатление, он уверился, что Суханова влюблена в него. В эту ночь он даже не смог заснуть сразу, как обычно. Судя по вопросу, который он задал потом Луке, Василий размечтался о совместной с Сухановой жизни в своем родном селе на Винничине:

— Дядько Лука, а корова у нее есть?

— А как же, конечно, есть.

Успокоенный и счастливый, Васька, наконец, засыпает крепким сном, и на его лице расплывается детская улыбка.

(Нехорошо, конечно, насмехаться над слабоумным, но простим Луке этот диалог, так как в каждодневной суете он опекал Василия, как мог).

Начальство давно обратило внимание на Василия как на богатыря и перевело его из больницы на общелагерные работы. Однажды в субботу вечером нарядчик ему заявил, что на следующий день, то есть в воскресенье, он должен на паре волов поехать в лес за дровами. Когда наступило утро, кинулись его искать, а он как в воду канул. Сначала Васька прибежал в больницу и попросил Оксану спрятать его где-нибудь.

— Куда же я тебя дену? Здесь найдут тебя в два счета, да и мне неприятность будет. Поезжай-ка лучше за зону. Это же одно удовольствие, в лесу побываешь, — уговаривала Оксана.

— А я не хочу, сегодня воскресенье, — и убежал куда-то. А тут надзиратели уже шныряют по зоне и его разыскивают. Васька, даром, что дурачок, подбежал к стожку сена, вырыл в нем большое углубление и зарылся в него с головой. Но, видимо, плохо замаскировался, и его оттуда вытащили.

— Ты почему прячешься? Почему не идешь на работу? — набросились на него надзиратели.

Но Васька бесстрашно отпарировал:

— Бог велел шесть дней работать, а в воскресенье отдыхать. Скотина тоже должна в воскресенье отдыхать, работать сегодня не буду.

Так надзиратели ничего с ним и не смогли сделать. Как видим, Васька в вопросах религии был тверд и принципиален.

В один из дней Василий получил от своего брата первое письмо с фронта. Брат скорбел, что Вася в лагере, очень хотел бы ему помочь, но с болью сердца писал, что сам гол, как сокол. «Мы получаем в месяц копейки, икс на них купишь», — так и написано было в письме.

Васька очень обрадовался весточке от брата и попросил меня ответить (Васька был неграмотный). Я написал, что ему живется неплохо, работа у него подходящая, он сыт, одет и ничего ему не нужно. В письме Васька хотел подчеркнуть (и просил об этом меня), что о нем очень заботится сестра-хозяйка.

Я уже говорил выше, что Оксана имела возможность подкармливать обслугу за счет добавок, которые ей давал шеф-повар Михаил Осипович Бабкин. Он заслуживает того, чтобы с ним познакомиться ближе. Михаил Осипович попал в заключение прямо с фронта, где его обвинили в распространении каких-то анекдотов. В тюрьме он дошел до крайнего истощения, и его еле живого отправили в Баим.

До войны Бабкин жил в Москве и работал поваром в первоклассном ресторане. Это был подлинный мастер и художник своего дела. Он знал сотни рецептов изготовления всевозможных блюд и был также большим знатоком производства кондитерских изделий. Его торты славились в довоенной Москве, так как отличались высоким качеством и были оформлены, как подлинные художественные произведения.

Ознакомившись с биографией Бабкина, начальство сразу же поставило его во главе больничной кухни. Нельзя сказать, что оно руководствовалось при этом соображениями, как бы улучшить питание больных, сделать его более вкусным. При скудном ассортименте продуктов, поступающих на кухню, вряд ли это было возможно. Скорее тут играли роль другие мотивы, а именно — использовать Бабкина еще и в качестве «придворного» кондитера. И действительно, скоро повару посыпались заказы на торты для завбольницей Терры Измаиловны, для начальницы медсанчасти Лившиц и для иного руководящего состава. Михаил Осипович не ударил лицом в грязь — показал себя с самой лучшей стороны. Этим он сразу упрочил свое положение. Да он и сам себя не забывал, что было вполне естественно для изголодавшегося человека. Он быстро поправлялся, наел даже животик, появилась солидная осанка и самоуверенность. Приятный басок рокотал на кухне во время отдачи распоряжений.

Ежедневно по наряду Бабкину отпускали определенное количество продуктов. И в обязанности инспектора санчасти входило проверять, все ли попадает в котел.

Одно время инспектором был старик лет семидесяти, некто Грушечкин. Был он малограмотным, невежественным человеком. Авторитетом у заключенных не пользовался никаким, напротив, был предметом насмешек, причем не только за глаза, но и в глаза. Судя по его замашкам, ему больше приличествовало служить в полицейском управлении, а не в медсанчасти. Маленький, тщедушный, с длинными фельдфебельскими усами, он быстро семенил короткими ножками по зоне, незаметно подкрадывался к кустам и накрывал на месте преступления влюбленные парочки.

Его раздражало независимое положение Бабкина, его непочтительное отношение к нему, как-никак, начальнику Грушечкину. И инспектор задался целью во что бы то ни стало уличить Бабкина в расхищении продуктов.

Однажды, когда повар жарил для себя на сковородке кусок мяса, на кухне как из-под земли вырос Грушечкин.

— А, — завопил он злорадно, — наконец-то я тебя поймал. Ты для кого это жаришь мясо? Для себя? Теперь я собью с тебя спесь.

— А тебе что? Жалко? Иди жалуйся, не больно тебя боюсь.

Грушечкин тут же побежал в медсанчасть. Через несколько минут он вернулся в сопровождении начальницы Маховой.

Пока Грушечкин бегал, Бабкин шуганул жаркое в общий котел, помыл и повесил на место сковородку.

— Вот, товарищ начальник, — начал было с жаром Грушечкин, — полюбуйтесь! Бабкин жарит себе мясо на сковородке!

И вдруг инспектор видит эту сковороду висящей на стене. Лицо у него вытягивается.

— Где же оно? — спрашивает Махова.

— Да я же только что видел своими глазами, как он жарил мясо. Не иначе, как сожрал его, пока я бегал за вами.

— Да вы что? Как это можно за две-три минуты проглотить порцию мяса, да еще прямо с огненной сковородки? Вам померещилось. Пойдемте!

Скорее всего Махова понимала, что Грушечкин не врет, но, питая к нему антипатию, не стала его поддерживать.

Так и ушел Грушечкин околпаченный, а Бабкин только посмеивался. Объективно Грушечкин был прав, потому что Бабкин урезывал и без того скудный паек больных. Но трудно поверить, что Грушечкин в данном случае заботился о больных. Ему нужно было проучить Бабкина за его неуважительное к нему отношение.

Как-то «кум» (оперуполномоченный) приставил к повару своего соглядатая Житкова. Этот тип не только не скрывал перед заключенными своей роли тайного агента, но и открыто бравировал ею. Его ненавидели все, выражая ему в лицо свое презрение. Однако это нисколько не смущало подонка. И вот он зачастил на кухню. Придет, покрутится-покрутится без дела, уйдет, потом опять явится. Все работают, а он прохаживается по кухне, как хозяин, и только посвистывает.

— Что ему тут надо? — раздражался Бабкин. — Добавки? Я ему дам добавку. Шляется тут без дела и мешает работать, стукач проклятый. Пусть зайдет еще раз, я его «накормлю».

Долго ждать Житкова не пришлось. Зашел на кухню как ни в чем не бывало и с наглой физиономией уселся на табурет. Бабкин в это время разделывал ножом мясо. Увидев Житкова, он затрясся от гнева. Терпение его лопнуло. Он подошел к Житкову и угрожающе сказал:

— Тебе что тут надо? Иди вон отсюда, чтобы духу твоего здесь не было, скотина!

— А я имею право присутствовать и не уйду отсюда!

— Не уйдешь? — в бешенстве заорал повар. — Так вот тебе, сволочь! — и мощный удар выбросил Житкова из кухни далеко в коридор.

На шум выскочили из палат ходячие больные. Вид ненавистного сексота, барахтающегося на полу, привел зрителей в неописуемый восторг. Они приветствовали Бабкина шумными аплодисментами.

— Браво, Миша! Вот это да! Бокс по первому разряду! Дай ему еще раз по шее!

После этой «дуэли» на кухне Житкова не видели. Можно не сомневаться, что он не замедлил пожаловаться «куму» на Бабкина за учиненную расправу. Но так как со стороны третьей части никакой реакции не последовало, можно также предположить, что этому незадачливому стукачу досталось от своего шефа за слишком уж неуклюжую, топорную работу.

В конце концов и карьере Бабкина пришел конец. Утверждать свое человеческое достоинство в условиях лагеря — дело наказуемое. Комендатура уже давно не могла смириться с тем, что какой-то зек держит себя независимо, не проявляет покорности, раболепия, больше того — позволяет себе дерзить начальству.

Повод свести счеты с Бабкиным нашелся.

Была у Бабкина любовница, или по-лагерному — жена, Марина, бывшая учительница, толковая интересная женщина. Работала она санитаркой вместе с Оксаной, о чем вскользь я упоминал выше. Все у Марины спорилось. Быстрая, ловкая, она вполне соответствовала идеалу Бабкина, который больше всего ценил в женщине ум, проворство, умелые руки. Они часто встречались в укромном местечке и были взяты на заметку в комендатуре как парочка, нарушающая лагерный режим. Надзиратели долго искали случая, чтобы застать их врасплох. И, наконец, им это удалось. Составили акт, и начальник отделения наложил резолюцию — разогнать Бабкина и Марину по разным лагерям. Медсанчасть пыталась отстоять квалифицированного повара, но ей это не удалось — Бабкина этапировали из Баима.

Вспоминая работу Оксаны в больнице, хочется коснуться поведения и нравов отдельных медработников, с которыми она находилась в тесном контакте по службе.

До 1945 года старшей медсестрой в Баиме была Лида Мурашкина, женщина лет тридцати пяти. До ареста, то есть до 1941 года, она работала в одной из больниц Московской области медсестрой и настолько хорошо себя зарекомендовала, что слава о ней разнеслась на десятки километров вокруг. К ней приезжали лечиться из отдаленных сел области. По отзывам знавших ее людей, в своих познаниях и опытности она не уступала любому районному врачу. У нее было большое призвание к медицине, и она постоянно работала над собой в этой сфере. Она почти безошибочно ставила диагнозы и назначала правильное лечение. Если бы она получила высшее медицинское образование, из нее, несомненно, вышел бы замечательный врач. Она и собиралась поступать в вуз, но внезапно была арестована. Поводом для этого послужила клевета одной подчиненной ей санитарки, которая украла больничную простынку. Лида разоблачила воровку, и в отместку за это последняя написала в НКВД донос на Мурашкину о том, что она якобы восхваляла немецкую военную технику и неудачи Красной Армии в первый год войны объясняла превосходством немцев в воздухе и на суше. Этого было достаточно, чтобы посадить Лиду в тюрьму. Здесь она заболела сыпным тифом, но ее крепкий организм преодолел страшную болезнь, после чего ее направили в Баим.

Администрация больницы, познакомившись с Лидой, сразу оценила ее опыт и знания, и после того, как старшая медицинская сестра Мария Афанасьевна вышла на свободу, на ее место поставили Мурашкину.

Будучи старшей медицинской сестрой, она не просто выполняла указания врачей, но и сама проявляла инициативу, что было особенно ценно в отсутствие заведующего или главврача, например, в ночное дежурство, когда требовалась срочная медицинская помощь.

У Лиды была удивительно легкая рука. Медицинские процедуры, уколы, вливания — все это она проделывала необыкновенно легко, ловко, без болей, безошибочно находя вену. Все начальство, которому надо было делать разные манипуляции, обращалось только к ней. Про заключенных и говорить нечего: все они наперебой добивались, чтобы только она делала уколы и внутривенные вливания.

Пользовалась Лида популярностью и вниманием не только за высокий профессионализм, но и благодаря внешней привлекательности. Она не была красавицей в классическом смысле этого понятия. Скоре это была чисто русская, национальная красота — высокая, стройная фигура, широкое лицо, открытый взгляд серо-голубых глаз, гладкий лоб, буйно разросшиеся после тифа густые пряди золотистых волос. Весь ее облик, пышущий здоровьем и силой, выделял ее среди женщин и импонировал мужчинам. Многие из них серьезно ею увлекались. За ней упорно ухаживали солидные заключенные, которые на воле занимали видное положение. Например, Кондратенко, бывший главный инженер крупного завода, Новаковский — видный партийный работник и другие. Наконец, в Лиду влюбился по уши сам начальник лагеря Коротнев.

Он совсем не походил на своих предшественников. Это был простой, обыкновенный, не вредный мужик, относившийся к нашему брату доброжелательно. Образование имел небольшое. Раньше много лет работал машинистом на паровозе, а теперь пошел на повышение, возможно, по партийной линии. У него было большое пристрастие к водке, и часто видели, как он шел по зоне раскачивающейся пьяной походкой. И вот этот семейный, занимающий важный пост человек потерял голову и влюбился в Мурашкину. Виданное ли это дело — чтобы начальник отделения, энкаведист, увлекся заключенной! За такое нарушение кастово-энкаведешной этики виновник мог еще попасть и под суд. Все это не мог не знать Коротнев, и тем не менее, его не пугала эта перспектива. Может быть, впервые в жизни он полюбил женщину так пылко и страстно.

Встречаться с Лидой открыто в зоне — значило подавать повод для разного рода сплетен. Поэтому он повадился приходить в больницу якобы для уколов (впрочем, какой-то курс лечения от алкоголизма ему был предписан, и Лида добросовестно выполняла все необходимые манипуляции), а на самом деле — скорее всего, для того, чтобы наглядеться на свою любимую и наговорить ей комплиментов. В конце концов он сделал ей предложение.

— Знаешь, Лида, я не могу без тебя жить. Я сделаю все, чтобы вызволить тебя из лагеря. Когда будешь на воле, все равно тебя найду. Хочешь, брошу семью, уйду из НКВД, даже водку перестану пить. Только выходи за меня. Ну, что молчишь?

Но зачем Лиде было связывать себя с человеком другого круга, чуждым ей по духу, да еще с пьяницей. К нему она не только любви не питала — не было даже простого увлечения, а тем более — уважения. До окончания срока ей оставался только один год, и мысли ее сосредоточивались на дорогих ее сердцу детях, которые ее ждали. Конечно, самолюбию ее не могло не льстить, что сам начальник лагеря просит ее руки. Возможно, другая женщина на ее месте не упустила бы случая воспользоваться услугами влюбленного в нее начальника, который реально мог добиться ее освобождения. Но Лида не пошла на это. Отделываясь шуточками, она оттягивала свой ответ на пламенные предложения Коротнева.

Потеряв всякую надежду, он окончательно спился. Его куда-то убрали, назначив вместо него начальником отделения Степкина.

Но мы еще вернемся к Коротневу при описании дня празднования тридцатилетия советской власти.

Отношения между Лидой Мурашкиной и Оксаной были неплохие. У них всегда было полное взаимопонимание и деловой контакт. Лида не вмешивалась в хозяйственные дела Оксаны, а последняя — в медицинские. Сестра-хозяйка проявляла большую заботу о старшей медсестре, стараясь, чтобы та была хорошо накормлена, чтобы халат блистал белизной и так далее. Жили они вместе в холодной кабинке рядом с кабинетом главврача. Бывали годы, когда вода в комнате замерзала, а температура воздуха к утру опускалась до семи-восьми градусов ниже нуля. Тогда они вместе спали, согревая друг друга.

Все же нельзя не отметить, что у Лиды не было к Оксане чувства сердечной благодарности, которое как-то естественно возникает у человека в ответ на заботу о нем. Дружба, как известно, проверяется на прочность чаще всего в беде. И вот, когда Оксана заболела, временами казалось — смертельно, Лида не оказала ей должного внимания. Я бы даже сказал, что она отнеслась более чем прохладно.

Мурашкина отсидела семь лет и в 1948 году освободилась. На воле ее ждали два сына, остававшихся на попечении бабушки в Москве. Муж Лиды еще в начале войны погиб на фронте. Возвратившись домой, она написала Оксане, что мальчики стали уже подростками, выросли, учатся хорошо, подают большие надежды. Встретили они ее сердечно, не забыли и полюбили еще больше. Оба просили ее ни за что не выходить замуж, жить только с ними. И она дала клятву всю жизнь посвятить только им.

Потом связь с Лидой прервалась. Как сложилась ее дальнейшая судьба, неизвестно.

После ее ухода старшим медбратом был назначен некто Меломед, молодой человек, значительно уступавший Мурашкиной по знаниям и опыту. Медицинское образование он получил на фельдшерских курсах в Баиме. Это был серьезный, добросовестный, старательный медработник. Он не считал для себя унизительным спрашивать совета у многих, даже у Оксаны, поднаторевшей в медицинских вопросах за многие годы совместной работы с врачами. А вообще служебный контакт, наладившийся между ним и Оксаной, был, пожалуй, теснее и человеческие отношения сердечнее, чем между Мурашкиной и Оксаной. Если речь шла о защите интересов больницы перед начальством, оба действовали сообща.

Говоря о медицинском окружении Оксаны, хочется остановиться еще на двух специалистах больницы — докторе Минцере, ставшем во главе больницы после Купиной, и на его помощнике, враче Берлисе.

Во внешности Александра Львовича Минцера было что-то барское, аристократическое. Высокий, прямой, с гладко выбритыми щеками, с небольшой клинышком бородкой светлого цвета, в пенсне, прилично одетый, воспитанный, он напоминал буржуазного интеллигента. Но до того, как он приобрел такой благообразный внешний облик, ему пришлось хлебнуть немало горя.

Выходец из богатой мещанской семьи, уроженец Харькова, он еще в молодости уехал в Германию, получил там высшее медицинское образование, прожил много лет в Мюнхене и достиг высокого материального положения. Там бы он, вероятно, и прожил свой век в довольстве, комфорте, если бы не пришел к власти Гитлер и в Германии не началось преследование евреев, которое вынудило Александра Львовича искать убежища в Советском Союзе. В 1937 году он вернулся на родину, и советская власть любезно предоставила ему политическое убежище в… лагере. Его послали в самое пекло, откуда мало кто возвращался живым — на каменный карьер в каторжный лагерь в Искитиме недалеко от Новосибирска. Своим жестоким режимом этот лагерь снискал себе такую же печальную известность, как Колыма. В лютую зимнюю стужу, плохо одетые, на голодном пайке, заключенные работали по двенадцать часов в сутки, надрываясь в страшных мучениях, чтобы кайлом и молотом нарубить тонны крепкого гранитного булыжника. Погибали там массами, не будучи в силах заработать на пайку хлеба.

Не приспособленный не только к тяжелому, но вообще — к физическому труду, Минцер очень скоро превратился в скелет. И его, полуживого и безнадежного доходягу, сплавили в Баим. А тут постоянно ощущалась нужда в квалифицированных врачах, и, когда ушла заведующая больницей вольнонаемная Купина, Минцера назначили главврачом.

Оказавшись хозяином не только больницы, но и больничной кухни, он скоро стал на ноги, поправился, а потом и пополнел и приобрел выхоленный вид.

В бытность свою в Германии Александр Львович предпочитал одинокую холостяцкую жизнь и семьи не имел. Поправив свое здоровье в Баиме, он решил, что недурно было бы и здесь восстановить прежний стиль жизни, то есть обзавестись женщиной, не обременяя себя в то же время ни нравственными, ни семейными обязательствами. Почему бы не подыскать себе молодую хорошенькую сестру-хозяйку, которая всегда была бы под боком. Удобно и не хлопотно…

И вот Минцер стал подбирать на место Оксаны такую женщину. Но поиски его не увенчались успехом. Смазливые девушки, отвечающие его вкусам и желаниям, находились, но, как только они узнавали, какое это большое и сложное хозяйство, какая серьезная материальная ответственность на них легла бы, они отказывались от предложения Минцера.

Как-то Берлис узнал о намерении Александра Львовича снять Оксану и на пятиминутке завел об этом речь.

— Послушай, Саша! Мне сказали, что ты хочешь заменить Оксану другой сестрой-хозяйкой, так как тебя она не устраивает. Ты что, не в своем уме? На ней, можно сказать, вся больница держится, а ты собираешься ее уволить. Это же глупо да и гнусно. Как это можно подрубать сук, на котором сидишь? Ведь она — твоя правая рука и образцово ведет хозяйство.

Минцер страшно смутился и не нашелся, что ответить. А скоро он и сам убедился, какую бы сделал оплошность, если бы лишился Оксаны. Хозяйство больницы функционировало, как хорошо заведенная машина. Везде чистота и порядок. Обслуга на высоте, больные довольны уходом, жалоб никаких, медперсонал всегда в чистых белых халатах. И вскоре Александр Львович настолько проникся уважением к Оксане, так высоко оценил ее достоинства, что стал поддерживать во всех ее хозяйственных начинаниях.

Вскоре после ухода повара Бабкина на его место был поставлен малоквалифицированный никчемный Хренкин. Не обладая ни кулинарными познаниями, ни организаторскими способностями, он решил показать себя в роли строгого рачительного хозяина и с первых дней своей работы отказал Оксане в добавочном питании для больничной обслуги. Этим он поставил под удар сестру-хозяйку. Ведь работа санитарок, рабочих, прачки и другого обслуживающего персонала в больнице была тяжелой, и, не будь добавочного питания, все разбежались бы по производственным цехам. Гораздо легче, например, вязать рукавицы, чем иметь дело с тяжело больными, лежачими людьми. Не каждый бы вообще согласился подкладывать и выносить судна, менять под лежачими постель и делать массу других, не очень привлекательных дел.

Оксана пожаловалась Минцеру. Александр Львович страшно возмутился произволом повара, прибежал на кухню и учинил ему строгий разнос.

— Я приказываю, чтобы сестре-хозяйке безоговорочно выдавали питание для рабочих, как это было при Бабкине.

Словом, Минцер совершенно переменил свое отношение к Оксане, создавая наилучшие условия для ее работы. Больше того, он даже попытался за ней приударить, но скорее в форме осторожного зондирования почвы, так как отлично понимал, с кем имеет дело.

Вскоре он нашел утешение в любви к старшей медсестре Марии Афанасьевне. Но это была странная связь. Мария любила его страстно и преданно и хотела бы впоследствии обвенчаться с ним на воле. Но Александру Львовичу совсем не улыбалась такая перспектива, и, принимая дары любви от Марии Афанасьевны, он одновременно ухаживал за другими женщинами. В последнее время он увлекся молодой очень интересной пышнотелой эстонкой. Мария Афанасьевна тяжело переживала его измену и на правах лагерной жены неоднократно устраивала ему сцены ревности, но все же прощала ему, так как очень его любила.

Минцер закончил свой срок в Баиме, но ему не разрешили вернуться в Харьков, а направили в ссылку в глухое таежное село Северное Новосибирской области, примерно в трехстах километрах к северо-западу от Новосибирска. Там он устроился врачом в районной больнице, но, как писал оттуда, очень бедствовал и голодал.

Берлис, помощник Минцера, был более яркой, чем Александр Львович, личностью. Он тоже был выходцем из богатой семьи. Родился он в России. За границей окончил два факультета, из которых один — медицинский. Он был очень эрудированным, причем не только в области медицины. Его тщеславная мамаша очень хотела, чтобы сынок получил титул барона, и настаивала на том, чтобы он окончил в Англии еще одно высшее учебное заведение. Но его, видимо, не прельщала такая перспектива — он предпочел ограничиться двумя факультетами. Работая врачом, он вел веселый, разгульный образ жизни, разбрасывая направо и налево средства, не только нажитые своей работой, но и доставшиеся ему по наследству от богатых родственников. Но, как это часто бывает, скоро пресытился удовольствиями и благами жизни, потерял к ним интерес и от «серости» жизни пристрастился к наркотикам.

Долгие годы Берлис прожил в Германии и Австрии. Потом его потянуло в Советский Союз. Трудно сказать, что здесь было побудительным мотивом — то ли тоска по родине, то ли страх перед зарождающимся фашизмом. Так или иначе, судьба забросила его в Россию еще задолго до войны. Здесь он как истинный наркоман начал воровать наркотики. За это и попал в заключение — сначала в тюрьму, а затем — в Баим. Работая врачом в больнице, Берлис продолжал охотиться за наркотиками, делая налеты на шкафчики, в которых хранились под замком небольшие их запасы.

Однажды в комнате, в которой хранились медикаменты, сидел какой-то управленческий врач, приехавший по делу в Баим. Входит Берлис и, как ни в чем не бывало, не обращая внимания на приезжего, открывает ключом шкафчик, забирает оттуда все наркотики, после чего уходит. Управленческий врач, узнав, что на его глазах произошла кража, был просто потрясен наглостью Берлиса.

В погоне за наркотиками Берлис действовал как самый настоящий урка. Он раздобыл набор отмычек и открывал ящики, тумбочки, шкафчики, куда сестры начали прятать от него наркотики. Если не удавалось раздобыть наркотики, Берлис становился грубым, раздражительным и даже небезопасным для персонала. Из боязни быть побитыми сестры вынуждены были «подкармливать» его наркотиками. После приема дозы Берлиса нельзя было узнать — он становился веселым, бодрым, жизнерадостным. Шутил, острил, всем в такие минуты нравился.

Несмотря на моральную распущенность, Берлису многое прощали, так как он был превосходным врачом. Диагнозы ставил молниеносно и безошибочно. Применял самые современные методы лечения. По мнению многих, он был одним из наиболее квалифицированных врачей Баима.

На какой-то почве у Берлиса возник конфликт с Минцером. И вот однажды вся больница была взбудоражена криками, доносившимися из коридора. На шум сбежались люди и увидели такую картину: Александр Львович держится руками за голову и орет что есть мочи, а Берлис в это время дубасит его увесистой палкой. Но тут Минцер изловчился юркнуть в сторону и стал убегать, преследователь погнался за ним, но его остановили и забрали палку.

Весть о побоище моментально разнеслась по всему лагерю и докатилась до медсанчасти. Начальница Лившиц пришла в ярость и во всем обвинила Берлиса. Она настояла перед командованием лагеря на том, чтобы его перевели в другой лагерь.

Прошло два года. До нас дошли слухи, что Берлис отбыл свой срок наказания и освободился, но освободился в очень тяжелом состоянии — уже имея последнюю стадию туберкулеза. На воле ему оставалось прожить недолго.

После его смерти из-за границы последовал запрос. Какая-то юридическая организация интересовалась, где находится Берлис, и сообщала, что родственники завещали ему богатое наследство. Однако наследника уже не было в живых.