Глава LXII Секретарь КВЧ
Глава LXII
Секретарь КВЧ
Правой рукой начальника КВЧ был секретарь из заключенных, ведавший канцелярией. Он подводил итоги соревнования между мастерскими, цехами, бригадами; писал отчеты о работе КВЧ для управления Сиблага; составлял проекты приказов о выражении благодарности и так далее.
Несколько лет подряд эту работу выполнял Владимир Алексеевич Цибульский, бывший учитель из Белоруссии, маленький, лысый, круглолицый человек, страдающий гипертонией. Когда я с ним познакомился, было ему лет шестьдесят. Соприкасаясь с ним по работе, я сдружился с Владимиром Алексеевичем и был в курсе всех его семейных дел. У него было два сына — старший, Владимир, прошедший всю войну и дослужившийся до чина полковника, и младший, Николай, учитель, потерявший руку на войне, а потом за какой-то анекдот очутившийся в соседнем с Баимом лагере.
Прошло четыре года с тех пор, как отец не видел своих сыновей. Наступил 1949 год. Начальником лагеря был тогда Степкин — личность мерзкая, подлая (о нем см. дальше). В один из дней Цибульского вызывает к себе Степкин. Недоумевающий Владимир Алексеевич идет к нему в кабинет. Не прошло и получаса, как Цибульский возвращается оттуда. Лицо и шея его покрыты темно-багровыми пятнами, руки дрожат. Он сел на стул, закрыл лицо руками и зарыдал. Кроме нас двоих, в КВЧ никого не было. Я подошел к нему, положил руку на плечо:
— Что случилось? В чем дело? Доверься мне, как другу. Может быть, я смогу чем-нибудь тебе помочь. Поделись, на душе станет легче. Выпей воды! — сказал я, подавая ему стакан. Он немного успокоился и принялся рассказывать.
— Захожу в кабинет Степкина и вижу — стоит мой Володя в военной форме, с погонами полковника… Вся грудь в орденах и медалях. Рядом с ним его жена, моя невестка. Сердце у меня забилось от радости. Я бросился к нему в объятия. Столько мне захотелось ему рассказать о пережитом, пожаловаться на обиды и несправедливости, унижения и оскорбления, вызвать в нем сочувствие, поговорить по душам, расспросить про его семейные дела, о моей жене Глафире Ивановне, о внуке, узнать, как он воевал. Да мало ли о чем, что могло произойти за годы разлуки. А Володя стоит, как пень, скованный, сдержанный, будто и не рад видеть батьку. Я остановился в недоумении и нерешительности. Да мой ли это сын? Да разве он был такой при расставании? Что за холодность во взгляде, отчужденность? Стоило ли приезжать за пять тысяч километров, чтобы не сказать батьке ни одного теплого слова? И тут вдруг слышу металлический голос Степкина: «Ну, что, Цибульский? Дождался сына? Вот он! Полковник, герой, вся грудь в орденах. Страна может гордиться вот таким героем. Честь ему и слава! Жаль только, что отец оказался недостойным сына. Ты думаешь, ему легко сознавать, что отец его преступник, изменник родины, что ты ложишься пятном на его репутацию, что запятнал его честь? А? Чего молчишь? Стыдно? Совесть заговорила?»
— Я молчу, потрясенный такой встречей с сыном, — продолжал Цибульский, — чувствую, как кровь хлынула мне в лицо. Меня охватила страшная злоба, хотелось броситься на Степкина и избить его свиное рыло. Сын молчит, красный как рак, мрачный, с нахмуренными бровями и крайне напряженным выражением лица. В стороне стоит невестка, держа в руке авоську с апельсинами (гостинец свекру), и тихонько плачет.
«Чего молчишь? Поговори с сыном, — снова заговорил начальник. — Учти, что через двадцать минут свидание с сыном кончается, и он с женой уедет обратно домой. Может быть, я издевался над тобой тут, притеснял, обижал? Говори, говори! Вот, товарищ полковник, — продолжал он, обращаясь к Володе, — какие бывают случаи. Конечно, вы тут не при чем. Сын за грехи отца не отвечает, еще товарищ Сталин справедливо отмечал это. Не обижайтесь, но мы должны по всей строгости законов наказывать вот таких преступников, как ваш отец. Клянусь, если бы мой отец меня так опозорил и партия потребовала от меня выполнения долга, у меня рука не дрогнула бы».
Долго еще Степкин меня отчитывал, громил, как прокурор. Наконец, время «свидания» истекло.
«Ну что ж? Прощайся с сыном и невесткой — свидание закончено».
Мы молча попрощались, и я ушел оплеванный, уничтоженный, растоптанный, как червяк. На прощанье невестка совала мне узелок с апельсинами. «Возьмите, возьмите, папаша». Я отказался.
— Ах, как горько на душе, — схватившись за голову, застонал старик. — Кажется, на первом сучке повесился бы. Приехать за пять тысяч километров и не обмолвиться ни словом!
И Цибульский снова зарыдал.
Я молча выслушал его скорбную исповедь. Все во мне кипело, клокотало от бешенства. Бессильная злоба, гнев и возмущение меня душили. Подлый Степкин, палач и садист, наглый советский фашист, предстал предо мной во всей своей мерзости и низости. «Патриот», подвизавшийся на Колыме, всю войну спасавший свою шкуру в глубоком тылу, ревностно боровшийся с «унутренним» врагом. И у него еще хватает наглости говорить об изменниках родины? Какой мерзавец, подлец, негодяй! Ну, гадина, когда-нибудь и на тебя придет кара!
Однако меня не меньше возмущало и поведение сына Цибульского. Я не удержался и тут же выложил начистоту то, что думал:
— Как мог Володя промолчать и выслушивать оскорбления по твоему адресу? Ведь он все-таки полковник с боевой славой и мог поставить на место этого мерзавца, мог крикнуть: «Молчать, не смей издеваться над моим отцом! Кто дал тебе право в моем присутствии клеймить его как преступника? Мало того, что ему дали десять лет, так ты еще потешаешься над ним?» Чего он молчал, чего боялся, чего струсил? Наверно, на фронте смотрел смерти в глаза, а тут испугался. Кого? Паршивого энкаведиста! Нет, хоть он тебе и сын, но я осуждаю его поведение. Я ни за что не простил бы ему трусости и малодушия.
Цибульский сидел неподвижно, устремив взгляд в пространство и углубившись в свои горестные мысли, а я думал о нашем Юре, так ли бы он поступил на месте сына Цибульского. Когда приезжал к нам на свидание Юра, начальником баимского лагеря был не Степкин, а Табачников. И последний ни за что не повел бы себя так по-хамски на свидании отца с сыном. Ну, а все же? Неужели Юра держался бы так, как сын Цибульского? Нет, не верю. Конечно, он не набросился бы с кулаками на Степкина, но уж во всяком случае постарался бы добиться разрешения на свидание с родителями не в кабинете начальника в его присутствии и не на полчаса. А если бы это не удалось уладить на месте, то обратился бы в управление Сиблага, с чего, собственно, он и начал, прежде чем с нами повидаться.
Случай с полковником лишний раз показывает, как сильна была в те годы власть НКВД. Даже заслуженные воинские чины перед ней трепетали.
Все же впоследствии сын Цибульского частично загладил вину перед отцом за свой недостойный поступок. Когда в 1955 году Владимир Алексеевич освободился, сын купил в Вырице под Ленинградом одноэтажный деревянный дом с садиком и огородом и половину дома отдал родителям. Кроме того, стал регулярно им помогать.
В 1961 году мне посчастливилось побывать в гостях у моего старого друга. Живет он с женой, Глафирой Ивановной, ухаживает за фруктовыми деревьями, выращивает овощи.
В 1965 году ему исполнилось восемьдесят лет. В ответ на мои сердечные поздравления он прислал мне большое письмо, в котором жаловался на горькую судьбу, которая преследовала его до последнего времени. Вот что он писал:
«Наша невестка отравляет нам жизнь. По всему видно, что хочет выжить нас из дома. Дом, в который поселил нас Володя, оказывается, записан на ее имя. Вот уже двадцать семь лет, как она паразитирует на шее Володи. Пользуясь его положением и высоким окладом, окончательно превратилась в барыньку. А образование-то — только два класса начальной школы. Но это не смущает полковничиху. Зачем учиться, зачем трудиться? Живя за спиной мужа, она не только нигде не работала, но и с подчеркнутым презрением относится ко всякому труду. Глядя, как мы с Глафирой Ивановной обрабатываем земельный участок, она еще и глумится над нами, говоря, что работа дураков любит. Не жалея старческих сил, в поте лица мы с Глафирой Ивановной уже несколько лет обрабатываем огородный участок и выращиваем для себя овощи. Это большое подспорье при моей жалкой пенсии — тридцать рублей, да еще при том, что жена не получает ни копейки. И что вы думаете? У бессовестной невестки хватает наглости присваивать плоды наших трудов. Выходит, мы у нее батраки, а она помещица, которой мы обязаны отрабатывать за аренду земли.
Чем же занята наша невестка? Следит за модой, занята косметикой, ради которой часами просиживает перед зеркалом. В квартире роскошная импортная мебель. Но ей все мало. Жажда стяжательства и наживы не дает ей покоя.
А муж — тряпка, во всем ей потакает. Срам, да и только. Нас она вообще людьми не считает. Однажды дошла до такой наглости, что обозвала нас белорусской сволочью и даже плюнула в лицо Глафире Ивановне. И так настроила своего мужа, что он фактически отрекся от нас. Когда приезжает на дачу и живет в другой половине дома, то с нами совсем не разговаривает. На зиму сын переезжает к себе в г. Ломоносов и до весны не только нас не проведает, хотя от Ломоносова до Вырицы рукой подать, но даже не напишет нам письма. А невестка прямо в глаза нам говорит: «Скоро ли подохнете?» Все это ужасно. Ведь последние дни доживаем. За что судьба так тяжко нас карает?
Вот я и пооткровенничал перед вами, излил свое горе перед друзьями, и как будто легче стало на душе. Сидим, как суслики в норе, одинокие, заброшенные. Зима. Снегом завалены крыши, улицы, деревья. Протоптаны только пешеходные тропинки. Принимаем врачебные снадобья против склероза, однако возраст берет свое. Как бы хотелось повидаться с вами, чтобы поговорить по душам. Много осталось невысказанного, а на бумаге всего не напишешь».