Глава XXXV Страх
Глава XXXV
Страх
— Э, я вижу, что вас, товарищи, не зря-таки посадили. Если вы, Адрианов, и на воле так откровенно высказывались, как тут, то не удивительно, что вас посадили. Вы сознательно шли на это. Ну и сидите! А вы, Ваграненко, только что говорили, что пострадали за правду. Чего же вы добились своим поступком? Ровным счетом ничего, сироты остались сиротами, а себя подвели под тюрьму. Заступаясь за чужих детей, вы не подумали о своих, небось, оставили их на произвол судьбы.
Мы с удивлением посмотрели на говорящего. Это был наш сокамерник Грязнов, который все время держался обособленно, не принимая никакого участия в общих разговорах. Он, по-видимому, или был очень застенчив и робок, или когда-то напуган, и теперь производил впечатление пришибленного человека. По ночам он часто кричал во сне. Странно было видеть этого затравленного и ушедшего в себя человека вдруг заговорившим. То, что рядом с ним в камере сидели люди, действительно заслужившие, по его мнению, справедливое наказание, а он, такой осторожный, ни в чем не повинный, наравне с ними был осужден на тюремное заключение, жгло его душу. Он не мог больше молчать и после своего неожиданного обращения к Адрианову и Ваграненко продолжал в отчаянии:
— Ну скажите мне, пожалуйста! Где же справедливость? За что меня посадили? Я был тихим, смирным советским служащим, на мне не было никакого пятнышка.
Я проработал помощником секретаря в райисполкоме. Образование у меня небольшое — семь классов. Семья из трех душ — я, жена и дочка десяти лет. Жена слабая, часто болеет, поэтому работать на производстве или в учреждении не может. Зарплата у меня была скромная. Но кое-как мы сводили концы с концами и были счастливы, что и это имеем. Очень выручало то, что жена экономно вела домашнее хозяйство, обшивала себя и дочку.
На работе я был на хорошем счету. Все распоряжения начальства выполнял быстро, аккуратно. Меня ценили, и я дорожил своим местом.
Прихожу как-то на работу и узнаю, что одного сотрудника нет. Не заболел ли? Посылаю на квартиру, и выясняется, что ночью его арестовали. Работал он хорошо, и ничего подозрительного я за ним не замечал. Ну, думаю, какое-то недоразумение, а впрочем, чужая душа — потемки, кто его знает… Прошел месяц. Смотрю, и второй не является. Сотрудники с тревогой поглядывают на пустое место и о чем-то между собой перешептываются. Мне некогда было отвлекаться на разговоры, и я, как всегда, уткнулся в бумаги. Прошло еще два месяца. Из двадцати трех сотрудников осталось восемнадцать. Когда же исчез Иван Иванович, я призадумался. Кто-кто, а Иван Иванович был в нашем учреждении самый скромный, самый тихий. Никто никогда не видел, чтобы он бездельничал на работе, чтобы проводил время в разговорах, не относящихся к делу. Всегда вежливый, исполнительный, он был образцом честного служащего. И вдруг его не стало. В чем дело? Впрочем, думаю, может быть, и тут нет дыма без огня. Что, если он просто маскировался, а на самом деле это темная личность, разоблаченная органами НКВД?
За себя-то я был совершенно спокоен. А чего мне было бояться? Начальство меня ценило. Не считаясь со временем, я часто засиживался допоздна на работе. Был я и общественником. Любую нагрузку — оформить ли стенгазету, писать ли лозунги, плакаты, собирать ли членские взносы, распределять ли билеты в кино, театр — все эти и другие поручения выполнял я охотно, безотказно. Если надо было пойти на собрание, я обойду всех, каждому объявлю под расписку. А как начинается собрание, прихожу рано, сажусь в первом ряду и сижу до конца, сколько бы ни длилось собрание. Бывало, просидишь так весь вечер, оглянешься, а в зале уже почти пусто.
За время моей службы сменилось немало председателей месткома и секретарей партбюро, и все они относились ко мне очень хорошо. На собраниях я никогда не выступал — оратор я плохой, робел я, боялся, что не так что-нибудь скажу, осмеют еще, а то еще хуже — неправильно поймут мое выступление и еще пришьют какую-нибудь крамолу. Зато уж, когда председатель собрания скажет: «Есть предложение принять резолюцию за основу», я быстро поднимал руку, чтобы поддержать любую резолюцию, поставленную на голосование.
Помню, однажды на собрании обсуждался вопрос о выбывших товарищах. Кто-то из выступивших прямо заявил, что это изменники, предатели, что они заслуживают сурового наказания. От имени всех присутствующих докладчик предлагал заклеймить позором этих отщепенцев, потерявших совесть, и даже потребовал для них высшей меры наказания. Резолюция была принята единогласно. Я первый ее поддержал, так как был убежден, что выбывшие, действительно, враги народа.
Но вот однажды в нашу коммунальную квартиру пришли ночью представители НКВД и забрали моего соседа. Это был мой друг. Мы с женой часто проводили у него время, и он со своей женой часто засиживался у нас. Работал он слесарем на заводе, а его жена — санитаркой в поликлинике. Десять лет я их знал, знал всю их подноготную, чем дышат, чем живут. Это были очень порядочные люди, горой стоявшие за советскую власть. И вдруг его арестовали. Впервые я был потрясен до глубины души и не на шутку встревожен. Я готов отдать голову на отсечение, что он ни в чем не был замешан. С тех пор я потерял душевное равновесие, и меня начало брать сомнение.
Если уж таких людей арестовывают сегодня, то завтра и меня могут взять. Я потерял сон. Лежу и не могу заснуть, хоть убейте! Жена спит рядом, как всегда, крепко, а я ворочаюсь с боку на бок. Услышу среди ночи шум приближающейся автомашины, вскакиваю в холодном поту, а сердце бьется, чуть не выскочит. Уж не за мной ли? Машина остановилась где-то рядом, по соседству. Слава Богу, не за мной, но сон пропал окончательно. Утром встаю, иду на работу не выспавшийся, разбитый. Следующей ночью снова кошмар — жду, вот-вот за мной приедут. Стал сам не свой, не узнаю себя, всего боюсь. Боюсь даже зайти к жене соседа, чтобы ей посочувствовать. Часто, проходя мимо открытых дверей ее комнаты, чувствую немой укор ее печальных глаз, но боюсь заговорить с ней — вдруг другие соседи по квартире заметят, что разговариваю с ней, да донесут куда следует, что якшаюсь с женой врага народа. Я даже перестал здороваться с соседкой. Конечно, это было подло с моей стороны, и совесть меня мучила, но страх, боязнь за свою семью подавили во мне всякий стыд.
Мне начало казаться, что за мной установлена слежка. Иду, бывало, по улице и все оглядываюсь, не идет ли кто-либо за мной по пятам. В квартире стал ходить тихо, особенно по коридору, чтобы не раздражать соседей шумом, а то, не дай Бог, настрою их против себя. Стал очень вежливым, уступчивым.
На улице боялся встреч со знакомыми. Если увижу издали приятеля, то перехожу на другую сторону, чтобы с ним не встречаться.
У нас был небольшой круг знакомых. Раньше хоть изредка мы бывали у них. Но из боязни встретиться там с незнакомыми мне людьми эти визиты я прекратил. В конце концов и мои друзья все реже стали бывать у меня. В каждом человеке мне мерещился сексот, готовый написать на меня донос, оклеветать, обвинить в антисоветских высказываниях.
Придя с работы, я уже никуда не выходил, сидел дома только в кругу семьи, ни с кем из посторонних не общался. Так, думаю, безопаснее. Дошел, знаете, до того, что с женой и ребенком стал разговаривать шепотом. Мне казалось, что через стенку все слышно и соседи подслушивают мои разговоры. Для большей безопасности я навесил на двери толстую портьеру.
У меня был репродуктор. Я очень люблю музыку. Я почти не выключал радио. Как услышу хорошую мелодию, усиливаю звук, как только начинают передавать новости, читать статьи из газет, чьи-то речи, я приглушаю. Просто не люблю, когда над ухом бубнят целый день об одном и том же. Потом мне вдруг пришла в голову страшная мысль — а что, если соседи подумают: «Ага, музыку он слушает, а как что-нибудь из политики, так сейчас же выключает! Учтем!» Нет, думаю, лучше пожертвовать музыкой и совсем выключить. Так и сделал. Деньги вношу исправно, а слушать совсем перестал. Безотчетный страх, ожидание чего-то ужасного не покидали меня ни днем, ни ночью. Я боялся, что рано или поздно меня посадят. Потихоньку от жены даже приготовил чемоданчик с парой белья на случай прихода властей. И это произошло. В ночь на 27 сентября 1937 года за мной приходят и уводят в тюрьму. Затем угоняют на Дальний Восток в лагерь, а четыре года спустя, в связи с ожидаемым выступлением против Советского Союза Японии, переводят сюда в новосибирскую тюрьму, где я попадаю в вашу камеру. И можете себе представить? Мне предъявляют обвинение в том, что я состоял в тайной подпольной организации, которая ставила себе целью убийство Сталина. Меня, готового жизнь отдать за Сталина, отца и учителя, мудрого, гениального вождя трудящихся всего мира! Меня вдруг обвиняют в таком страшном преступлении! Ну, вы-то за дело сидите. А за что же меня посадили? — плаксивым голосом завершил он. — Я был самым примерным советским гражданином.
— Замолчи, б…! — не выдержал бывший арсеналец. — Не ты ли, падлюка, покорно и услужливо первый поднимал руку на собраниях за расстрел ни в чем не повинных людей? Ты думал этим шкуру спасти! Ты — соучастник убийства этих сталинских жертв! Ты морально отвечаешь за тысячи загубленных жизней! Ты заслужил наказание за свою подлую трусость! Вы слышали, товарищи, — продолжал Панкратов, — как он сваливает все на сексотов? А я уверен, что он сам первый писал заявления на других, но только стыдливо об этом умалчивает. Вот из таких тихих, скромных, всеми уважаемых работничков, которых ни в чем дурном не заподозришь, в первую очередь набирает себе сотрудников НКВД. Не хочется только рук марать, еще заработаешь добавочный срок, а то я бы тебя, гада, придушил.
— Да брось ты его, Панкратов! — вмешался зоотехник Сапуненко. — Этих «кроликов» теперь миллионы. Всех не уничтожишь. Да и зачем? От них большая польза для тех, кто их разводит. Послушное создание, очень нетребовательное. Мы, зоотехники, давно мечтали о такой породе, — но у нас ничего не получалось: кролик оставался прожорливым, а мясо давал тощее и только одну шкурку, да еще бездельничал. Но то, что не удалось зоотехникам, блестяще получилось у Сталина, на то он гений. Его порода побила рекорд по своим качествам: кролик сам просится в клетку, никуда не убегает, совсем не притязателен, может жить на одной соломе или полове и, что особенно ценится, очень трудолюбив. Самое удивительное то, что с каждого кролика можно драть не одну, а несколько шкурок. И все эти ценные качества сталинских кроликов очень легко передаются и прочно закрепляются в потомстве. Единственное, что не только унаследовал от исходного предшественника, но и развил в себе нынешний кролик — это трусость и страх. Недаром поляки называют кроликов «трусами». Система воспитания кроликов, гениально разработанная Сталиным, выдержала испытание временем — кротость и послушание присущи теперь миллионам особей, — так иронично завершил «зоотехнический» экскурс в психологию современников Сапуненко.