Глава XXVIII Надзиратель Самсонов
Глава XXVIII
Надзиратель Самсонов
Каждый наш шаг, каждое движение и вообще все наше поведение находились под неослабным наблюдением: надзиратель непрестанно шарил глазами по камере через глазок. Ни днем, ни ночью не сводили с нас глаз эти стражи, сменявшиеся три раза в сутки. Разные это были люди и по характеру, и по выполнению ими служебных обязанностей. Попадались дежурные, формально относившиеся к ним, они изредка заглядывали в камеру и только тогда вмешивались, когда заключенные слишком шумели. Некоторые дежурные сами понимали, что мы народ смирный и не такой уж преступный, каким расписывало нас начальство. Им самим надоела тюремная служба, и они не очень-то к нам придирались. Были среди них даже такие, что втайне нам сочувствовали, но скрывали это от начальства. По сути, это были те же подневольные люди, как и мы, но с тем преимуществом, что их не держали в клетке. Однако попадались среди них такие «зубры», что нельзя не отвести им место в этой книге.
К числу подобных относился упоминавшийся выше охотник за пайками заключенных Самсонов — в полном смысле слова садист. Высокий, нескладный, он честно выстаивал свое дежурство на посту и, как хищная птица, неустанно выслеживал через глазок добычу. Он постоянно искал повод, к чему бы придраться, следил за каждым нашим движением, требовал гробовой тишины и неподвижного сидения. При этом по нашему адресу летела самая отборная брань. «Мать-перемать, б…» — только и слышно было.
— Эй ты, б…, чего разлегся на полу, б…? А ну сядь как следует! А ты чего там спишь? Подбери ноги! — только и раздавались в ушах его бранные выкрики. — А ты чего орешь, б…? Я тебе поразговариваю! — снова окрик на товарища, который говорил шепотом.
Когда дежурил Самсонов, жизнь в камере становилась невыносимой. Из-за недосыпания по ночам кое-кто пытался поспать днем, и ни один надзиратель этому не препятствовал. В часы дежурства Самсонова это было невозможно.
В его обязанности входило выводить нас на прогулку. Это были драгоценные минуты, когда мы могли увидеть небо, солнце, подышать свежим воздухом после долгого пребывания в удушливой зловонной камере. Но в те дни, когда дежурил Самсонов, вместо положенных двадцати минут мы гуляли пять, а бывали дни, когда он возвращал нас обратно в камеру, не дав побыть на воздухе и двух минут. Дело в том, что во время прогулки каждый заключенный обязан держать руки за спиной и соблюдать абсолютную тишину. Мы и сами старались строго выполнять эти требования, дорожа прогулками. Но стоило кому-нибудь на секунду разнять руки, чтобы потереть, скажем, нос, как Самсонов уже орал: «Почему не выполняете приказ? Назад в камеру!»
Ропот возмущения разносится по рядам.
— Что? Разговаривать? Немедленно в камеру!
И в бессильной злобе, опустив головы, мы плелись обратно, не успев насладиться свежим воздухом.
Не обходилось без издевательств и во время вывода в уборную. Вместо положенного получаса Самсонов давал нам только пятнадцать минут, вследствие чего многие возвращались в камеру, так и не оправившись.
Словом, Самсонов обращался с нами хуже, чем со скотом. Больше всего мы ненавидели его за то, что, как нам казалось, он раздавал нашей камере самую пустую баланду. Была ли она на самом деле такой во всей тюрьме или он оставлял себе и своим товарищам гущу, а взамен наливал воду, сказать трудно. (Следует отметить, что питание надзирателей было немногим лучше нашего).
Как бы там ни было, когда черпак переходил в руки Самсонова, нам, как правило, доставалась пустая жижица.
Атмосфера в камере во время дежурства Самсонова накалялась до предела. Глухой протест и враждебность выходили за рамки обычной покорности и смирения и грозили вот-вот перейти в открытый конфликт. А между тем нецензурные ругательства продолжали обрушиваться на нас непрерывным потоком. Что делать? До каких пор терпеть эти надругательства? Надо что-то предпринять. Обратиться к администрации тюрьмы? Но как? Любая жалоба должна проходить через руки тех же надзирателей. Но разве они передадут ее по назначению да еще с заявлениями на них?
Долго и безуспешно искали мы выход. Но однажды случай пришел нам на помощь. В один из дней до нас донеслась весть о том, что начальник тюрьмы Романов совершает обход камер. Вот счастливая возможность непосредственно ему изложить наши обиды на Самсонова, который, кстати, как раз в этот день дежурил.
— Братцы! — сказал Овчаренко вполголоса, чтобы Самсонов его не услышал. — А не поговорить ли нам с начальником тюрьмы? Нельзя упускать такой возможности. Надо положить конец этим издевательствам.
— Да, да! — дружно подхватили все его предложение. — Но сначала давайте подумаем, кто из нас мог бы кратко, сжато и ясно изложить Романову все наши претензии. Кто возьмет на себя эту миссию?
Молчание. Никто не решается. Кто из боязни, как бы не пришлось потом поплатиться, испытав на себе месть Самсонова, кто из-за неумения справиться с таким делом.
— Товарищи! Время не ждет. Начальник приближается к нашей камере, — продолжал Овчаренко. — Решайте скорее, кто будет говорить. Ведь нам предстоит еще обсудить, о чем докладывать.
Опять молчание. Никто не решается взглянуть друг другу в глаза — всем неловко.
— Поскольку я первый поднял этот вопрос, — начиная терять терпение, продолжал Овчаренко, — следовало бы мне выступить, но я не мастер говорить, да еще с высоким начальством. Я предлагаю выступить товарищу Ильяшуку. Вы не возражаете?
Откуда Овчаренко взял, что я успешнее других могу справиться с этой задачей, не знаю. Я не причисляю себя к ораторам и, еще будучи на свободе, не привык выступать на собраниях. Но, с другой стороны, мне самому захотелось обуздать эту гадину. Я ненавидел Самсонова всеми силами души, я видел в нем воплощение самой злой, самой жестокой силы, которая упивается своей полной безнаказанностью и тиранией над беззащитными людьми. Нужно еще сказать, что я всегда чувствовал себя частицей народа с его горестями, печалью, радостями. Страдая за себя, за свое унижение, я страдал и за унижение, рабство народа. В критические минуты, когда чаша терпения переполнялась, меня одолевала потребность вступиться за обездоленных, бесправных людей. В такие минуты я уже не думал о последствиях, но все же надеялся на признательность со стороны тех, ради кого рисковал своим благополучием. Оказалось, что я был еще до смешного наивен, хотя мне было тогда 48 лет! Сколько раз впоследствии я убеждался, что вместо благодарности меня же проклинали и «распинали на кресте»!
Словом, я согласился на предложение товарищей. Быстро набросал перед ними план выступления. Нетрудно было свести в систему все пакости, творимые Самсоновым, и доложить в сжатой форме начальнику тюрьмы.
— Итак, одобряете мои тезисы?
— Да, да, действуйте!
— Ладно, — говорю, — только с одним условием: если Самсонов после наших жалоб будет еще больше мстить и измываться над нами, на меня не пеняйте. Обещаете, что не станете травить меня в случае неудачи?
— Да, да, будьте спокойны! — подтвердили все. Через несколько минут дверь открылась, и в сопровождении двух конвоиров в камеру вошел начальник тюрьмы Романов. Это был человек среднего роста, лет сорока, в чине подполковника или полковника (не помню точно). Коротко подстриженные волосы ежиком торчали на голове; серые глаза, обрамленные рыжими ресницами, тускло и безразлично глядели из-под бровей неопределенного цвета. Позади начальника и его свиты вытянулся в струнку и наш «приятель».
При появлении Романова все встали.
— На что жалуетесь? — спросил он, обращаясь ко всем. — Какие у вас претензии? Конечно, пойти навстречу вам по всем требованиям я не смогу — вы заключенные и обязаны подчиняться правилам внутреннего распорядка. Но все, что от меня зависит, я постараюсь сделать. Итак, я вас слушаю, — закончил он, подняв на нас свои пустые безразличные глаза. Чувствовалось, что этот обход был для него неприятной обязанностью.
Я выступил вперед и пункт за пунктом изложил Романову все наши обиды. Не забыл упомянуть и тот случай, когда Самсонов украл у нас три пайки хлеба, вытащил в коридор нашего учетчика и вместе с другими надзирателями его избил. Рассказывая о «подвигах» Самсонова, я не спускал с него глаз, а он стоял за спиной начальника и строил мне угрожающие рожи. Губы его шептали проклятия. Из-за спины начальника он показывал мне здоровенный кулак. В конце своего выступления я попросил Романова убрать Самсонова и дать нам другого надзирателя.
Начальник тюрьмы выслушал меня, не проронив ни слова. По его лицу нельзя было понять, пойдет ли он нам навстречу или оставит жалобы без внимания. Романов повернулся и, сказав на прощание «ладно, разберемся», вышел. Завершая шествие, Самсонов не выдержал и, обернувшись в мою сторону, грозно прошептал, но так, что все расслышали:
— Е.т.м.! Ты еще раскаешься, сволочь! Это тебе, б…, так не пройдет! — и, помахав кулачищем, удалился вслед за начальством, хлопнув дверью.
Прошло три дня. Самсонов по-прежнему оставался на своем посту. Он еще больше возненавидел нашу камеру и искал повода, чтобы выместить на нас свою злобу. Наливая вместо баланды абсолютно голую воду, он нагло приговаривал: «Вот вам, б…, за ваши жалобы! Будете сидеть у меня на одной водичке, пока не сдохнете! А теперь пишите на меня сколько влезет. Вы мне ничего не сделаете».
Наступили черные дни. И так было скудно с питанием, а тут по милости Самсонова стало еще голоднее. В камере воцарилась гнетущая атмосфера. Все сидели в унылых позах, бросая на меня злобные взгляды. Я почувствовал, что отношение ко мне резко изменилось. Все смотрели на меня как на виновника постигшего камеру несчастья. Еле сдерживаемое недовольство и злоба против меня вылились, наконец, наружу. Обычно в таких случаях выступает этакий демагог и начинает подогревать настроение камеры, выдавая себя за дальновидного человека, который, видите ли, заранее предвидел все последствия необдуманных шагов. В моем случае таким демагогом оказался некий Гуляев. Когда нужно было действовать, он прятался в кусты, когда обнаруживались провал и неудачи, выплывал на сцену.
— Я говорил, предупреждал, — начал он, хотя на самом деле держался в стороне, когда обсуждался вопрос о поведении Самсонова, — не надо было жаловаться на Самсонова, будет еще хуже, и вот вам, пожалуйста! Скоро все подохнем с голоду. Это вы виноваты, Ильяшук! Зачем полезли докладывать начальнику? Спасибо вам за медвежью услугу! Сидели бы лучше да помалкивали.
Все молчат, но по общему настроению чувствую, что все вполне солидарны с Гуляевым, и только какие-то еще не совсем утраченные следы порядочности не позволяют им открыто присоединиться к выступлению Гуляева.
Я сидел молча и проклинал себя за глупое самопожертвование. В самом деле, зачем мне понадобилось выступать в роли адвоката? Кого? Жалких трусов, готовых тебя первого оплевать и унизить за твои же старания. Разве не я предупреждал о возможном провале и тяжелых для всех последствиях в случае неудачи? Я ругал себя последними словами. Каким же надо быть идиотом, чтобы ходатайствовать за них перед начальством! И ведь я пострадал не меньше других. Разве не те же муки голода я испытывал? Больше того, к моим физическим страданиям примешивалась еще и горечь от несправедливости людей, отплативших мне злом за мои добрые намерения. Нет, все-таки как не вспомнить старую поговорку: «Моя хата с краю…»?
Прошло еще два дня. Положение без перемен. Все голодают и меня бойкотируют.
— А вы знаете, — говорит учетчик, передавая миски с баландой в камеру.
— Что-то не видно Самсонова. Сегодня его дежурство, а на посту стоит другой.
— Может быть, заболел, сволочь, хоть бы сдох, собака, — откликнулся кто-то.
Прошли еще сутки. Самсонова снова не было. Дежуривший вместо него новый надзиратель оказался довольно приличным человеком. Не слышно было больше ни матерщины, ни издевок, а самое главное, в баланде снова оказалась гуща, такая же, как и при других надзирателях, сменявших Самсонова. Ребята повеселели, настроение у них поднялось.
Минуло еще несколько дней. Самсонов не появлялся. Поставленный вместо Самсонова надзиратель оказался не только более приличным, но и более разговорчивым человеком. И однажды он нам сообщил, что за грубое обращение Самсонова сняли. Это, несомненно, была победа, но стоила она мне дорого. Мои коллеги чувствовали себя неловко и всячески старались загладить свою бестактность. Я же долго не мог простить им несправедливости.