Глава XXVIII
Глава XXVIII
Из больницы мы прибыли на станцию Чуна, на л/п № 04. Приближался 1960 год, была суровая зима: в декабре, как обычно, мороз целую неделю был 60? ниже нуля. Старые, гнилые бараки зоны не держали тепла, да и дров давали недостаточно, хотя крутом — тайга, а на деревообделочном комбинате гниют горы древесных отходов.
Здесь уже тоже чувствовалось усиление режима: КГБ медленно, но верно восстанавливал свою пошатнувшуюся власть. Делалось это постепенно: ограничили переписку, посылки. Объяснили при этом: у нас нехватка персонала, нет цензоров, потерпите. Ликвидировали ларек в зоне: временные трудности с подвозом продуктов, потерпите.
Ах, как привык терпеть этот несчастный народ! И надеяться...
*
После нас с одним из этапов приехало несколько человек из расформированных «шараг», или «золотых клеток», как называли в лагерях особые конструкторские бюро оборонной промышленности, где работали заключенные-специалисты. Еще до ареста я знал, что в Ленинграде есть такое ОКБ-16, конструировавшее советские линейные корабли. И вот, приехали два человека оттуда и один от Туполева, из авиационного бюро.
Инженеры из Ленинграда рассказали, что правительственным решением их бюро ликвидировано, так как решено линейные корабли в СССР не делать, а строить теперь мелкие корабли, подводный флот и торпедные катера.
Сотрудник Туполева приехал не из-за ликвидации работ. Нет, их ОКБ работало на полную мощность, но его отправили в лагерь из-за неладов с оперуполномоченным.
Теперь, после книги Солженицына, весь мир знает, что такое «золотая клетка», а тогда мы с интересом расспрашивали приезжих и удивлялись умению КГБ выжимать знания и использовать даже растоптанных им ученых.
По утрам мы с трудом вылезали из-под тряпок, именуемых одеялами: барак за ночь вымерзал. Иногда утром кто-нибудь, высунув нос из-под одеяла, кричал: «Братцы! Печку украли!» Но теплее от этих шуток не становилось.
Пока я был в больнице, ребят со штрафняка опять расформировали: часть их была тут, на 04, а Семена Кона отправили на тюремный спец, к «Гитлеру», в Вихоревку.
Перед моим выездом со штрафняка мы с Семеном сделали в моем чемодане аккуратную двойную стенку и запрессовали в ней все поддельные документы: выбрасывать было жалко, надеялись, что еще пригодятся.
И вот однажды в лагере начался не совсем обычный обыск: вызывали с личными вещами и чемоданами в комнаты вахты. А обыскивали какие-то приезжие кагебешники из Иркутска.
Когда подошла моя очередь, я увидел откровенно насмешливые лица:
— Ну, Шифрин, что у вас в чемодане?
— Смотрите.
— Посмотрим, посмотрим, — отвечали мне и, вытряхнув без обыска вещи, сразу начали простукивать дно и стенки. Сердце у меня дало перебой: ведь это — дополнительный срок. И закрытая тюрьма года на два.
— Ну, так что еще есть в чемодане? — издевались садисты.
Я сидел с безразличным лицом и напряженно думал: Семен меня выдать не мог — тут сомнений нет. Как же они узнали? Ведь сам-то я никому не говорил!
А оперативники уже достали заранее приготовленные молоток и стамеску.
— Так чемоданчик разломать придется, — обратились ко мне.
— Ломайте. Потом заплатите, — ответил я.
— Если не найдем того, что ищем, заплатим, обязательно заплатим. А что вы нам, Шифрин, заплатите, если мы тут что-то найдем?
И стамеской раскололи одну из стенок. Там ничего не было. Стамеска вошла в другую стенку; я старался не смотреть в ту сторону. Но услышал:
— И здесь ничего? Очень странно...
Я посмотрел и увидел, что стамеска прошла рядом с бумагами.
— Ну, так что же? Где у вас документы спрятаны, Шифрин? — обратился ко мне один из офицеров.
— Не знаю, о чем вы говорите, — отвечал я.
— Ну, тогда ломай чемодан на щепки, найдем! И стенка распалась под ударом молотка: оттуда посыпались аккуратно уложенные в целлофан красные удостоверения КГБ.
Жадные руки схватили выпавшие поддельные документы, разворачивали их, щупали, разглядывали. А я думал: «Чему вас, дураков, только учат: ведь захватали пальцами бумагу, и теперь мне никакая экспертиза не страшна; следы моих пальцев не найдут».
Все же я решил закрепить ошибку чекистов: с удивлением привстал, подошел к столу и, когда офицер с видом победителя крикнул: «Ведь его с такой книжкой встретишь, так только под козырек возьмешь!» — попросил:
— Дайте и мне посмотреть.
— Ах, он и не видел это! Ну-ну, посмотри! — и мне в руки дали одну из книжек.
Теперь я уже был совсем спокоен: если и найдут отпечатки моих пальцев, то я держал бумаги в руках после их обнаружения. В голове уже созрел план действий. Главное — уничтожить фотокарточки: с удостоверений заранее были сняты фотографии товарищей, и я хранил их отдельно. Лежали они в коробке из-под кофе, где тоже было второе донышко, а сверху лежали нитки и иголки.
Обрадованные находкой, офицеры оживленно беседовали, а я обдумывал, как вести себя.
— Ну, Шифрин, хорошие документы сделали!
— Это не мои документы, — отвечал я.
— А чемодан чей? — ехидно спросил офицер.
— Чемодан не мой, — отвечал я.
— То есть, как это? — поразился моей наглости оперуполномоченный.
— Очень просто: я купил этот чемодан на лагпункте № 042 несколько месяцев тому назад и не знал, что там спрятано.
— А кто продал чемодан? — глаза офицера злобно смотрели на меня.
— Какой-то грузин или армянин. Он освобождался и продал чемодан.
Я помнил, что на лагпункте 042 было несколько случаев освобождения каких-то кавказцев — удобнее ссылки не придумаешь.
— Как его фамилия?
— Не помню.
И сколько ни кричали оперативники, они от меня ничего другого не добились. Допрос шел весь день. Время уже было к вечеру, стемнело.
— Я есть хочу, — заявил я.
Посовещавшись, эти «опытные» люди отпустили меня на полчаса в столовую: ведь мы в лагере, убежать я не могу...
Но я думал не о побеге. Войдя в барак, я быстро вынул фотографии с печатями на уголках и бросил их в горящую печку. Потом нашел друзей, рассказал, что у меня обнаружили, и предупредил: меня сейчас, очевидно, посадят в следственный изолятор и надо сообщить ребятам на ДОК — я назвал фамилии — чтобы они подтвердили факт покупки мною чемодана на л/п 042 у какого-то освобождавшегося кавказца.
Сделав эти два очень важных для меня дела, я спокойно поужинал и вернулся к оперативникам. Там уже был составлен протокол обыска, я его подписал. Потом мне объявили постановление о водворении в следственный изолятор и увели в камеру.
Окно моей камеры выходило на женскую зону «мамок» — женщин, родивших в лагере детей. Целый день я слушал матерщину надзирателей за забором, переплетенную с писком и плачем детей. Этот ужас как-то гасил мое отчаяние: собственное положение казалось лучше, чем у этих несчастных.
А в соседнюю камеру привезли морфинистов. Их было человек двадцать. Из перебранки с надзирателями я понял, в чем дело. Эти люди были наркоманами еще до тюрьмы. Арестованные за различные уголовные преступления, при следствии они заявили о своей наркомании, и, по решению врачебной комиссии, признавшей их неизлечимыми, им было назначено официально ежедневно выдавать по три-пять граммов морфия в уколах. И вот, сейчас какой-то местный чекист отменил это предписание врачей и приказал: посадить наркоманов в камеру, лишить морфия — пусть отучатся!
Эти люди, развращенные многолетней привычкой, имели лишь одну цель — морфий! И в камере они буквально бесились: визжали, плакали, матерились, умоляли, рычали от бешенства, били в дверь.
Я думал, что сойду с ума от этого соседства. Через несколько дней — к морфинистам никто из начальства не приходил, несмотря на их вызовы — они отказались войти с прогулочного двора в камеру: зови врачей!
Вместо врачей пришла рота солдат. Этих несчастных начали дико избивать и тащить в камеру. Они сопротивлялись, драка была обоюдной, с рычанием и воем: люди эти обезумели. Зверски избитых, их покидали в камеру. Стоны и мат продолжались до следующего утра, а во время раздачи хлеба наркоманы объявили голодовку.
Ослабленные дракой, они не могли выдержать долгую голодовку, да и силы воли у них не было. На третий день эти несчастные подожгли себя: зажгли деревянные нары. Дым пошел в коридор и в соседние камеры, начался дикий крик, матерщина — в камерах сидело еще человек 200. Надзиратели метались по коридору, но открыть камеры боялись. Нам угрожала смерть от удушья или от огня. Лишь когда огонь заполыхал, камеры были открыты: нас встретили солдаты, принимавшие выбегавших людей в кольцо ощетинившихся автоматов и рычащих собак. Морфинисты же забаррикадировались изнутри и выходить из огня отказались. Пока дверь взломали, некоторые из них получили смертельные ожоги и тут же, во дворе, скончались. Следственный изолятор полыхал.
Вскоре прибыло начальство, и большинство из нас отправили в больницу. А наркоманам дали уколы морфия...
Мы попали в больницу № 038, о которой есть книга воспоминаний Дьякова, так что не стоит говорить подробно об этой страшной зоне, где доживали свои дни старики, просидевшие по двадцать лет, и люди, искалеченные лагерями.
Но тут я познакомился с очень приятными людьми, о которых хочется рассказать.
Первая встреча состоялась во дворе: я увидел, что какой-то старик, внешне напоминавший Дон-Кихота, убирает снег, расчищает дорожку, — я подошел помочь. Мы разговорились. Он оказался верующим, баптистом. Звали его Савелием Солодянкиным, и было ему уже 72 года. Сидел Савелий не впервые: его обвиняли в антисоветской агитации, поскольку он был убежден в том, что убийство — грех, и потому отрицал необходимость ношения оружия. Доброта и лучезарная чистота этого человека производили неотразимое впечатление. Даже солдаты, охранявшие нас, при нем становились добрее. Этот старик, убежденный в том, что жизни достоин только человек работающий, трудился без всякого принуждения, работал до изнеможения. Я не раз видел, как этот молчаливый старик, почти слепой — очки разбил следователь — работал на морозе так, что снимал телогрейку и пот выступал через рубашку. Все зарабатываемое Савелий распределял так: половину отсылал больной дочери, четвертую часть — своей религиозной общине. Из оставшейся четверти заработка (не более 7-8 рублей) он покупал себе немного сахара и хлеба, а остальное раздавал больным. Надзиратели шутили:
— Я сегодня Савелия обманул!
— Как?
— Сказал ему за час до съема, что уже пора, и надо работу кончать!
И действительно, этот человек работал, не разгибая спины.
Когда мы с ним познакомились, я предложил:
— Есть Библия, могу дать почитать.
Я знал, какая это была ценность: Библия была у меня переписана от руки почти полностью, — у нас ее безжалостно отбирали.
Савелий, услышав о Библии, весь засветился улыбкой и сказал, что вечером придет ко мне в барак. Пришел; одет в чистую рубашку, аккуратно причесан: чтение Вечной Книги — праздник!
Я протянул ему тетрадь. Но услышал:
— Читать-то я не могу, я и тебя-то неясно вижу, какой ты есть, голос твой вот запомнил. Уж ты почитай мне сам.
Не могу сказать, чтобы я очень был доволен этим предложением; у каждого есть свои дела, и я не собирался сидеть с Савелием. Но делать было нечего, я начал читать главу, которую он попросил. Читали мы пророка Исайю. И в одном месте Савелий меня остановил:
— Ты тут слово сказал, но там должно быть не это слово, — и он назвал верное.
Я, действительно, оговорился.
— Савелий, — говорю, — ты что же, наизусть текст знаешь?
— Конечно, — отвечает.
— Так зачем же тогда читать? — спрашиваю.
— Ну, это ведь радость — Писание слушать. Это ведь праздник. И мысли новые приходят, когда слушаешь.
С этого времени мы часто сидели с Савелием в свободное время — я читал ему тексты Библии, а он говорил иногда о своем понимании тех или иных мест. Часы эти до сих пор вспоминаются с радостью и думается: этот человек не поучал словами, не втолковывал свою правоту, не убеждал, но всей жизнью своей, каждым прожитым часом давал людям пример.
Савелий отнюдь не был трусом и оказался человеком до предела принципиальным. Как-то согнали нас слушать доклад приезжего чекиста о Ленине. Когда лектор начал награждать Ленина возвеличивающими эпитетами, все мы сидели, вынужденные слушать, и не думали возражать. Вдруг посреди зала возникла длинная фигура вставшего Савелия.
— Зачем же вы из простого человека делаете себе Бога? — спросил он тоном спокойного упрека. — Ведь есть в истории человечества много великих людей, не менее прославленных. Но что они все перед Творцом? Не делайте себе Бога из человека.
К Савелию, по команде офицеров, уже кинулись надзиратели, мы попытались его защитить, и вскоре все участники свалки были в карцерах. Я сидел в камере рядом с Савелием, и он говорил через дверь:
— Ну, чего восставать против них? Я сказал, что нужно было, и посидел бы тут один, а восставая, только озлобляешь человеков.
У меня было такое ощущение, что я рядом с настоящим праведником. Он все делал без позы.
А со мной в камеру попал некий Нестеров. С ним я уже встречался и слышал, что жил он раньше где-то в Европе. Но тут я узнал историю его жизни от него самого.
— Я уехал из России нелегально в 1922 году, не мог выдержать ужаса и разрухи, принесенных большевизмом. Попал я в Англию и вскоре нашел свое место в жизни. Я знал языки, стал киносценаристом, а впоследствии и компаньоном в фирме. Жил я хорошо, и к 1938 году уже откупил фирму. Много путешествовал, имел домик в Ницце, яхта была моторная на десять человек. Но мысли о России меня все же не покидали: я доставал московские газеты, старался понять, что там происходит. И как-то начинал верить, что большевизм переродился: судя по газетам, страна жила в едином порыве строительства и возрождения. Поехать посмотреть я не мог, опасался ареста. Но когда началась война с немцами, то вся моя душа была там, в России. И я начал посылать деньги для обороны страны. В ответ советское посольство присылало мне любезные письма. Несколько раз я посылал туда очень крупные чеки. Раз приехали ко мне из посольства, поблагодарили и начали расспрашивать: не нужно ли чем-нибудь помочь? Объяснили, что все обо мне знают, что я должен понять: давно уже мой поступок перестал быть преступлением, а теперешнее мое отношение к родной стране показывает, что я настоящий патриот. Много красивых слов я услышал. И видел, что говорят со мной интеллигентные русские люди, а не те откровенные убийцы, которых я помнил по первым годам революции. И я поверил... Поверил, что коммунизм совсем иной. Дал адрес сестры, ее нашли, и вскоре я начал получать письма от родных. Они писали, что война была тяжелым испытанием, но теперь страна возрождается, они рады своим успехам в работе, счастливы и огорчены только тем, что не видят меня.
Я отвечал. И вскоре получил от посольства предложение — война к этому времени уже кончилась — посетить родных в Москве, если я, конечно, хочу. Решился я. Накупил подарков целый железнодорожный контейнер — опись вещей была на пятьдесят страниц...
Несчастный замолчал, задумавшись. Передо мной был живой скелет. Ходил он на костылях, волоча перебитые и полупарализованные ноги. Глаза его были полны такого отчаяния и тоски, что слушая его, я впал в какое-то оцепенение.
— И приехал я, как турист приехал. В Москве меня прямо из аэропорта отвезли в тюрьму. А встречали такие лощеные, такие европейские... Избили меня на Лубянке: «Ты, гад, думал, что не помним тебя, изменника родины!». Дали они мне «полную катушку», — 25 лет — конфисковали все подарки, что привез, и попал я на Воркуту. Там я лес грузил на шахтах, работал, стоя по пояс в ледяной воде, ноги мне бревно повредило и от холодной воды их почти парализовало. Теперь вот доживаю тут: лечусь от ностальгии...
Несчастный человек замер, нахохлившись на тюремных нарах. Прочтите внимательно эту главу, больные ностальгией по России: пишу ее я для вас. Пишу, вспоминая моего товарища Нестерова, умершего на «трассе смерти» в Тайшете.