Глава XXX
Глава XXX
Если говорить о тюрьмах СССР, обобщая события и стараясь понять цели наших тюремщиков, то можно сделать кое-какие выводы. Теперь мне легче: я вижу все прошедшее со стороны. Помогает мне и то, что пенитенциарную систему СССР я видел с «обеих сторон решетки»: работая в послевоенные годы следователем по борьбе с бандитизмом, я видел судьбы молодежи, шедшей на преступления, а попав в тюрьму, смог еще ближе войти в жизнь этой среды.
Я видел своими глазами специфику преступлений, совершенных в СССР в 1945-1953 годах из-за голода: воровали хлеб, мясо, резали коров. И удивляться этому нечего: даже крупные города центра страны снабжались плохо. Но они все-таки снабжались, тогда как в сотне километров от Москвы хлеб и сахар нельзя было достать ни в одном магазине. И тут же в закрытых «распределителях» партийные работники и кагебешники могли получить все, что угодно. Это, конечно, толкало людей на воровство: иного выхода у них не было. Кроме того, государство сознательно создавало, выдумывало преступления, которые, по сути дела и по психологии нормального государства, не были нарушением закона: появились бесчисленные «подзаконники» — Указы Президиума Верховного Совета СССР. Например, я видел, как людей судили и отправляли в тюрьму на 10-15 лет за... катушку ниток. В приговоре писали: «похитил 200 метров пошивочного материала» — звучит солидно.
Судили людей за «хищение социалистической собственности», когда они брали для растопки печек отходы, валявшиеся у деревообделочного завода, или уносили домой выброшенную подгнившую селедку; судили за то, что люди подбирали рассыпанный уголь у железной дороги. Это выглядело именно как сознательный «набор» на работу в места, куда люди, добровольно ехать не хотели. Но арестованным было не до рассуждений.
А в лагерях, пересылках и тюрьмах этих, еще ничего не понимающих, «фраеров» ждали прожженные воры: беспризорный молодняк времен войны, не знавший жизни без воровства. Эти люди быстро вводили новичков в тонкости и особенности лагерной жизни, и человек, попавший в тюрьму честным и, по сути дела, невиновным, вскоре становился законченным преступником и по окончании срока наказания вновь попадал в тюрьму — уже за действительно совершенное преступление.
Вспоминаю я и такой «широкий жест» советских властей: в 1953 году после смерти Сталина объявили амнистию блатным — одновременно выпустили на свободу сотни тысяч людей, умеющих только воровать. Этих людей не трудоустраивали, не давали им жилья, милиция даже не прописывала их в городах. И вот, на страну обрушился поток грабежей и краж. Невозможно было ездить в поездах, ходить по улицам, уходить из квартиры даже днем. Прохожих днем затаскивали в парадные и раздевали. Правительство вынуждено было пойти на крайние меры: по улицам патрулировали наряды войск и милиции, и войскам дано было право расстреливать на месте лиц, схваченных в момент совершения преступления.
Когда я попал в лагерь, то увидел, сколько сломанных, растоптанных людей в этих мертвых зонах!..
Ведь если у блатных новый и еще новый тюремный срок воспринимается, в конце концов, как переход в иной план жизни — лагерь становится домом родным, — то у политзаключенных — по-иному. Очень немногие из них выдерживали повторное испытание. Отбывая первый срок, люди сжимали себя в кулак: лишь бы выжить! А при втором аресте жизнь была явно кончена, надежд не было. И эти мученики шли ко дну, не сопротивляясь: умирали от голода, заболевали там, где другие еще выдерживали.
Вид этих добитых людей очень действовал на нас, многие впадали в панику, внутренне капитулировали. А ведь именно это и нужно КГБ — сломать человека. Тот, кто в ужасе и апатии, кто боится, не верит в себя — тот скорее становится стукачом, предает друзей.
Но КГБ шел дальше. Они вызывали родственников арестованных и говорили матерям и женам: «Вот, от вас зависит, как будет жить в лагере ваш родственник. Помогите нам здесь, вы же советский человек. А мы поможем ему в лагере: он не попадет на тяжелые работы, пошлем его туда, где с питанием получше».
И эти несчастные поддавались, из любви к близкому человеку шли на предательство...
В лагерях, в общем, середины не было: или человек ломался, или становился еще сильнее. И это не зависело от того, кем был человек до ареста: я видел сломленного, уничтоженного духовно, ко всему апатичного генерала Гуревича, умершего в лагере у меня на руках; но видел я и простого труженика Золю Каца, сидевшего трижды, инвалида второй мировой войны, изрезанного операциями — он твердо и с достоинством выдержал весь ужас каторги и трагедию разлуки с семьей.
*
Жизнь наша шла монотонно: все старались выжить, не потеряв человеческого облика. В этот период начали без суда и следствия возвращать в тюрьмы некоторых из тех, кто был освобожден комиссией в 1956 году.
Интересно вспомнить, что даже с такими людьми, как начальство нашей тюрьмы, бывали случаи, говорящие о каком-то слабом отблеске человечности, все-таки сохранившейся в этих озверевших душах.
Однажды меня уговорили дать в соседнюю камеру мою — уже знаменитую в то время по всей трассе — тетрадь со стихами, собиравшимися с 1954 года.
При передаче через раздатчика пищи ее отнял надзиратель. Это — конец. Мне было очень горько. И товарищам тоже. Дня через два, когда мы возвращались с прогулки, я увидел сидящего в своем кабинете — камере с открытой дверью — заместителя начальника тюрьмы, капитана Мешкова. Этот пьяница и матерщинник открыто курил гашиш и уже не стеснялся ничего: все знали, что он педераст.
— Я попробую забрать стихи, — сказал я ребятам и пошел к двери кабинета.
— Что надо, Шифрин?
— Вам отдали мою тетрадь стихов, взятую у меня.
— Да. Что хочешь?
— Эту тетрадь, эти стихи я собирал годами. Стихи я очень люблю. И прошу вас: не выбрасывайте их, положите в мои вещи в каптерке.
Офицер вынул из стола толстую подшивку тетрадей со стихами и начал ее листать, читая. Я молча стоял и ждал. Минут через пять он захлопнул тетрадь и сказал:
— Хорошо, не сожгу.
В этом ответе, в его голове мне послышалось что-то человеческое и — импульсивно — я начал говорить:
— Капитан, вы когда-нибудь вечером, перед уходом домой к семье, заглядывали в «глазок» камеры? Видели вы, как сидим мы в мертвом полусвете и холоде среди всего этого ужаса? Ведь нам надо как-то сохранить себя людьми. Поймите, как необходима эта тетрадь именно в камере, именно нам!
Я говорил горячо, я старался, чтобы меня понял человек. Воцарилось молчание. И он протянул мне тетрадь — без слов, молча.
Когда смотришь на наш осатаневший мир, то думаешь, что могут быть лишь две точки зрения на происходящее: или человечество — белая скатерть с черными пятнами; или — черная скатерть с белыми проблесками. Даже сейчас я уверен, что скатерть — белая: дружба и любовь, сердечное соучастие и улыбка — вот жизненная основа, не может ею быть чернота...
В начале весны, когда еще лежал снег (время, названное Пришвиным «весной света»), пришел как-то Сорока, помогавший при раздаче пищи, и сказал: «Есть верные сведения, что всю нашу тайшетскую трассу вывозят. Говорят, что везут в Потьму, в Дубровлаг».
Никто не поверил. Для чего? Есть ли места удобнее для произвола, чем наша трасса?!
Но слухи становились все упорнее и точнее: вывезли заключенных с деревообделочного комбината со станции Чуна, увозили лагеря из Вихоревки. Нас не трогали. Сердца бились, надежда шевелилась в душе: а вдруг спасемся, а вдруг увезут... Все понимали: еще одна зима здесь — и мы конченные люди, дальше не выдержать.
И вдруг во время очередной прогулки к нам подошел каптерщик и объявил: подготовить квитанции на вещи, завтра — этап!
Такого в лагерях я еще не видел, даже при массовом освобождении в 1956 году: ребята обнимались, целовались, хохотали, прыгали — откуда только силы взялись в этих шатких скелетах. Кто-то бил меня по плечу: «Ну, скептик!» Я тоже блаженно улыбался, все еще боясь поверить: уж столько раз меня в лагерях наказывала судьба...
«Гитлер», Буряк и надзиратели ходили мрачнее тучи: добыча уходила от них. Они понимали, что привезут другие жертвы, но обидно было смотреть на нашу радость.
На следующее утро мы услышали последнюю матерщину наших тюремщиков: уезжали мы так, будто ехали на свободу. И действительно, этот переезд был не меньшим событием, чем освобождение — мы уходили от смерти. Хорошо помню и сейчас, что через три года, освобождаясь из Потьмы, я не радовался так, как тогда, когда выезжал из этого тюремного спеца.
«Воронки» подвезли нас к спецэшелону, состоящему из 50-70 товарных «пульманов» для скота и трех «Столыпиных» — это для «привилегированной публики», для штрафняков, для нас. Набили людей по 20 человек в камеру: мы молчали — лишь бы уехать!
Тут же, при посадке, мы стали свидетелями случая, оставшегося в памяти: на соседнем пути выгружали из вагона блатных и один из них, проигравшийся в карты, выскочил из вагона голый, с дощечкой в руке. Он бежал по снегу босой и когда ноги коченели, клал дощечку на снег и становился на нее: русская смекалка в применении к лагерям.
Еду нам выдали на четверо суток. Эшелон начал набирать скорость: так я еще не ездил! От Тайшета до Потьмы — четыре тысячи километров — ехали почти без остановок, трое с половиной суток; это намного быстрее экспресса. Нам было понятно, почему эшелон так гонят: надо было по возможности сократить шансы на то, что это чудо XX века — скотские вагоны, набитые заключенными и обставленные вышками, прожекторами и пулеметами — сфотографируют иностранцы: большевики теперь гонятся за внешней благопристойностью, — галстуки носят, Шопена и Генделя по радио день и ночь транслируют...
В вагоне шли разговоры: к нам подсадили новичков, недавно прибывших из Москвы и Воркуты.
Ехала с нами Тина Бродецкая — подельница семьи Подольских, — и вторая семья поэта Пастернака: мать и дочь, арестованные после смерти неудачливого лауреата Нобелевской премии, растоптанного Хрущевым.
Подсадили к нам двух иностранцев: совсем молоденького венгра, вывезенного после венгерских событий вместе с несколькими тысячами повстанцев в тайгу на Северный Урал; другой оказался немцем, почти не говорящим по-русски. У нас в камере оказались ребята, владеющие немецким языком, и он разговорился. Это был испуганный на всю жизнь, подозрительный человек. Но услышав его рассказ, мы поняли, что у него есть на это основания.
— Жил я в Мюнхене, работал в гараже, по ремонту машин. И были там у нас люди, которые все время с хозяином спорили, доказывали ему, что в восточной зоне, у русских, порядки лучше.
Я от них понаслушался и стал верить, что на востоке рабочая власть. И вот однажды сидели мы вечером в локале, пиво пили, и начался разговор об оккупации, о Берлине, о коммунистах. А я подвыпил и начал доказывать, что у Ульбрихта порядки лучше, что там власть в руках рабочих. Подсели к нам какие-то двое — это я еще помню — начали меня так с интересом расспрашивать о власти на востоке, поддакивали и все вино подливали, сами и заказывали. Потом я ничего не помню. Проснулся я в тюремной камере: эти негодяи положили мне в карман вместо моих документов паспорт Восточного Берлина и передали советско-немецким пограничникам: «тут вот пришел от вас какой-то и на Запад просится». А разбираться не стали, отправили меня в лагеря... И вот я теперь здесь...
Немец почти плакал, рассказывая все это.
— Ну, вот, отправили они тебя, значит, на учебу сюда, — резюмировал кто-то из слушателей.
А сейчас, живя в свободном мире, я вижу, увы, так много людей, которых стоило бы тоже послать в советскую концлагерную школу!
С нами в купе были ребята с Воркуты, рассказавшие о страшном происшествии, бывшем за полгода до этого на Воркуте.
Женя Русинович, минчанин, сидевший в лагере и работавший на стройке, получил отказ в свидании с приехавшей женой. Решив обойти препятствие — ведь не ехать же обратно без встречи женщине, собравшей кое-как деньги и тащившейся три тысячи километров — Русинович договорился с женой через бесконвойника, и она спряталась ночью в зоне строительной площадки, где охрана стояла только днем.
Когда муж и жена разговаривали, сидя в подвале, туда ворвались надзиратели: доносчик предал Русиновича. Жену с издевательствами и оскорблениями повели на вахту: «Ах, ты, б... мы тебе покажем, как тут продаваться!» — и там остригли наголо, а волосы повесили на колючую проволоку запретзоны...
И Русинович, понятно, обезумел. Он пошел с топором на вахту, зарубил растерявшихся надзирателей, забрал автомат, вернулся в зону и расстрелял всех стукачей, которых знал. Потом пошел опять на вахту, где лежали лишь трупы, вышел на шоссе, остановил легковую автомашину: Ее хозяин начал кричать: «Ты как смеешь меня останавливать — я секретарь горкома КПСС!» — «Тебя-то мне и надо!» — отвечал Женя и, застрелив его, велел шоферу везти себя в соседний лагерь. Там он, подойдя к вахте, одной очередью пострелял ничего не подозревавших надзирателей и офицеров и поехал дальше — в соседний лагерь: вся Воркута — сплошные лагеря.
Эта вырвавшаяся из лагеря смерть, этот мститель, уже не боящийся смерти, ехал из лагеря в лагерь и убивал офицеров и надзирателей. Характерно, что когда слух о его рейде пошел по городу, то работники КГБ не бежали с оружием ему навстречу, а вскакивали в машины и удирали из города.
А Русинович все ехал по лагерям, набрав несколько автоматов и много дисков с патронами; его появление всегда было неожиданным: он выпускал несколько очередей по охране и уезжал дальше. Увидев, что против него подняли по тревоге дивизию внутренних войск КГБ — такая дивизия стоит в каждом городе СССР для подавления возможных восстаний, — Женя подъехал к большому учрежденческому зданию и, выгнав оттуда служащих, занял оборону на крыше. Он отстреливался двое суток и пустил себе в висок предпоследнюю пулю из автомата.
Бесконвойники, хоронившие Женю Русиновича, рассказывали, что тело его было страшно изуродовано: палачи били и топтали мертвеца.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Глава 47 ГЛАВА БЕЗ НАЗВАНИЯ
Глава 47 ГЛАВА БЕЗ НАЗВАНИЯ Какое название дать этой главе?.. Рассуждаю вслух (я всегда громко говорю сама с собою вслух — люди, не знающие меня, в сторону шарахаются).«Не мой Большой театр»? Или: «Как погиб Большой балет»? А может, такое, длинное: «Господа правители, не
Глава четвертая «БИРОНОВЩИНА»: ГЛАВА БЕЗ ГЕРОЯ
Глава четвертая «БИРОНОВЩИНА»: ГЛАВА БЕЗ ГЕРОЯ Хотя трепетал весь двор, хотя не было ни единого вельможи, который бы от злобы Бирона не ждал себе несчастия, но народ был порядочно управляем. Не был отягощен налогами, законы издавались ясны, а исполнялись в точности. М. М.
ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера
ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера Приблизительно через месяц после нашего воссоединения Атя решительно объявила сестрам, все еще мечтавшим увидеть ее замужем за таким завидным женихом, каким представлялся им господин Сергеев, что она безусловно и
ГЛАВА 9. Глава для моего отца
ГЛАВА 9. Глава для моего отца На военно-воздушной базе Эдвардс (1956–1959) у отца имелся допуск к строжайшим военным секретам. Меня в тот период то и дело выгоняли из школы, и отец боялся, что ему из-за этого понизят степень секретности? а то и вовсе вышвырнут с работы. Он говорил,
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая Я буду не прав, если в книге, названной «Моя профессия», совсем ничего не скажу о целом разделе работы, который нельзя исключить из моей жизни. Работы, возникшей неожиданно, буквально
Глава 14 Последняя глава, или Большевицкий театр
Глава 14 Последняя глава, или Большевицкий театр Обстоятельства последнего месяца жизни барона Унгерна известны нам исключительно по советским источникам: протоколы допросов («опросные листы») «военнопленного Унгерна», отчеты и рапорты, составленные по материалам этих
Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА
Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА Адриан, старший из братьев Горбовых, появляется в самом начале романа, в первой главе, и о нем рассказывается в заключительных главах. Первую главу мы приведем целиком, поскольку это единственная
Глава 24. Новая глава в моей биографии.
Глава 24. Новая глава в моей биографии. Наступил апрель 1899 года, и я себя снова стал чувствовать очень плохо. Это все еще сказывались результаты моей чрезмерной работы, когда я писал свою книгу. Доктор нашел, что я нуждаюсь в продолжительном отдыхе, и посоветовал мне
«ГЛАВА ЛИТЕРАТУРЫ, ГЛАВА ПОЭТОВ»
«ГЛАВА ЛИТЕРАТУРЫ, ГЛАВА ПОЭТОВ» О личности Белинского среди петербургских литераторов ходили разные толки. Недоучившийся студент, выгнанный из университета за неспособностью, горький пьяница, который пишет свои статьи не выходя из запоя… Правдой было лишь то, что
Глава VI. ГЛАВА РУССКОЙ МУЗЫКИ
Глава VI. ГЛАВА РУССКОЙ МУЗЫКИ Теперь мне кажется, что история всего мира разделяется на два периода, — подтрунивал над собой Петр Ильич в письме к племяннику Володе Давыдову: — первый период все то, что произошло от сотворения мира до сотворения «Пиковой дамы». Второй
Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском)
Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском) Вопрос о том, почему у нас не печатают стихов ИБ – это во прос не об ИБ, но о русской культуре, о ее уровне. То, что его не печатают, – трагедия не его, не только его, но и читателя – не в том смысле, что тот не прочтет еще
Глава 29. ГЛАВА ЭПИГРАФОВ
Глава 29. ГЛАВА ЭПИГРАФОВ Так вот она – настоящая С таинственным миром связь! Какая тоска щемящая, Какая беда стряслась! Мандельштам Все злые случаи на мя вооружились!.. Сумароков Иногда нужно иметь противу себя озлобленных. Гоголь Иного выгоднее иметь в числе врагов,
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая Я воображаю, что я скоро умру: мне иногда кажется, что все вокруг меня со мною прощается. Тургенев Вникнем во все это хорошенько, и вместо негодования сердце наше исполнится искренним
Глава Десятая Нечаянная глава
Глава Десятая Нечаянная глава Все мои главные мысли приходили вдруг, нечаянно. Так и эта. Я читал рассказы Ингеборг Бахман. И вдруг почувствовал, что смертельно хочу сделать эту женщину счастливой. Она уже умерла. Я не видел никогда ее портрета. Единственная чувственная