Глава XXV
Глава XXV
Неожиданно у меня резко осложнилась болезнь ног. С утра стала болеть левая нога, к вечеру она распухла, как бревно, боль усилилась. Товарищи пытались вызвать врача. «Какой врач?» — надзиратели только отмахивались. Но вечером друзья подняли такой крик и стук в двери камер, что пришел офицер. Увидев, в чем дело, пообещал отправить в больницу. Поздно вечером меня вынесли, положили в кузов грузовика на доски, туда же влезли три конвоира с автоматами и собакой. И повезли полутруп под охраной. Ехали мы по разбитой таежной дороге, перекатывало меня по доскам пола, швыряло и подбрасывало. Попал я в хирургическое отделение и провалялся там больше месяца со страшными болями. Всё это время ко мне заходил Зубчинский и приносил читать философскую и теософскую литературу.
А кругом шла обычная больничная жизнь: привозили арестантов с «мастырками» — членовредителей всех сортов, пострадавших в результате аварий и просто больных. Но только тех, кто был на грани смерти.
Кончилось мое пребывание в больнице скандалом: я ударил санитара, избивавшего беспомощного больного. Санитары-заключенные зачастую зверстовали не меньше надзирателей: власть развращает человека с садистскими наклонностями.
Через час после скандала мне объявили: завтра на этап. A у меня нога совершенно распухла, ходить не могу.
— Как же, — говорю, — ехать?
— Ничего не можем сделать — приказ оперуполномоченного.
Вызвал я «Домино». Пришла. Объяснил ей, что везут в тайгу, где врачей нет. Обещала помочь и ушла. А утром, на рассвете, пришли за мной надзиратели:
— Пошли!
— Не могу, — отвечаю, — идти.
— Ах, не можешь, так мы поможем! — и сбросили меня на пол.
Но я и подняться не мог. Тогда взяли меня за руки и ноги — а нога-то болит... — и понесли до вахты. Там бросили мне одежду, оделся я кое-как. Начали обыск, нагло отбирали себе то, что им нравилось.
— Ну, пошли, — командует старшина.
— Но я не могу, — пытаюсь я им объяснить.
В ответ — крик, матерщина: поезд-то скоро подойдет, и им надо успеть дойти до станции, а у них есть еще какая-то группа идущих на этап. С матом отправили они вперед колонну заключенных, а я сижу. Посовещались в сторонке, подходят ко мне:
— Ну, как, ты пойдешь?
— Не могу.
— Бери его, ребята!
И меня, опрокинув на землю, схватили за ноги и потащили волоком по земле к станции. При первом движении моя куртка задралась, спину обжигали и царапали камни дороги. Конвоиры, матерясь, тащили меня; беспомощность и отчаяние этого состояния непередаваемы.
Когда меня уже почти дотащили по пустынному шоссе до маленького станционного домика, то навстречу нам попались какие-то мужчина и женщина. Смутно помню, что они стояли, смотрели и плакали. А из рупора громкоговорителя лилась сладкая музыка рояля и симфонического оркестра — Шопен...
Я рассказываю об этом, мои западные читатели, не для того, чтобы вызвать у вас слезы жалости, нет. Я хочу показать вам «единство противоположностей», характерное для жизни этой несчастной страны, где вы, туристы, смотрите великолепный балет и слушаете хорошую музыку. И может быть, в это же время в далекой глухой тайге, эту музыку слышат политзаключенные: под нее их бьют, расстреливают или просто обыскивают...
Дотащив меня до сидящих у линии железной дороги заключенных, конвоиры с веселым криком «бей жида!» кинули меня к ним. Это были достойные представители «шерсти», один из них — с явным намерением продолжить издевательство — подполз ко мне и протянул руку; из последних сил я ударил его в лицо. Он ошарашенно отшатнулся. Не знаю, чем это кончилось бы, но подошел поезд, и нас начали грузить в вагоны. Ехал я всего 30 км, до ст. Анзеба, от которой тогда шла дорога к Падуну, на Братскую ГЭС. В «воронок» меня погрузили одного: дурной знак. Сесть на скамейку я не мог и лежал на полу в закрытой, душной коробке. Когда мы двинулись, то я почувствовал, что газ выхлопной трубы попадает ко мне. Душегубка! Это не было сделано специально: просто газ просачивался сквозь днище. Но для меня этого было достаточно: я потерял сознание. Очнулся я, лежа на земле, голова была облита водой, всё тело болело от ушибов. Надзиратели взяли меня опять за руки и ноги и, занеся через вахту лагеря, положили на землю, поставили рядом вещи и ушли: добирайся до барака, как знаешь.
Я огляделся, лежа: дорога от вахты уходила вверх на вырубленную сопку, вдали видны бараки. Лагерь был мне незнаком. Начал накрапывать дождик, была ранняя осень. Я лежал в ожидании чьей-либо помощи, сам я подняться не мог, нога очень болела.
Опять пришло легкое забытье. Очнулся я от голосов: кто-то осторожно поднимал меня на руки. И над собой я вдруг увидел плачущее лицо Теймура Шатирошвили — грузинского князя, человека, с которым уже встречался в других лагерях. Этот силач нес меня на руках, как ребенка, и что-то успокоительно приговаривал по-грузински; рядом шли еще какие-то зеки.
История этого Теймура, которого в лагерях все звали дружески Мишадзе, сама по себе очень интересна. Этот красавец и силач, из знатного кавказского рода, занимался у себя на родине террором против советской власти. Вся его жизнь прошла в налетах и побегах от погони. Но когда его поймали, то решили судить не как политического врага, а как бандита. Так было выгодней властям: спокойней представить террор бандитизмом. И Теймур, получив 25 лет, попал в блатные лагеря под Владивосток. Там в 1954 году он поднял лагерное восстание, встал во главе, захватил оружие и увел весь лагерь в тайгу. Захватив радиопередатчик лагеря, он передал в США призыв о помощи и сообщение о том, что заключенные подняли восстание. Дошел ли его призыв и кем был принят, неизвестно; но КГБ его точно приняло и послало войска и вертолеты в тайгу. Восстание, конечно, подавили, а Теймур получил — теперь уже как политзаключенный — еще 25 лет и приехал к нам в «Озерлаг».
Мы были с Теймуром вместе, когда у него произошло событие, потрясшее его и давшее новый смысл его жизни. В лагере у «шерсти» он случайно увидел грузинского мальчика и подозвал его к себе. Насколько Теймур был храбр и силен, настолько этот паренек был запуган и подавлен. Теймур принял в нем участие, одел его потеплее, накормил и начал расспрашивать. И когда они беседовали на непонятном для нас грузинском языке, вдруг Теймур вскочил и с диким криком закружился по бараку. Его схватили, что с таким силачом нелегко было сделать, усадили, напоили водой, и он сказал, что сейчас выяснил: этот мальчик — его сын.
18 лет назад он после очередного налета отлеживался, раненый, в горном ауле и там был у него роман с молодой девушкой. Но уезжая, он даже не подозревал, что она осталась беременной. А сейчас этот юноша ему рассказал, что он родом из этого аула и что мать ему назвала имя якобы убитого его отца — Теймур Шатирошвили.
Случай был совершенно особый. Правда, я уже видел отца, узнавшего на вышке солдата-сына; и все мы видели, как этот солдат застрелился, там же, на вышке.
Сын Теймура сидел тоже потрясенный и даже не радующийся. Установив все и убедившись, что это его сын, Теймур объявил администрации, что он сына от себя не отпустит: ведь тот должен был находиться в соседней зоне, за забором, у блатных. Юношу пытались увести в его зону, но Теймур выхватил припасенные два ножа и сказал, что зарежет надзирателя, если тот подойдет, а уж потом сына и себя; уступили, оставили парня с нами. И у Теймура появилась забота: воспитывать сына, учить его с азов. Юноша был малограмотным: голод привел его на свободе к мелкому воровству, а в блатном лагере было не до учебы. Мы дружили с Теймуром, и отношения наши всегда были искренними и теплыми.
Вот этот-то человек и увидел меня, лежащего у вахты под мелким осенним дождем, и принес меня в барак. Заботы товарищей — их тут оказалось много — оживили меня. Вскоре я уже знал, что попал на новый штрафняк, построенный недавно: зона № 307. Ребята сами вырубили лес на сопке и из этих бревен сложили бараки; на стенах еще была свежая смола.
Врача в лагере не было, и я лечился, как мог: мне поставили узкую лежанку за печкой, и я грел у раскаленных камней спину и ноги.
В зоне было не более тысячи человек и среди них много знакомых лиц: контингент штрафняка — это люди, которым трудно перебраться в общий лагерь. Но были и новые, а среди них приятные люди, недавно арестованные: Николай Богомяков, Юрий Овсянников, Борис Вайль, Пименов. Они рассказали нам, как воспринимались на свободе венгерские события: оказывается, и в России нашлись честные люди, не побоявшиеся выступить в защиту уничтожаемой Венгрии. А ведь в СССР каждое слово, открыто брошенное в лицо власти — героизм! Каждое выступление учило окружающих смелости и звало честных людей на этот же путь. Мы с восторгом слушали о студенческих волнениях, расспрашивали о мельчайших подробностях. Богомяков и Овсянников были интеллигентами, еще участвовавшими в свершении революции в России: по одному сроку они уже отсидели, а теперь их «на всякий случай» опять бросили в лагеря.
А Боря Вайль и Пименов были студентами, молодыми носителями идей чистоты и правды. Какой же озверелой и тупой должна быть власть, чтобы бросать в ужас тюрем и лагерей этих начинающих жизнь, ясноглазых, талантливых ребят: Пименов, например, получил ученую степень математика в университете еще до окончания курса. Были у нас и другие представители зарождающегося демократического направления умов: Аркадий Суходольский и Давид Мазур. Они привлекали к себе умом, сердечностью, начитанностью. Марксистское воспитание давало себя знать: они были целиком на социалистических позициях. Но им, как и декабристам времен царизма, мерещился рай на земле, царство справедливости.
Для того, чтобы читающий эту книгу понял, что настроения этих юношей не были преходящими, забегая вперед, скажу: они и после освобождения боролись за свои идеи. Сегодня некоторые из них снова в тюрьме.
Дни шли монотонно, осень покрыла низкое небо свинцовыми тучами, лежал уже снежок; ребята работали на лесоповале: валили деревья на дне будущего Братского моря, которое в просторечье на всей трассе заключенные именовали «Братским кладбишем».
Ко мне в это время зачастил с визитами некий Котмышев. Он говорил, что сидит тоже за венгерские события, и пытался сблизиться с нашей компанией. Мне же, лежащему без движения, он оказывал множество услуг, без которых мне было трудно обойтись. И поэтому все мирились с его присутствием, хотя симпатии этот человек ни у кого не вызывал. Но отрицательное отношение наше было чисто интуитивным, а факты говорили в его пользу — спокойного, услужливого, молчаливого, внимательного слушателя.
Теймур с сыном был в зоне, и мы часто виделись. Котмышев сблизился и с Теймуром. И почему-то вскоре Теймур перестал бывать у меня.
Я не придал этому значения. С моего приезда прошло уже несколько месяцев, я начал вставать и как-то обнаружил, что в моем чемодане рылись. Воровства в зоне не было, случай настораживал. Однажды я вышел в соседний барак, шел я эти пятьдесят метров больше часа, ноги были еще слишком слабы. И в коридоре, увидев Теймура, я радостно его окликнул. Но в ответ на меня смотрели глаза врага и взбешенного зверя. Подойдя ко мне быстро и молча, этот силач схватил меня одной рукой, поднял в воздух — весил я немного — и, выхватив откуда-то нож, прорычал: «Прощайся с жизнью, гад!». Я буквально онемел от удивления: что с ним? С трудом я выдавил: «Что случилось?»
— Ты не знаешь?! — захлебывался этот горячий сын гор. — А кто оклеветал меня и сына?!
Для меня это было неожиданностью: всегда эти люди вызывали у меня только симпатию. Нож, занесенный надо мной, я как-то не воспринимал всерьез и постарался спокойно сказать:
— Теймур, если есть человек, которому надо было натравить тебя на меня, то воспользуйся моим советом: подумай, кому это выгодно. И тогда, может быть, станет ясно, кто спровоцировал твою вражду ко мне.
Резко отпустив меня, Теймур ушел. Как я вернулся к себе в барак, не помню.
А дня через два пришел ко мне Теймур, уселся на койке, обнял, поцеловал и сказал: «Прости, друг. Но вот, что было. Твой приятель Котмышев подружился со мной и, войдя в доверие, начал потихоньку восстанавливать меня против тебя, убеждать в твоей неискренности. А несколько недель назад он мне сказал, что ты распространил слух по зоне, что со мной не сын, что я держу рядом с собой педераста и использую его. У меня кровь бросилась в голову: ведь Котмышев все время около тебя, он-то знает, что ты говоришь! И я кинулся к тебе с ножом. Было это ночью, ты спал. Я стоял с ножом, готов был тут же зарезать тебя. Но вдруг, почему-то вспомнил твои рассказы о матери: как она всю жизнь мучается, как отца из тюрьмы ждала, как тебя теперь ждет. И ушел я. Мать спасла тебя. А когда ты мне тогда под ножом так сказал — ищи, кому выгодно, — я как на стену наскочил: кому выгодно, чтобы я тебя убил? И вот думал я, все эти дни думал и понял. А когда понял, поставил я этого Котмышева под нож, и все из него потекло, как на исповеди: он около тебя «опером» поставлен, в вещах твоих рылся, в бумагах, а потом «кум» велел ему натравить меня на тебя. И тогда этот гад от твоего имени выдал этот грязный слух и меня на тебя спустил.»
Мы все слушали Теймура встревоженно и напряженно.
— Где же сейчас Котмышев? — спросил кто-то; мысль эта была у всех.
— Не волнуйтесь, не стал я его резать. Вывел его на улицу, избил, а потом воткнул ему нож в задницу: беги к своему хозяину! Ох и рвал же он когти на вахту: на три метра впереди своего визга!
Мы облегченно вздохнули: ведь если бы Теймур убил этого негодяя, его могли бы расстрелять, так как смертная казнь опять была введена.
Спустя несколько дней к нам в зону попал каким-то ветром занесенный начальник санитарной службы всех лагерей трассы. Он осмотрел меня и дал указание: немедленно отправить на 601 лаготделение для комиссовки.
Это была удача. Колоссальная удача! Лагпункт № 601 находился в самом Тайшете, на трассе Москва—Владивосток, и попасть туда было почти невозможно; а «комиссовка» была мечтой всех: медицинская комиссия могла дать заключение, что арестанту нельзя больше находиться в условиях лагеря, поскольку он безнадежно болен, и тогда специальный суд мог решить: освободить досрочно в связи с заболеванием.
Через несколько дней я прощался со штрафняком и его обитателями. Всегда ощущаешь нечто вроде вины, оставляя друзей на штрафном режиме. Очень тронула меня забота ребят, укутавших меня в дорогу: был канун нового, 1959, года. А мегерам блатных нашей зоны — Костя Чиверов — принес мне свою фотографию, где он снят рядом со своими «телохранителями», на обороте была надпись: «Во встречу ТАМ верю, как в святость». Слово «ТАМ» обозначало свободный мир: блатные перековывались в «политиков».