Глава I
Глава I
У моих конвоиров дрожали руки с пистолетами.
— Оружие, где пистолет? — скороговоркой бормотали они, держа меня за руки и обыскивая на ходу. По должности мне полагалось личное оружие, и эти «храбрецы» дрожали за свои шкуры.
Пистолет был отобран, и один из кагебистов сказал мне:
— Вы не волнуйтесь, все сейчас выясним. Несмотря на полное отсутствие комизма в данной ситуации, я не удержался:
— Кто из нас больше волнуется? Вы на свои дрожащие руки посмотрите.
Никто мне не ответил. Машина наша с задернутыми шторами быстро шла от Устьинского моста, где я был задержан, к площади Дзержинского. Вот мы уже в тени мрачного здания, о котором москвичи говорят: «где Госстрах, не знаю, а где Госужас, знаю»... ворота открываются без сигнала (охрана явно знает номера оперативных машин) и, держа под руки, меня вводят в комнату — приемную внутренней тюрьмы КГБ СССР. Потертые столы, стулья, тумбочка с графином, на полу — ковровая дорожка. Через эту комнату прошли сотни, тысяч, даже миллионы людей, и надзиратели действуют с автоматизмом и быстротой удивительной: меня раздели догола, человек в чине подполковника проверил у меня зубы (не выворачиваются ли), заглянул в горло и во все другие отверстия тела (не спрятано ли что-нибудь). Потом дали хлопчатобумажный костюм (был июнь и стояла жара), типа спецовки, и легкие шлепанцы, а когда я оделся, вывели в коридор и посадили в «бокс» — нечто вроде шкафа в стене, шкаф со скамейкой и «глазком». С этого момента «одноглазый циклоп дверей» стал моим спутником на многие годы. Но я был еще в самом начале пути...
Очень скоро за мной пришли: двое надзирателей взяли меня молча под руки, еще один пошел впереди и один — сзади. Офицер, шедший впереди, все время щелкал пальцами, и я никак не мог понять, для чего он это делает. Но вот на повороте коридора на щелчок отозвался другой щелчок, и меня сразу поставили лицом вплотную к стене, а мимо провели другого заключенного — видеть друг друга нельзя.
Поднявшись по лестнице «стертых ступеней», уже описанной Солженицыным, мы подошли к лифту, специальному, тюремному. В нем было два отделения: вначале впустили меня и поставили в нечто вроде металлического шкафа, а потом вошла охрана и открыла в моем шкафу «глазок», чтобы меня видеть. При выходе из лифта мы попали в типичный московский министерский коридор, тянущийся на добрую сотню метров и устланный мягкими ковровыми дорожками. По коридору сновали люди в штатском, не обращая внимания на нашу более чем странную процессию — здесь этому не удивлялись... Когда меня вводили в дверь, я успел прочесть табличку «Заместитель министра», но фамилию не понял. Приемная была громадной. Навстречу нам вышел из-за стола человек в форме капитана КГБ, взял из рук сопровождающих меня людей какой-то лист бумаги и, подойдя к столу с внутренним коммутатором, нажал кнопку. Через несколько минут, прошедших в молчании, в приемную вошли четыре человека в штатском и, посмотрев на меня, прошли в кабинет, на котором была табличка с фамилией «Кабулов». Эту фамилию я знал. Берия окружил себя людьми, вызванными им с Кавказа и славившимися своей жестокостью; один из них был и Кабулян (Кабулов).
На пульте загорелся какой-то сигнал, и меня ввели в кабинет. Это был не кабинет, а зал. Вдоль правой стены тянулся громадный стол заседаний, слева шел ряд больших окон с металлической сеткой между стеклами, а в глубине мерцал полировкой огромный (даже для этого зала) письменный стол. В кабинете никого не было. Меня подвели к столу, остановив примерно за три метра до него, и усадили на вращающийся табурет. На столу у Кабулова было пусто. Лишь стоял один ярко-красный телефон: явно кремлевская «вертушка» — эти аппараты работали на высоких частотах, и разговор нельзя было подслушать; ими пользовались лишь для правительственной связи. Рядом со столом на тумбочке стояло еще несколько телефонных аппаратов. На стене висел громадный, до потолка, портрет Берии, а рядом с ним была дверь. Из нее-то и вышел, вернее, выбежал, выкатился коротенький толстый человечек в штатском. Он подбежал ко мне, остановился, усмехаясь, злобно смотрел несколько секунд и вдруг заорал с явным армянским акцентом:
— Ты знаэшь, кто я! — и, не ожидая ответа, продолжал, все повышая голос. — Я все знаю! Знаю, что ты шпион, работал на американцев и на жидов, потому что ты жид! Ну, отвечай! В морду дам!
Но не дал. Я ответил, что о шпионаже ничего не знаю. И опять полилась базарная брань. Человек этот явно не понимал, что чин генерал-полковника и должность его никак не соответствуют его манерам. Он кричал, я старался молчать. Через 10—15 минут Кабулов закричал, обращаясь уже к присутствующим:
— Увэдите его! Он еще попросится ко мне, но нэ попадет больше! Слышишь ты, шпион сионистский, на коленях будэшь ко мне проситься, но нэ увидишь меня!
Он оказался почти пророком: спустя несколько месяцев его расстреляли, как и многих его предшественников. Но до этого я еще раз увидел его.
Меня увели. Лифт. Но теперь уже не бокс в приемной. Меня подвели к железным дверям с «глазком» на узкой лестничной площадке, и сопровождающая охрана нажала на какие-то кнопки сигнализации. В ответ над дверьми загорелись две лампочки, кто-то посмотрел изнутри в «глазок», и дверь открылась. В молчании меня провели по широкому коридору, устланному мягкой дорожкой (лишь впоследствии я узнал, что дорожки эти в тюрьмах отнюдь не для уюта — по ним охрана неслышно подкрадывается к дверям камер и подслушивает). По стенам шли металлические двери с закрытыми «глазками». Дневной свет. Тишина. Совсем не похоже на тюрьму. Но это была знаменитая, особая тюрьма — Лубянка. Меня подвели к камере № 163 и впустили, мягко щелкнув замком. Я сделал шаг и остановился в удивлении: я ожидал одиночной камеры, а на металлической, застланной одеялом койке сидел человек. Но человек этот, видимо, был удивлен еще больше меня. Я сразу заметил, что это, без сомнения, интеллигент... ему было лет 60, одет он был в обтрепанный, но когда-то бывший хорошим костюм. Он сидел около тумбочки, на которой стояла миска и лежала вытертая пыжиковая шапка — мечта московской интеллигенции. Человек поднялся и, запинаясь, спросил:
— Вы иностранец?..
— Нет, — ответил я. — Здравствуйте. Меня зовут... — и я отрекомендовался.
Незнакомец, все еще глядя на меня непонимающим и тревожным взглядом, спросил:
— Когда вас арестовали?
— Меня еще не арестовали, — сказал я. — Меня задержали два-три часа назад около Устьинского моста.
— Как?.. Около Устьинского?.. Два часа?..
Мой сокамерник явно ничего не понимал.
— Два часа или два года назад? — спросил он возбужденно.
— Да нет же, два часа, — пытался я объяснить по возможности спокойней.
— Не может быть! Вы были два часа назад на улице? Свободным? не верю!
— Дело ваше. Но это так, — отвечал я. — Но по чему это так удивляет вас? Что тут особенного?
— Но ведь я два года!.. здесь, в этой камере! И я два года не видел никого, кроме следователя!
Настала моя очередь удивляться.
— Два года? И вы не знаете, что произошло за два года в стране и в мире?
— Конечно, не знаю! Почему они кинули вас ко мне? Говорите быстрей новости! Это ошибка, вас сейчас заберут!
— Главное — умер Сталин!
На меня смотрели оцепенелые, бессмысленные глаза: незнакомец грохнулся на пол в обмороке. Я поднял его на кровать, брызнул водой в лицо, и он пришел в себя.
— Вы говорите правду? — и он... залился потоком слез.
Опять настал мой черед оцепенеть от удивления.
— Что вы плачете? Почему не радуетесь? — тряс я его за плечо.
— Это была моя последняя надежда... Я ведь дважды лауреат Сталинской премии, киносценарист, Маклярский... Я думал написать ему, когда попаду в лагерь. Ведь меня арестовали лишь за то, что в 1925 году я напечатал в Одессе в еврейской газете сионистское стихотворение...
Сдерживаемая при аресте и допросе у Кабулова нервозность прорвалась, — я не мог смотреть, как плачет этот человек при вести, которая была моей главной радостью.
— Вы идиот! Для вас это спасение — вас выпустят именно потому, что он подох! — заорал я во весь голос.
Открылась дверь, в проеме стояли три надзирателя. «Тихо, кричать нельзя» — и дверь бесшумно закрылась.
Я начал быстро ходить по маленькому квадрату камеры. На койке всхлипывал Маклярский. А меня беспокоили мысли о родных и о том, что их ждет после моего ареста, о моих друзьях и их судьбе. Сейчас, конечно, идут обыски у меня и у всех, имеющих отношение ко мне. Потом их уволят с работы. Потом... Мысли обгоняли одна другую, путались.
Всхлипывания Маклярского прекратились, и он начал оправдываться:
— Вы вот накричали на меня. Я уже привык теперь. А ведь я не раз бывал у Сталина, и он меня хорошо знал. Он мои фильмы любил. Особенно ему нравились «Подвиг разведчика» и «Секретная миссия».
— Вот и сидите теперь здесь, трубадур подвигов КГБ! — опять взорвался я.
Как противен был он мне, сыну человека, умершего после 10 лет тюрьмы, мне, уже в 1948 году понявшему, что значит для евреев создание государства Израиль!
Маклярский сидел согнувшись, обняв голову руками:
— Вы вот еще полны огня и жизни. Посмотрю я на вас, когда посидите, как я, годика два под следствием. Еще не понимаете вы, что для вас жизнь кончилась... Они будут тянуть из вас жилы. Медленно, не спеша. У них столько времени... Они не спешат... Они будут играть с вами, как кошка с мышонком. Они не спешат... За ними сила, власть, время. А для вас время потянется бесконечной сменой вынесенных по утрам параш... Они не спешат... Вы еще поймете меня...
И сломленный человек замер, покачиваясь на койке. В этот момент я еще не понимал, для чего я брошен к нему в камеру. Во мне еще, действительно, кипела жизнь и было не до размышлений о причинах поведения тех, кто меня задержал: я думал о тех, кто остался на свободе и мог действовать — ведь Москва, улицы, жизнь были рядом! А тут сидел седой, сгорбленный человек, размазывал по щетине лица слезы и повторял одно и то же: «У них много времени... Они не спешат...»
Наступил вечер. Открылась дверь, вошли надзиратели: поверка. После пересчета меня вывели и поместили в другую камеру.
Утро началось с того, что я услышал бой кремлевских курантов, и с торжественного выноса «параши». Потом была «прогулка». Тут я узнал еще одну новость. Прогулочные дворики тюрьмы расположены на плоской крыше здания. Баллюстрады крыши скрывают от жителей Москвы конвой с автоматами и арестованных, выпускаемых во «дворики» (каждый в 10-15м2), отделенные друг от друга заборами; а конвой расположен так, что видит всех заключенных сверху. На эту «прогулку» поднимают в ящике лифта, разделенного пополам металлической перегородкой с неизбежным «глазком». И, как обычно, два конвоира ведут под руки, еще один идет впереди, один — сзади.
День прошел в напряженном ожидании. Лишь перед закатом летнего дня меня повели опять наверх. Но на этот раз не к Кабулову. В кабинете было человек шесть. Они начали с издевательств. Делая вид, что говорят между собой, они начали перебирать мою жизнь, нарочито искажая факты.
— Ты знаешь, он ведь дезертиром был во время войны?
— Да, да, но он еще и «самострел»!
— А ты знаешь, что еще в институте он диплом получил только за взятку? А какого высокого мнения о себе!
— Но ведь что интересно: о том, что его жена спала со всеми его приятелями — не знает!
Они явно старались довести меня до бешенства, и когда им это удалось, были откровенно рады.
— Теперь, давай поговорим о делах: сколько шпионских донесений ты передал сионистам и американцам, работая в Министерстве?
Издевательства и бессмысленные повторяющиеся вопросы сыпались градом. Следователи мои менялись — я был один. Шел час за часом, одни уходили, другие приходили: я попал в «мельницу» — так называется эта форма допроса «на измор». Продолжалось это трое суток. Меня не били. Но не кормили и не давали спать. После трех суток меня повели под руки — но тут мне это явно было нужно, так как я уже пошатывался; сквозь окна видна была пустынная Москва, на улице серело — предрассветный час... В этот час так хорошо спится... Но я уже даже не хотел спать, я не сознавал, что хочу спать, ощущения были притуплены.
Меня опять ввели в кабинет Кабулова. Около его стола сидел высокий седой человек с сухим интеллигентным лицом. Он сидел сбоку стола, в неподвижной позе, сросшись с высокой спинкой кресла.
— Я — Владзимирский, начальник следственного управления Министерства госбезопасности. Учтите, что мы только начинаем с вами. И поймите, что нам известно все, что вы передавали иностранным разведкам. Но я хочу, чтобы вы сами рассказали это. И тогда мы решим, как поступать дальше.
В открывшуюся дверь из внутренних личных комнат вошел Кабулов.
— Ну, говорит уже? — безлично обратился он.
— Нет, товарищ генерал, — отвечал полковник Медведев, один из допрашивавших меня и назвавших свою фамилию.
— Ты что молчишь? Ты сильней нас быть хочэшь? — Кабулов стоял прямо передо мной. — Ты это так рэшил: они нэ знают. Да? Всэ знаим! Всэ! Я знаю, почему ты молчишь — мы тебя рано взяли!
Не знаю, зачем, но я сказал:
— Это уж не моя вина.
В ответ разразилась буря.
— Ах, ты еще шутить можешь?! Я тэбе покажу шутки! — и с потоком нецензурной брани Кабулов подбежал к столу, схватил блокнот, что-то написал, протянул листок полковнику Медведеву и, обращаясь ко мне, заорал. — Сгниешь, кровью будэшь плакать — ко мне проситься! Но больше — нэт, нэ увидишь!
На сей раз он был прав. Но я-то этого тогда не знал. Я лишь понимал, что в силах этих людей заставить меня плакать кровавыми слезами.
Конвой во главе с полковником Медведевым вывел меня во двор. Вынесли мои вещи, и мы сели в легковую машину; на глаза мне надели черную повязку, и машина двинулась. Куда же мы едем? Утренний свет сочился под повязку, но я не видел улиц. Скрежет ворот, машина остановилась, повязка снята. Это была Лефортовская «военно-политическая особая тюрьма НКВД СССР» — так значилось на бланке квитанции, выданной мне за личные вещи. Корпус этой тюрьмы имеет странную форму: центральное здание — квадрат с внутренним двором. Но к середине одного из зданий квадрата пристроены еще три корпуса, расходящиеся веером из одной точки.
А пять этажей этой громадной тюрьмы сквозные от пола до потолка, и вдоль камер на этажах идут подвесные металлические трапы, а между этажами натянуты тонкие металлические сетки, чтобы нельзя было прыгнуть с высоты и покончить с собой, — конвой за это отвечает!
Но я не попал в эти корпуса; лишь потом мне довелось увидеть все это. После того, как полковник Медведев отдал дежурному записку Кабулова, меня опять переодели в костюм типа спецовки, и местные надзиратели повели по бесконечным коридорам; мы то и дело спускались по лестницам, и я понимал, что идем мы уже под землей. Но вот мы дошли до площадки, откуда лестница вела круто вниз, спустились по ней, и я сразу ощутил холод и сырость. Какой-то старшина принял меня и со своими надзирателями повел из дежурной комнаты вниз, в узкий коридор, где стояли часовые в зимних тулупах. Открыли одну из дверей и втолкнули меня в темноту. Дверь захлопнулась, и я постарался оглядеться: камера в ширину была не более полутора метров, это был какой-то колодец, а не камера. Сходство с колодцем усугублялось еще и тем, что на полу была вода, она хлюпала под ногами — вода с грязью. Света почти не было: лишь через «глазок» сочился слабый отсвет коридора. Не было ни кровати, ни нар, лишь в углу в стены вделана доска, образующая треугольник: чтобы сидеть, надо было прижиматься к стенам. А они были покрыты слизью, сочились влагой. Очень скоро я ощутил промозглый холод этого подвала с карцерами. Уже потом я узнал, что там были проведены трубы, по которым шел аммиак для понижения температуры...
В каждом месте человек должен освоиться. Вот я и начал «обживать» свой угол. Когда стало холодно, попробовал делать гимнастику, но руки упирались в стены; пришлось лишь поднимать их вверх и приседать; я быстро устал, но почти не согрелся. На стене я сделал отметку ногтем на плесени: первый день. В слабом луче света внимательно осмотрел стены, когда зрение привыкло к сумраку. Но все это не могло заглушить беспокойства за маму, сестру, семью. Я хорошо знал, как КГБ легко может их запутать при допросах, а потом арестовать и осудить за «ложные» показания... Внутреннее напряжение явно преобладало над внешними ощущениями. Потом я попробовал вызвать какое-либо начальство. Это оказалось чрезвычайно просто: часовой на мою просьбу ответил звонком по внутреннему телефону дежурному: «Заключенный № 3 вызывает начальника» — и вновь воцарилась тишина. Через 10-15 минут послышались шаги, дверь отворилась, и ко мне в грязь шагнул высокий офицер в начищенных сапогах.
— Я вас слушаю?
Я ответил, что хочу видеть документ, на основании которого арестован, что еще не видел ордера на арест.
— Доложу, — отвечал посетитель.
Это был полковник, начальник тюрьмы «Лефортово». Я вызывал его каждый день, и беседа наша была всегда одинакова:
— Где ордер на арест?
— Доложу.
Самое нелепое то, что он действительно письменно докладывал в КГБ СССР и подшивал в мое тюремное дело копии писем — я их случайно увидел спустя шесть лет, уже в сибирской тайге.
За месяц меня раза три вызывали наверх, в следственный корпус. Там ждал меня полковник Медведев и с ним всегда 3-4 человека. Медведев преувеличенно любезно справлялся о моем здоровье и, не теряя времени, спрашивал:
— Ну, как, говорить будешь?
— Мне не о чем говорить.
— Ну, тогда ведите его в карцер, а то согреется здесь, — говорил он конвою. И добавлял, когда меня выводили: — У нас есть время, Шифрин, мы не спешим. Ты еще это поймешь.
И потом я не раз убеждался, что в этом он был прав: они не спешат и издеваются над человеком без помехи, спокойно, всласть. Медведев всегда говорил при вызовах:
— Знаешь, в камере есть постель, простыни, одеяло, там тепло.
Сутки текли монотонно. Утро я отмечал не пробуждением (спал я стоя, иногда падал), а кружкой воды и куском хлеба. Хлеб этот я делил на три части, очень аккуратно, а крошки осторожно снимал и клал в верхний кармашек куртки (для чего его так элегантно пришили к карцерному костюму, наверно, никто не знает). Когда хлеб кончался, я доставал эти подсохшие за день крошки и клал их в рот по одной.
Так шли дни: в голоде, в преодолении холода — мне даже казалось, что я согреваю карцер своим телом, — и в потоке мыслей, горьких и беспокойных, с нервами, напряженными до предела. Примерно на двадцатые сутки я увидел на стене (целыми днями я стоял спиной к «глазку» и смотрел на стену, мысленно дорисовывая узоры плесени) нечто вроде движения: плесень начала складываться в рисунки. Я решил, что устали глаза, отвел их, закрыл. Но когда открыл, то повторилось виденное. Страшная усталость, сонливость и подавленное состояние не давали ясности мышлению; лишь мелькало где-то: галлюцинация. Потом подумал: ведь раньше должны быть, кажется, слуховые галлюцинации? Я закрывая глаза, засыпал, падал, поворачивался к другим стенам: галлюцинация продолжалась. Не помню, как долго рисунки были бесформенными и одноцветными, но вот сознание отметило в рисунках цвет. Постепенно рисунки усложнялись, виделись машины, толпа, отдельные лица, потом крушение поезда, кровь, искаженные лица...
Я понял, что схожу с ума и надо что-то срочно делать — это осознавалось ясно. Я вызвал врача. Пришла пожилая женщина в белом халате. Выслушала меня, сказала, чтобы я поменьше думал и ушла. И вдруг меня осенило: а что если специально сводят с ума? И я начал искать, откуда могут проецировать эти туманные картины. И нашел. Я снял куртку и начал ею закрывать пространство. На уровне головы это не помогало, но когда я поднял куртку вверх на вытянутых руках, картины исчезли: проекция шла откуда-то из-под потолка! Я страшно обрадовался и успокоился. Потом подошел к двери, вызвал начальника тюрьмы и спокойно сказал:
— Прекратите это глупое телевидение, я нашел дырки.
Больше мне «галлюцинаций» не устраивали.
К концу месяца я сильно ослаб и часто падал с треугольной угловой скамейки. Дни шли как в тумане, очень сильно знобило: дрожь била тело без перерыва, автоматически, — отвратительное ощущение. Где-то в сознании мелькало: надо что-то делать. А что?..
Примерно на 25-е сутки меня снова повели в спец. корпус. Опять те же вопросы. Но вдруг вместо «уведите его, а то он согреется», полковник Медведев заявил:
— Я вижу, что мы вас не сломали, и отказываюсь от карцера. Я переведу вас в нормальную камеру с кроватью, одеялом, матрацем; вы выспитесь и потом, я уверен, мы поговорим по-другому, так как теперь вы просто озлоблены.
И, вызвав конвой, при мне отдал распоряжение о переводе из карцера в нормальную камеру. Трудно объяснить, что почувствовал я в тот момент. Думаю, что ощущение было более острым, чем спустя 10 лет при освобождении... Меня провели в какой-то коридор с «боксами», отдали мою одежду, и я лихорадочно переоделся в костюм, отдал солдату карцерную одежду, вынул из кармана пачку папирос и хотел закурить. Но в этот момент открылась дверь, и дежурный офицер, стоявший с конвоем, равнодушно произнес: «Раздевайтесь», — а в руках у надзирателя я увидел свой карцерный комбинезон.
— То есть, как это раздеваться? — пытался возражать я. Но тут была хорошо отлаженная машина: меня заставили раздеться, натянуть влажные карцерные тряпки и увели в подвал. И мой карцер показался мне в десять раз страшнее после того, как я «почти» ушел из него.
Так эти садисты добили меня. После этого я уже не помню дней и ночей — все шло как в тумане. Смутно сознавал, что здесь и умру.
На 29-е сутки открылась дверь, и в ней стоял не выводной офицер, а начальник тюрьмы; меня повели в баню, пустили в горячий душ. Я сел на пол и блаженно погрузился в тепло. Тогда я ничего не понимал и не знал, почему извлекли меня из, карцера и перевели в камеру. Лишь много месяцев спустя я узнал, что в этот день были арестованы Берия, Кабулов, Владзимирский, Меркулов и другие главари КГБ СССР. Очевидно, начальник тюрьмы, зная, что я сижу по личной записке Кабулова, решил самолично выпустить меня из карцера: а вдруг вообще надо будет выпустить, а он уже почти без сознания?
Повезло. «Еврейское счастье»... Но ведь, действительно, повезло!
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Глава 47 ГЛАВА БЕЗ НАЗВАНИЯ
Глава 47 ГЛАВА БЕЗ НАЗВАНИЯ Какое название дать этой главе?.. Рассуждаю вслух (я всегда громко говорю сама с собою вслух — люди, не знающие меня, в сторону шарахаются).«Не мой Большой театр»? Или: «Как погиб Большой балет»? А может, такое, длинное: «Господа правители, не
Глава четвертая «БИРОНОВЩИНА»: ГЛАВА БЕЗ ГЕРОЯ
Глава четвертая «БИРОНОВЩИНА»: ГЛАВА БЕЗ ГЕРОЯ Хотя трепетал весь двор, хотя не было ни единого вельможи, который бы от злобы Бирона не ждал себе несчастия, но народ был порядочно управляем. Не был отягощен налогами, законы издавались ясны, а исполнялись в точности. М. М.
ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера
ГЛАВА 15 Наша негласная помолвка. Моя глава в книге Мутера Приблизительно через месяц после нашего воссоединения Атя решительно объявила сестрам, все еще мечтавшим увидеть ее замужем за таким завидным женихом, каким представлялся им господин Сергеев, что она безусловно и
ГЛАВА 9. Глава для моего отца
ГЛАВА 9. Глава для моего отца На военно-воздушной базе Эдвардс (1956–1959) у отца имелся допуск к строжайшим военным секретам. Меня в тот период то и дело выгоняли из школы, и отец боялся, что ему из-за этого понизят степень секретности? а то и вовсе вышвырнут с работы. Он говорил,
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая
Глава шестнадцатая Глава, к предыдущим как будто никакого отношения не имеющая Я буду не прав, если в книге, названной «Моя профессия», совсем ничего не скажу о целом разделе работы, который нельзя исключить из моей жизни. Работы, возникшей неожиданно, буквально
Глава 14 Последняя глава, или Большевицкий театр
Глава 14 Последняя глава, или Большевицкий театр Обстоятельства последнего месяца жизни барона Унгерна известны нам исключительно по советским источникам: протоколы допросов («опросные листы») «военнопленного Унгерна», отчеты и рапорты, составленные по материалам этих
Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА
Глава сорок первая ТУМАННОСТЬ АНДРОМЕДЫ: ВОССТАНОВЛЕННАЯ ГЛАВА Адриан, старший из братьев Горбовых, появляется в самом начале романа, в первой главе, и о нем рассказывается в заключительных главах. Первую главу мы приведем целиком, поскольку это единственная
Глава 24. Новая глава в моей биографии.
Глава 24. Новая глава в моей биографии. Наступил апрель 1899 года, и я себя снова стал чувствовать очень плохо. Это все еще сказывались результаты моей чрезмерной работы, когда я писал свою книгу. Доктор нашел, что я нуждаюсь в продолжительном отдыхе, и посоветовал мне
«ГЛАВА ЛИТЕРАТУРЫ, ГЛАВА ПОЭТОВ»
«ГЛАВА ЛИТЕРАТУРЫ, ГЛАВА ПОЭТОВ» О личности Белинского среди петербургских литераторов ходили разные толки. Недоучившийся студент, выгнанный из университета за неспособностью, горький пьяница, который пишет свои статьи не выходя из запоя… Правдой было лишь то, что
Глава VI. ГЛАВА РУССКОЙ МУЗЫКИ
Глава VI. ГЛАВА РУССКОЙ МУЗЫКИ Теперь мне кажется, что история всего мира разделяется на два периода, — подтрунивал над собой Петр Ильич в письме к племяннику Володе Давыдову: — первый период все то, что произошло от сотворения мира до сотворения «Пиковой дамы». Второй
Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском)
Глава 10. ОТЩЕПЕНСТВО – 1969 (Первая глава о Бродском) Вопрос о том, почему у нас не печатают стихов ИБ – это во прос не об ИБ, но о русской культуре, о ее уровне. То, что его не печатают, – трагедия не его, не только его, но и читателя – не в том смысле, что тот не прочтет еще
Глава 29. ГЛАВА ЭПИГРАФОВ
Глава 29. ГЛАВА ЭПИГРАФОВ Так вот она – настоящая С таинственным миром связь! Какая тоска щемящая, Какая беда стряслась! Мандельштам Все злые случаи на мя вооружились!.. Сумароков Иногда нужно иметь противу себя озлобленных. Гоголь Иного выгоднее иметь в числе врагов,
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая
Глава 30. УТЕШЕНИЕ В СЛЕЗАХ Глава последняя, прощальная, прощающая и жалостливая Я воображаю, что я скоро умру: мне иногда кажется, что все вокруг меня со мною прощается. Тургенев Вникнем во все это хорошенько, и вместо негодования сердце наше исполнится искренним
Глава Десятая Нечаянная глава
Глава Десятая Нечаянная глава Все мои главные мысли приходили вдруг, нечаянно. Так и эта. Я читал рассказы Ингеборг Бахман. И вдруг почувствовал, что смертельно хочу сделать эту женщину счастливой. Она уже умерла. Я не видел никогда ее портрета. Единственная чувственная