Глава XXXVIII
Глава XXXVIII
После кладбища я решил поехать по нескольким старым адресам и заодно заехал к человеку, которому должны были передать «Экзодус».
Рукопись была ему передана. Я сразу предупредил, что за мной слежка и попросил перепрятать тетради более надежно. После этого я узнал, как мне найти моего мордовского благодетеля: хотелось все же понять, почему он не послал телеграмму?
И все выяснилось: его обворовали в поезде, и не было денег, а просить у моих друзей этот скромный человек постеснялся. Надо сказать, что мне его скромность стоила дорого!
Приехав вечером к сестре, я увидел такое скопление старых друзей и родных, что глазам своим не поверил: ведь все эти годы они мне не писали, и я был уверен, что давно всеми забыт.
Переходя из объятий в объятия, я добрался до моей бывшей жены, рядом с ней стояла невысокая девушка: само очарование и обаяние. Мать обняла ее за плечи: «Это Лара».
Дочка?! Такое превращение?.. Расцеловав обеих, я отстранил Ларочку и, рассматривая ее, как редкий цветок, повторял: «Неужели это Ларочка?!»
Трудно передать впечатления этого сумбурного вечера. Но одно я понял: Солженицын и его «Один день Ивана Денисовича» сделали «паблисити» политзаключенным, мы стали «модными». Меня наперебой приглашали в гости. Это же продолжалось и в последующие дни: многие люди искали знакомства со мной лишь потому, что среди интеллигенции повеяло духом «разрешенных вольностей». Ведь если Хрущев позволил печатать Солженицына, то нам уж просто полагается говорить об этом — примерно так можно выразить настроения либеральствующей публики Москвы, тех, кто ненавидел Сталина, но сидел до поры до времени тихо. Один такой человек, известный советский писатель, пригласив меня в гости и выпив бутылки две коньяка, кричал во весь голос: «Я их, гадов, чекистов, ненавижу! Я знаю, что у меня в мусоропроводе микрофоны установлены! — и вот, он, подбежав к люку, открыл его и закричал: — Сво-лочи-и-и!»
Все это было пустой бравадой — это было ясно. Но я был рад хотя бы тому, что меня и дочку — она от меня после первой встречи уже не отходила ни на шаг — окружало дружелюбие.
Мы много говорили с Ларой. И один штрих из ее детских лет живо напомнил мне мою молодость.
— Самый страшный день в моей жизни был, — сказала она, — когда я узнала, что я еврейка... Как проклята страна, где ребенок мучается от сознания своей надуманной неполноценности!
Встретился я в Москве и с теми, кто когда-то начинал здесь сионистскую работу, попал за это в тюрьму и сейчас, освободившись, не собирался складывать оружие: с Давидом Хавкиным, Тиной Бродецкой и другими.
Мои прогулки по Москве все время сопровождались «тихушниками» КГБ, и я никак не мог отвезти порученные товарищами по лагерю записки и повидать людей, встречи с которыми не должны были стать известными КГБ.
Уходить, скрываться от сопровождения я не хотел: ведь они тут же доложат, и это может вызвать «изгнание из рая»: официально я не имел права жить в Москве, и КГБ терпел меня, надеясь что-то установить слежкой.
И вот, однажды утром я решился: снял бороду. Выйдя из подъезда я пошел прямо на свой «конвой» — они даже внимания не обратили: их привычка к моей бороде была выше наблюдательности.
Убедившись, что за мной никого нет, я навестил всех, кого мне было нужно, отдал письма, передал устные поручения и поехал по адресу, данному мне в лагере, к человеку, занятому в том молодом подполье, которое сейчас известно под именем демократов.
Позвонив в скромный домик на окраине Москвы, я увидел в дверях заплаканную женщину.
— Вам кого?
— Я хотел бы видеть Анатолия.
— Анатолия нет.
— А когда он будет?
— Не знаю. Его полчаса назад арестовали.
Руки у меня опустились: отсюда начал свой путь новый арестант, он займет мое место на нарах в Мордовии.
Зайдя в дом, я рассказал матери Анатолия, кто я и, по возможности, успокоил ее.
Мои дела в Москве были окончены и, попрощавшись с родными и друзьями, я уехал. Рукопись «Экзодуса» я вез с собой, чтобы в тиши ссылки отпечатать ее на пишущей машинке.
Опять поезд увозил меня на восток. В глазах стояла Ларочка, плачущая и уже не представляющая нашу жизнь врозь. Я тоже был подавлен тем, что не могу взять ее с собой. Но я ехал в полную неизвестность: без денег — за этот месяц в Москве кончились мои десятилетние лагерные «накопления»; без документов — что значил мой «волчий паспорт»?! Я не знал, где буду жить и работать: моя профессия (юрист) была не из тех, в которых остро нуждаются пастухи горных кишлаков Киргизии.
Но я твердо верил, что когда человек не выбирает сам, а его ведет судьба — даже рукой чиновника, пославшего в ссылку — то все устроится само по себе.
По дороге я хотел заехать в Караганду — большой шахтерский центр Казахстана; там я должен был повидать одну старую женщину, недавно освободившуюся политзаключенную, с которой переписывался последнее время — это было знакомство, связанное с ее исключительными способностями ясновидения.
Поезд стучал на рельсовых стыках. В общем бесплацкартном вагоне было набито столько людей, что даже мне, привыкшему к вагонзакам, было не по себе от шума и спертого воздуха.
Ехало много молодежи, комсомольцев, они пели. И интересно, что пели они... лагерные песни, вроде «Ванинского порта», с тоской выговаривая:
От качки стонали зэка,
Обнявшись, как кровные братья,
И только порой с языка
Срывались глухие проклятья.
Со мной ехали и «тихушники» КГБ, им, наверно, было тоже любопытно слушать все это.
Я впитывал в себя впечатления: ведь я заново знакомился со страной и ее населением. Теперь-то я видел воочию, какие перемены происходят в психологии людей в связи с общим неверием и поверженностью кумиров. Ведь отцы этих юношей и девушек еще верили Сталину и его окружению. А теперь и Сталин, и Молотов, и Каганович, и Берия развенчаны, а, значит, — и все прочие мерились одной презрительной меркой: болтуны!
Передо мной было новое поколение, топчущее в грязь все, что осталось от отцов: революцию, ее заветы и лозунги — все им было «до лампочки», веры уже не было никому.
В этом было свое положительное. Но была и опасность: негодяи легко находят друг друга, они воспользуются апатичностью и безразличием этой лучшей части подрастающего поколения.
В связи с этим мне вспоминается фактор, на первый взгляд, незаметный, но чрезвычайно важный для оценки психологического состояния людей: анекдоты.
Во времена Сталина ни в одном анекдоте нельзя было услышать что-либо касающееся идеи революции или очерняющее имя Ленина. Но со времен Хрущева и до сегодняшнего дня развивается совершенно иная линия.
Основная тема нынешних анекдотов в России — втаптывание в грязь имени Ленина и самих идей, с ним связанных: Ленин в публичном доме; Ленин-пьяница или онанист — вот как рисуют образ «великого вождя» соленые народные шутки. Существует целая серия таких анекдотов, и рассказывают их, как правило, от имени самого Ленина, с его характерной картавостью.
Эта тенденция интересна именно тем, что показывает общее отношение к идеям революции 1917 года. Ведь даже героев гражданской войны, тех, кого всегда уважали, — теперь самозабвенно оплевывают в анекдотах: Чапаев — неисчерпаемая тема острот, его рисуют неграмотным, полуидиотом, думающем лишь о бутылке и бабе.
Мне кажется, что это очень симптоматично, когда так расправляются со своими бывшими кумирами, это — предел безверия.
Когда я еще был в лагере, то в 1957 году получил письмо от одного из освободившихся товарищей, он писал: «Ты не представляешь себе, как люди без стеснения ведут антисоветскую болтовню прямо на улицах, даже в лагерях такого не встречал!» Освободившись, я тоже столкнулся с этой метаморфозой: люди, при Сталине зажатые в тиски молчания, теперь стали болтать без удержу. Однажды еду я в такси, и шофер, притормозив, показывает на лозунг, висящий поперек улицы: «Мы взяли власть в свои руки всерьез и надолго» и подпись — Ленин.
— Видите? — спрашивает шофер.
— Вижу, — улыбнулся я.
— А понимаете, смысл-то в чем?
— Нет, — отвечаю.
— А в том, что если взяли власть надолго, то значит — не навсегда! — и со смехом поехал дальше.
За окном вагона расстилались степи целины с ее хрущевскими совхозами, и я вспоминал, как дети московских друзей рассказывали о своей поездке по «комсомольской путевке» на целину:
— Приехал целый эшелон молодежи. Ехали с песнями: чудилась впереди романтика, борьба с природой, приключения, победы.
Встретили нас в пыльном Акмолинске, который Хрущев переименовал в Целиноград. На совхозных грузовиках повезли по городу, и мы видели типичную «потемкинскую деревню»: вдоль улиц, состоявших сплошь из землянок, стояли новенькие свежевыкрашенные высокие заборы: они скрывали жуткие полуразвалившиеся землянки от того, кто ехал в легковой машине, но нам из кузовов грузовиков, сверху, все было видно. Оказывается, недавно здесь был Хрущев и для него построили эти заборы-ширмы.
Привезли нас в совхоз за триста километров от города. И первым делом председатель... отобрал у нас паспорта. «Чтоб не разбежались!» — сказал он вместо приветствия.
Поселили нас в наспех вырытых землянках: в длинных подземных бараках стояли сплошные нары для ночлега, одна землянка — юношам, другая — девушкам. Но в совхозе уже были еще «добровольцы»: сосланные из всех уголков Союза хулиганы, мелкие воришки, проститутки... Они встретили нас градом насмешек, и мы скоро поняли, какая «романтика борьбы и побед» нас тут ждет.
Все же вначале мы работали с азартом. Но вскоре увидели, что директор совхоза и бригадиры пьют, воруют, развратничают, — и весь наш пыл улетучился. Начали думать лишь о том, как бы удрать. Но не тут-то было: паспорта не отдают, а беглецов милиция ловит.
Ко всем бедам, этот год на целине был неурожайным: даже на семена недобрали. Ведь целина год дает урожай, а потом два-три года нет ничего — это мы быстро узнали от старожилов. И вот, в неурожайные годы снабжение резко ухудшается: и начался у нас форменный голод. Хлеба и мяса нет, овощей нет. Работать никто не хочет. Девушек наших директор и его помощники начали укладывать к себе в постель — за кусок хлеба, за ужин. А потом они и просто по рукам пошли — такая проституция началась, что и не описать!
За зиму мы так намучались, что ничего нам уже не было страшно: дождались очередной пьянки у директора, взломали железный шкаф с документами, забрали паспорта, угнали машину и добрались до Целинограда. А оттуда — в Москву.
*
Ехали мы уже четвертые сутки и, наконец, из бесконечной степи стал подниматься большой город — Караганда.
Меня встретил современный вокзал, я ехал по европейским улицам с пятиэтажными стандартными домами, которые в Москве презрительно называют «хрущобы», по созвучию со словом «трущобы» и фамилией Хрущева — инициатора этого строительства. Эти дома именуют еще «сборно-щелевыми», а уборную, совмещенную с крошечной ванной — «гаванна»...
Но все же, это был город с асфальтированными улицами и бульварами: я и этого не ожидал.
Навестив свою знакомую и договорившись о дальнейшей совместной работе, я собрался уезжать. Но, поехав за билетом, встретил бывшего лагерника, хорошего, парня, украинца, которому тоже не разрешили вернуться домой.
Выяснив мои планы, он увел меня к себе и объяснил:
— Ехать тебе никуда нельзя. Оставайся в Караганде. Я устрою, тебя здесь пропишут. Работаю я бухгалтером в строительном тресте и там нужен юрисконсульт: это для тебя работа.
— Да ты что, смеешься?! Ведь у меня «волчий паспорт», кто меня возьмет?
— Я-то знаю лучше тебя. Караганда — «столица» бывших арестантов. Здесь на многих постах те, кто сам прошел через политлагерь, а поэтому на прошлое не смотрят. Сам увидишь.
Ушел я в смятении: что делать? Попытаться устроить свою жизнь здесь? Я не хотел оставаться в этом пыльном городе, где с октября по май снежные бураны сменяют пыльные смерчи.
Но у моей знакомой меня ждало письмо от Ларочки. «Я не могу больше жить, как прежде, — писала она. — Хочу ехать туда, где ты. И если бы у тебя было пристанище, выехала бы немедленно».
Прочтя письмо, я показал его знакомой и услышал: «Это вам как указание к действию».
На следующий день я пошел к встреченному товарищу; судьба явно была на стороне Караганды: в тот же день меня оформили юрисконсультом строительного треста. И дали квартиру: обычно квартиру получают через год-два, но управляющий хотел «закрепить» меня, как он выразился. Тут же я написал Ларе: «Можешь ехать».
Послушавшись судьбы, я не ошибся: по работе установились хорошие отношения, кругом оказались интересные люди, с которыми можно было говорить откровенно.
Ларочка внесла своим приездом уют в доставшиеся мне голые стены; откуда-то появились шторы, мебель, ковер. Как мы жили вдвоем на мою зарплату в сто рублей — одна Лара ведает! Но постепенно все становилось на свои места: я начал вечерами на работе печатать «Экзодус»... Зарплата моя росла, так как вскоре меня сделали начальником юридического отдела — в Караганде и это оказалось возможным. Впрочем, я не составлял исключения: рядом с нами, например, был трест «Промстрой», и его управляющим работал некий Паладин, отсидевший 16 лет в политлагерях.
Но в командировку меня не пускали. Понадобилось как-то лететь в Москву, в Госарбитраж. А мне говорят — пошли заместителя. В первый раз я не обратил на это внимания. Но скоро понял, в чем дело: по городу меня не надо было сопровождать, а в поездку ведь за мной надо посылать кагебешников, «как бы чего не вышло» — так пусть лучше сидит в Караганде.
Через год, однако, я решил настоять на своем и, получив вызов в Московский арбитраж, воспользовался отсутствием управляющего, дал подписать командировку одному из начальников отдела — ко мне привыкли и доверяли — и улетел.
«Тихушники» появились около меня лишь на второй день — выяснили, значит, где я.
По возвращении управляющий устроил мне скандал, но я, выслушав его, сказал: «Мне надоело проигрывать дела в Москве. И я ведь знаю, что не могу поехать по указанию КГБ. Дайте мне еще раза два показать им, что я могу обойти это препятствие — и они сдадутся. И учтите, что этой поездкой я выиграл дело на 12 миллионов».
Управляющий, раньше довольно долго работавший в спецлагерях, улыбнулся и молчаливо согласился:
— Напишите приказ с объявлением вам выговора за самовольный вылет в командировку. И второй приказ — о премировании за выигрыш дела в арбитраже.
Так было преодолено и это препятствие: я начал ездить в Москву, а КГБ постепенно привык посылать свой «конвой» в эти поездки.
По работе у меня установился тесный контакт с судами и местной гражданской прокуратурой. От людей, работавших там, я узнал, что уголовные лагеря вокруг Караганды переполнены, страшно растет преступность среди молодежи: убийства, изнасилования, и притом, как правило, групповые. При мне велось дело более сорока юношей, изнасиловавших девушку: подлив ей в вино снотворное, они всю ночь носили безвольное тело из сквера в парк, потом в студенческое общежитие. И проделывали это студенты, был среди них сын секретаря райкома партии и сын директора педагогического института. Одним из «развлечений» молодежи стало еще и следующее: человек десять бегут вечером с шумом по тротуару и, налетев на одинокого пешехода, втыкают в него десяток заостренных, как стилеты, металлических спиц от зонтика. Человек падает, а молодежь с гиканьем и свистом бежит дальше.
В городе процветала тайная проституция. Караганда оказалась не такой нарядной, как я увидел у вокзала: на тридцать километров простирался город сплошных землянок с узкими щелями-ходами вместо улиц: «китай-город», как звали этот район, по размерам намного превосходивший тот «новый город», в котором жили мы. По вечерам туда боялась показываться даже вооруженная милиция.
Город этот создавали освобожденные заключенные, оставляемые в ссылке для работы в шахтах: квартир им не давали, они рыли землянки. Когда я побывал там, то понял, что Данте кое-что не дописал в своих кругах ада... Сквозь земляные полы в полутемных подвалах пробивались шахтные газы: ведь внизу шла добыча угля. Иногда подпочвенная вода образовывала в землянках болото, и там под досками ползали какие-то черви. В мусоре, в пыли, в улицах-щелях, разделявших землянки, играли оборванные, грязные дети. Что же удивляться, что эти ребята, подрастая и видя, что кто-то ходит прилично одетым, тоже хотели простейшего. Я сам видел на допросе в прокуратуре мальчугана, забравшегося в соседскую квартиру и укравшего плащ, свитер и штаны. Все это он в тот же вечер надел и пошел гулять в парк — ведь в этом и была цель кражи — и его, конечно, арестовали.
Страшно жалко было этих злосчастных детей, вращающихся в замкнутом порочном кругу по вине преступного государства.
Повидал я в этот период неподалеку от Караганды и развенчанного бандита, правую руку Сталина, бывшего генерального секретаря КПСС — Маленкова.
На открытом угольном разрезе в полупустыне вырос небольшой шахтерский поселок; для работы механизмов требовалась электроэнергия: построили теплоцентраль. Ее директором был назначен Маленков — это для него было ссылкой.
Пусть скажет спасибо, что у Хрущева не было сил расстреливать политических противников, как это много раз делал сам Маленков — по указанию Сталина.
Живет он в квартире двухэтажного домика, жена ходит в магазин, стоит в очереди.
А рабочие кругом любят рассказывать такой анекдот: «Пошла жена Маленкова в магазин, вернулась и говорит мужу: как тебя сняли, так в магазинах все исчезло — даже черной икры нет!»
Ведь эти власть имущие давно построили коммунизм — для себя: свои закрытые магазины, где все бесплатно, свои бесплатные дачи, машины, самолеты, курорты и путешествия.
Я думал: как мы ничтожны, что даем таким посредственностям управлять собой! Что дает им эта власть? Ведь они, отрываясь от народа и запираясь в Кремле, сразу заболевают манией преследования: в кино идут под охраной, едят лишь то, что приготовлено специальным личным поваром, присланным из КГБ. А кто гарантирует, что охрана, по команде того же КГБ, не убьет, а повар — не отравит?! Веселая жизнь! И все же, есть целая плеяда негодяев, которые стремятся к власти и идут к ней по трупам. Еще страшнее, что есть много подрастающих кандидатов в негодяи — я видел таких своими глазами. Мне пришлось однажды относить юридические документы на пленум областного комитета партии. В дверях, около офицеров КГБ, стояла цепочка молодых людей лет 25. Это были отборные инструктора обкома: в их глазах я видел стремление услужить и готовность разорвать — они были способны на все ради продвижения вверх по лестнице власти.
Второй раз я увидел этих же начинающих гестаповцев партии в Москве, в здании Совета Министров. Они шли, сопровождая кого-то из членов ЦК, и их лица были выразительней, чем целый кинофильм о советской власти: эти не упустят возможности, эти никому и ни во что не верят, эти знают, чего хотят, и готовы не принять власть, а вырвать ее с куском мяса из тела предыдущего босса.
Перепечатка «Экзодуса» была окончена, хотя я и был вынужден месяца на три прервать работу: из лагеря от Рубина я получил зашифрованное письмо, где было сказано: «Спрячь работу, в лагере допрашивают о тебе и «Экзодусе», берегись».
Переждав, я продолжал перепечатку, и теперь у меня было пять экземпляров книги; я сам их переплел.
Эта глава не полна, потому что в ней я не говорю о моих карагандинских друзьях — евреях и неевреях, — помогавших в первом печатании «Экзодуса» на пишущей машинке, а потом и на установке «Эра». Но как рассказать об этом, если друзья эти находятся еще в СССР?! Пусть же это анонимное упоминание об их славной и смелой работе послужит залогом того, что когда-нибудь можно будет с гордостью назвать их имена.
Хорошо, что книги молчат. Дело в том, что к этому времени мне дали новую, лучшую квартиру и, войдя в нее, я быстро обнаружил, что во все стены вмонтированы подслушивающие микрофоны: КГБ «позаботилось» о перемене квартиры.
Поехав в очередную командировку, я вместе с документами арбитража отвез четыре экземпляра «Экзодуса» и передал их в Москву, Ригу, Киев и Ленинград. «Экзодус» начал свой путь. Ребята быстро превращали каждый экземпляр в еще пять, а потом счет потерялся, так как не было в России сионистской книги, которая пользовалась бы таким успехом. Много раз я слышал: ««Экзодус» делает из еврея сиониста».
Мои личные дела тоже не стояли на месте: с помощью друзей удалось обменять паспорт на «чистый», и я мог закончить свое вынужденное пребывание в Казахстане. У Израиля я запросил визу на въезд, но пока ее не получил: КГБ перехватывал письма.
Ларочка вышла замуж; ничто меня не связывало с Карагандой. Этот этап жизни был окончен, он продолжался три года.
Воспользовавшись переездом одного управляющего трестом на работу в Днепропетровск, я уехал с ним, как юрисконсульт.