Глава XXXVIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXXVIII

Убийца моего дяди, барон Георг Дантес-Геккерен, главным образом выступил на сцену летом того же года, на злополучной Каменноостровской даче; впрочем, Ольга Сергеевна встретила его раза два или три в доме своего брата уже в первых месяцах 1836 года.

Само собою разумеется, не могу передать с буквальною точностью рассказы и мысли моей матери о насильственной смерти ее брата, но передаю их добросовестно.

«В этой кончине, – говорила мне она, – гораздо менее виновен ничтожный Дантес, нежели добрые люди (!), наметившие его палачом, – люди, в числе которых, кроме немца Бенкендорфа, оказались между прочими – к вящему их стыду и посрамлению, носившие русские, украшенные княжескими титулами фамилии – иезуит Гагарин и автор не одного памфлета против России – кривоногий (le bancal)[207] Долгоруков Петр. Оба они, в сущности, ненавидели Россию, в которой родились, воспитывались, хлеб которой они ели не один десяток лет… оба виновны, и нельзя придавать значения их сшитым белыми нитками уверткам. Один из них соображал, сочинял и писал пасквили, другой адресовал, запечатывал, отправлял». Так полагает по крайней мере Ольга Сергеевна…

«Дантес обладал безукоризненно правильными, красивыми чертами лица, но ничего не выражавшими, что называется, стеклянными глазами. Ростом он был выше среднего, к которому очень шла полурыцарская, парадная кавалергардская форма. К счастливой внешности следует прибавить неистощимый запас хвастовства, самодовольства, пустейшей болтовни, забавные выходки шалуна лет семнадцати[208] (tout un arsenal de jactance, de sufsance, et de jargon, au surplus un petit ton d’un polisson de dix sept ans), и вот – противник Александра Сергеевича.

Дантесом увлекались женщины не особенно серьезные и разборчивые, готовые хохотать всякому излагаемому в модных салонах вздору да считать рассказчика очень остроумным и, по их логике, чуть ли не гениальным человеком.

Если бы во время самого разгара гнусной подпольной войны против брата я находилась в Петербурге, – сказала моя мать, – то не посмотрела бы ни на каких Бенкендорфов и не поколебалась открыть все самолично Государю, одно мощное слово которого заставило бы низких заговорщиков снять маски, и они понесли бы должную кару по закону. Но меня не было, а брат не пожелал написать о своем горе, иначе я немедленно поехала бы в Петербург. В довершение несчастья, в Петербурге не было тоже ничего не подозревавшего брата Льва: тот не допустил бы Александра до поединка, да и сам бы на дуэль не вышел, доказав уже храбрость в дюжине кровопролитных сражений, а без всякой дуэли сумел бы преподать Дантесу щеголю (а се mirlifore) более действительный урок и отбить у него навсегда охоту финтить да тарантить[209]. Впрочем, «мирлифлёр» и сам не рассуждал, с кем дерзнул играть, а так как в его голове логика работала не с особенным усердием, то где же и было ему сообразить, что сам играет роль пешки, проводимой в дамки поражаемыми Александром врагами?»

Не повторяя в моей «Семейной хронике» того, что напечатано в России и за границей о кровавой катастрофе, ограничиваюсь кратким обозрением фактов в хронологическом порядке, руководствуясь сообщенными мне моей матерью рассказами ее ближайших родных – отца Сергея Львовича, сестры его Сонцовой, ее мужа Матвея Михайловича, безвинно пострадавшей Натальи Николаевны, а также и моими личными беседами с остававшимися в живых друзьями дяди.

При последнем свидании с сестрою в июне 1836 года Александр Сергеевич сказал ей, что он еще в прошлом году принял к сердцу «учительский» тон Уварова, укорившего его за эпиграмму «В Академии наук заседает» и проч., и отомстил ему комплиментом[210] еще более злым – комплиментом, появившимся в печати и переведенным на французский язык одним французским профессором. Этот француз, обиженный Уваровым, препроводил к обидчику свой перевод и пригрозил напечатать его за границей. Уваров поскакал к Бенкендорфу, вследствие чего Пушкин и получил от последнего выговор. Вот все, что рассказал моей матери дядя. Ольга Сергеевна заметила ему, что Уваров, и без того недолюбливавший брата, человек в высшей степени самолюбивый, мстительный и во всяком случае сила, с которой нельзя не считаться.

Этим разговор между ними и кончился.

Родители мои ожидали дядю в Михайловском, особенно Николай Иванович, желавший познакомить шурина с заведенными им новыми порядками, но Пушкин не только не приехал, но и не писал ни зятю, ни сестре. Не отвечал он сестре и по прибытии ее в Варшаву. Тогда она стала очень о нем беспокоиться, почему и черкнула в Петербург своей давнишней приятельнице, Т.С. Вейдемейер, прося ее известить, не случилось ли чего-нибудь с братом. Татьяна Семеновна, наведя немедленно справки, сообщила, что Александр Сергеевич здоров, сопровождает по-прежнему жену и своячениц на балы; что сестра пишущей, фрейлина – княжна Херхеулидзева, – видела его недавно у графини Нессельроде и графини Фикельмон, жены австрийского посланника, а один из ее родственников – на рауте у графини Разумовской.

В этих-то домах, в особенности же в салоне у графини Фикельмон, и вертелся Дантес, вместе с усыновившим его голландским посланником бароном Геккереном. Вертелся он, кроме того, у Карамзиных, Вяземских и, наконец, в доме своей будущей жертвы.

Говоря беспристрастно, Дантес не был злым, лукавым человеком, но по легкомыслию, свойственному и юношескому возрасту и нации (отец его, как некоторые утверждают, был выслужившийся при Наполеоне офицер), возмечтал, что он необычайный красавец и что никакое женское сердце не может устоять против его очаровательных глаз и игривого ума.

Снабженный рекомендательными письмами, записанный в первый русский кавалерийский полк, с довольно значительным негласным пособием, усыновленный, наконец, представителем иностранного двора, Дантес счел себя вправе держаться в высшем обществе нахально…

Враги Пушкина, нуждавшиеся в «подставном пике», поняли, что Дантес им очень удобен и может как нельзя лучше осуществить их замыслы, вовсе при этом не подозревая, кому именно он служит. Роль же старика Геккерена, который, вследствие неоднократных по отношению к нему резкостей Пушкина, увеличил собою число врагов последнего, была, по мнению моего деда Сергея Львовича, не в пример хуже, хотя он и не автор анонимных пасквилей; но Ольга Сергеевна полагала, что Геккерен-отец вначале вовсе не хотел язвить Пушкина, а слова его Наталье Николаевне «rendez moi mon fls, pour l’amour de Dieu (верните мне моего сына, ради Бога (фр.))», или нечто в этом роде, вовсе не имели характера, им придаваемого: Гекерен просто хотел просить или просил ее похлопотать о свадьбе своего питомца на ее сестре, Екатерине Николаевне Гончаровой.

Дантес, как я уже сказал выше, зачастил в дом Александра Сергеевича еще летом 1836 года, на Каменноостровской даче. Осенью дядя переехал в дом Волконской, по Мойке, дед оставался в Москве, Лев Сергеевич воевал на Кавказе, а Соболевский очутился за границей.

Переписки с Сергеем Львовичем за этот период Ольга Сергеевна не сохранила. Упоминала только, что ее отец, сообщая одни лишь московские новости, жаловался, по-прежнему, на молчание сыновей, на безденежье и располагал приехать в следующем году в Варшаву, что сделал, однако, гораздо позднее.

В начале ноября 1836 года дядей и многими его знакомыми был получен пасквиль, в виде диплома на предоставление Пушкину (за мнимою подписью одного всеми уважаемого лица) звания coadjuteur du grand maitre et historiographe de l’ordre des c…[211]

«Еще гораздо раньше этого пасквиля, – говорила мне мать, – Александра преследовали анонимными письмами насчет Дантеса и его жены, рекомендуя брату принять меры в защиту своей супружеской чести (знали злодеи, на что били). Письма подбрасывали к нему на квартиру, подсовывались и в ресторане (куда он изредка заходил по дороге съесть кусок) в салфетку прибора, а раз, при выходе из театра, нашел он подобную гадость и в кармане верхней одежды, поданной капельдинером.

От жены брат сперва утаивал эти посылки, но, наконец, не выдержал: показал и прочел Наташе одну из них, затем бросил в растопленный камин, причем заявил: «Voila le cas que j’en fait!» (Вот как отношусь к этому!)

Наташа истерически зарыдала и стала на коленях умолять мужа всеми святыми уехать с нею и с детьми в деревню, не теряя ни минуты (sans coup ferir). Александр согласился, отвечая, что сам уже об этом давно думает и только ждет от одного приятеля высылки денег на дорогу, а пока распорядился: Дантеса не принимать, во избежание дальнейших неприятностей.

Вскоре после этого Александр, возвращаясь к себе домой довольно поздно вечером, увидел в передней военную шинель на вешалке.

– Кто здесь?

Камердинер назвал фамилию Дантеса.

– Да я же велел его не пускать.

– Не послушались: они у барыни.

Александр прошел в комнату жены и застал Наталию Николаевну беседующей о чем-то с Дантесом, который на вопрос хозяина дома, чего ради пожаловал, отвечал:

– С целью просить руки Екатерины Николаевны.

– Если так, – сказал дядя, – требую, чтобы свадьба состоялась через три дня! Сам приготовлю и разошлю свадебные билеты.

Так, по словам Ольги Сергеевны, Пушкин и поступил… Свадьба не поправила взаимных отношений, и, по мнению Ольги Сергеевны, ее брат сделал тут большой промах: не только не примирился с свояком, но и не отдал новобрачным свадебного визита, чем и воспользовалась ополчившаяся на поэта шайка.

Горю хотел пособить почтенный граф Строгонов, родственник Натальи Николаевны, желавший от доброго сердца помирить враждовавших: он устроил свадебный обед, на котором и свел супругов Пушкиных с супругами Дантесами-Геккеренами.

Но вышло еще хуже:

Дантес на этом обеде промахнулся в свою очередь: сидя против Натальи Николаевны, он чокнулся с нею бокалом через стол, что страшно взорвало Пушкина.

Затем Дантес, по обыкновению, стал упражняться в своих плоских каламбурах.

Раздражило дядю и все последующее поведение Дантеса, который продолжал танцевать и разговаривать исключительно со свояченицей на вечерах, устраиваемых «не без злостного намерения людьми добрыми» (О. С. называет Фикельмоншу, возненавидевшую поэта, уже гораздо прежде), сводившими и стравливавшими врагов, как бы невзначай. «У господ NN, – буквальные слова матери, – они грызлись как собаки». Достойная же всякого уважения княгиня Вера Федоровна Вяземская заявила Дантесу, что встречи его с Пушкиной в ее доме ей не нравятся, вследствие чего и распорядилась закрыть «новобрачному» доступ в ее квартиру по вечерам, когда у подъезда будут кареты.

Дантес, по мнению покойного моего деда, играл тогда двойную роль: с одной стороны – жаловался всем и каждому на упорство Пушкина продолжать ссору, поводы которой, дескать, угасли со свадьбой Екатерины Николаевны, а с другой – Бог знает, почему не прекращал назойливых, нахальных ухаживаний за свояченицей.

Наступил 1837 год. Пушкин снова подвергся разного рода анонимным пасквилям, а ехать в деревню лишен был возможности… Деньги не высылались. Таким образом, враги, бившие наверняка, заранее предвкушали победу, и недолго пришлось им ждать крови намеченной жертвы…

Привожу следующие слова моей матери:

«Брат среди этих обстоятельств потерял терпение, почему и сделал ряд ошибок, не сообразив, что если он разрубит Гордиев узел трагической историей, то, как бы она ни кончилась – пострадает, в конце концов, им же обожаемая Наташа: всякий мерзавец сочтет себя вправе кинуть в нее камнем.

Предложениями Дантеса заключить мир следовало брату непременно воспользоваться, но сказать притом Дантесу: «Мирюсь с вами, только под честным вашим словом вести себя по отношению к жене моей, следовательно, и ко мне, – так, а не иначе». Дантес дал бы и сдержал слово: ведь он же не был абсолютным негодяем.

Оскорбление, нанесенное братом седовласому Геккерену-отцу, – брат бросил старику едва ли не в лицо примирительное письмо Дантеса, с площадным ругательством: «Tu la recevras gredin» (Ты еще получишь свое, подлец! (фр.)) – шло вразрез с чувством самоуважения и даже с добрым сердцем.

Эта соблазнительная, почти уличная сцена в доме и в присутствии почтенной дамы, г-жи Загряжской, не могла не оскорбить добрейшую, гостеприимную хозяйку.

Обида была нанесена в силу подозрения, будто бы старик Геккерен автор анонимных пасквилей – подозрения, ни на чем не основанного.

Наконец, последовавшее вскоре после того роковое письмо Александра к нему же, старику, – каким бы он там в нравственном отношении ни был, – письмо, порвавшее нить жизни брата, – было просто явлением сверхъестественным, по забвению азбуки приличия и злобе.

После подобного письма все пропало…»

Покойного К.К. Данзаса дядя пригласил в секунданты неожиданно, за несколько часов до поединка, при разговоре своем с секундантом противника, виконтом Даршиаком. По словам Ольги Сергеевны, Данзас был так поражен всем происшедшим, на долю его выпало столько поручений, с требованием окончить все через два или три часа, что поневоле он и упустил единственное средство – ниспосылавшееся, казалось, свыше – к спасению жизни, драгоценной для всей России: когда Данзас отправлялся в санях с Пушкиным на место поединка и узнал Наталью Николаевну, ехавшую в экипаже, почему-то не крикнул ее кучеру спасительное – «стой».[212]

«Брата огорчили, брата же убили, – говорила Ольга Сергеевна, – к большому ликованию Бенкендорфа и ему подобных, им же имя легион. А бедной Наташе какое вышло удовлетворение? Ее стали в свете – как и предвидел Александр на смертном одре – заедать, честное имя ее терзать. К счастию, она впоследствии – года через четыре – нашла смелого защитника, в лице добрейшего, благороднейшего человека – Петра Петровича Ланского.[213]

Между тем и после того нашлись люди, осуждавшие ее и за этот именно шаг, – шаг, послуживший для моей невестки спасением…»

Говоря о смерти шурина и извещая о постигшей Ольгу Сергеевну болезни, отец мой пишет, между прочим, Луизе Матвеевне:

«Не распространяюсь насчет самой дуэли и кончины Александра Сергеевича. Об этом вся Россия, а следственно и вы, в Екатеринославе, слышали и знаете. Жаль детей и вдовы – невинной причины несчастия. Он искал смерти, умер с радостию, а потому был бы несчастлив, если б остался жив. Самолюбие его, чувство, которое руководило всеми его поступками было слишком оскорблено. Оно отчасти удовлетворилось в последние минуты: вся столица смотрела на умирающего. Противник его родственник, ибо женат на родной сестре его жены, кавалергардский офицер Геккерен (прежде Дантес) под судом: ожидаем примерного наказания».

В главе II я говорил, каким образом до Ольги Сергеевны дошло известие о кончине брата, упомянул также о выдержанной ею, вследствие того, опасной нервной болезни и об участии к ней всего варшавского, как русского, так и польского, высшего общества, но забыл сказать, что по странному, свойственному членам ее семейства психологическому характеру, с моей матерью повторилось явление, какому подверглась она в 1831 году, за несколько дней до кончины ее дяди Василия Львовича.

Три ночи сряду, до получения чрез г. Софианоса ужасного известия, Александр Сергеевич являлся сестре во сне, бледный и окровавленный, между тем как наяву об истории с Дантесом она и не догадывалась: таким образом, моя мать и тут была подготовлена таинственным образом, почему перебила моего отца, собиравшегося рассказать ей сообщение г. Софианоса, вопросом: «Скажи же, наконец, что брат болен? болен? умер?!»

В заключение несколько слов о Дантесе-Геккерене.

Летом 1880 года, возвращаясь из Москвы, куда ездил на открытие памятника моему дяде, я сидел в одном вагоне с сыном подруги моей матери, жены партизана Давыдова, Василием Денисовичем Давыдовым, ныне покойным, с которым встретился в Москве же после долголетней разлуки.

Разговор, конечно, шел под свежим впечатлением о Пушкине, и вот что В.Д. мне сообщил:

За несколько лет перед тем Василий Денисович был в Париже. Приехав туда, он остановился в каком-то отеле, где всякий день ему встречался совершенно седой старик большого роста, замечательно красивый собою. Старик всюду следовал за приезжим, что и вынудило Василия Денисовича обратиться к нему с вопросом о причине такой назойливости. Незнакомец отвечал, что, узнав его фамилию и что он сын поэта, знавшего Пушкина, долго искал случая заговорить с ним, причем, рекомендовавшись бароном Дантесом-Геккереном де Бревеардом (или Бевервардом, сказать наверное не умею), объяснил Давыдову, будто бы он, Дантес, и в помышлении не имел погубить Пушкина, а, напротив того, всячески старался примириться с Александром Сергеевичем, но вышел на поединок единственно по требованию усыновившего его барона Геккерена, кровно оскорбленного Пушкиным. Далее, когда соперники, готовые сразиться, стали друг против друга, а Пушкин наводил на Геккерена пистолет, то рассказчик, прочтя в исполненном ненависти взгляде Александра Сергеевича свой смертный приговор, якобы оробел, растерялся и уже по чувству самосохранения предупредил противника и выстрелил первым, сделав четыре шага из пяти назначенных до барьера. Затем, будто бы целясь в ногу Александра Сергеевича, он, Дантес, «страха ради» перед беспощадным противником, не сообразил, что при таком прицеле не достигнет желаемого, а попадет выше ноги. Le diable s’en est mele» (черт вмешался в дело), – закончил старик свое повествование, заявляя, что просит Давыдова передать это всякому, с кем бы его слушатель в России ни встретился.

Выслушав Василия Денисовича, я припомнил слова моей матери: «Не поверю, чтобы Дантес рассчитывал умертвить брата. Тут, по-видимому, сам дьявол повернул руку Геккерена…»

Кончиной дяди-поэта и заключается первый отдел моих тридцатидвухлетних воспоминаний. События же, обнимающие период времени с февраля 1837 по 1848 год, когда дед мой, Сергей Львович Пушкин, переселился в вечность, вошли в состав второго отдела, который, если позволят обстоятельства, я также со временем напечатаю, предполагая, что он может показаться небезынтересным для многих, касаясь дальнейшей судьбы родных и друзей Александра Сергеевича.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.