Глава LXXIV Прощание

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава LXXIV

Прощание

Новый 1951 год. Начало второй половины ХХ столетия… Приход Нового года всегда связан со светлыми надеждами на то, что исполнятся заветные желания, претворятся в жизнь мечты. Счастье кажется близким. Но не всегда оно шагает в ногу с Новым годом, и разочарованные люди, потешив себя розовыми иллюзиями, снова погружаются в реальную действительность, подчас невеселую. Разумеется, в жизни бывают перемены, которые смело можно было бы назвать вехами на пути к счастью, но случаются они не каждый год. Для нас же, заключенных, приход Нового года всегда был желанным, так как приближал каждого из нас к заветному финишу — к окончанию срока заключения. А лично мне и Оксане, уже отсидевшим девять с половиной лет, наступающий 1951 год сулил радостное событие — свободу. Для нас самым сокровенным новогодним пожеланием друг другу было дождаться 23 июня 1951 года — дня, когда перед нами должны распахнуться ворота лагеря. Остается подождать только шесть месяцев, чтобы сбросить с себя отрепье рабского одеяния, переодеться в чистое гражданское платье, оглянуться в последний раз на ненавистный лагерь с высоким забором, колючей проволокой и сторожевыми вышками и изо всех сил плюнуть на него слюной, отравленной желчью, накопившейся за девять лет лагерной жизни. А затем бежать, бежать без оглядки вместе с Оксаной на запад, домой, в родной Киев, поближе к детям.

Так думал я в канун Нового года, стоя в глубине сцены нашего клуба в ожидании концерта, в то время как начальник лагеря Степкин держал речь перед собравшимися заключенными по случаю встречи Нового года. Толстый, с животом, распиравшим военный мундир, который, казалось, вот-вот лопнет, с жирной лоснящейся физиономией, на которой едва были заметны маленькие свиные глазки, он требовал от заключенных, «чтобы еще больше работать на благо Родины и показывать образцы трудового энтузиазма», как будто они и так мало отдали сил, здоровья на благо лагерной родины.

Я стоял в углу сцены и через щелочку обозревал зал, набитый до отказа заключенными, которые сидели на сколоченных из простых досок скамейках и слушали доклад своего «вождя». На их усталых, изможденных от работы лицах было выражение полного безразличия и апатии. Вряд ли они вникали в то, о чем говорил в своем докладе начальник. Они уже давно привыкли к подобным речам, которые, кроме ненавистной, подневольной работы, ни о чем другом им не напоминали. Их мысли наверняка были далеки от надоевших всем призывов, угроз, заклинаний, напоминаний о дисциплине, которыми было обильно пересыпано выступление Степкина.

Но что это? В первом ряду я вижу Оксану со склоненной на грудь головой, Оксану, задремавшую во время доклада. Что, если оратор обратит на нее внимание? Не возмутится ли его душа при виде этакого неуважения и явного пренебрежения к его мудрым наставлениям? Ему ведь ничего не стоит покарать несчастную за такую дерзость. Бедная, бедная Оксана! Как же она утомилась за день, если не смогла побороть в себе мучительного желания заснуть тут же на глазах грозного и жестокого начальника? Но как ей дать знать об опасности из-за кулис, как разбудить ее?

К счастью, Степкин закончил свое выступление и в полном упоении от своего красноречия как будто не заметил «наглого» поведения Оксаны. У меня отлегло от сердца.

Все мое внимание переключилось теперь на концерт, который я подготовил для заключенных к Новому году. По программе первым должен был выступить под моим руководством хор. Не успел я расставить людей на сцене, как подошел ко мне Тролик и сказал:

— Концерта не будет! Сматывайтесь!

— Как не будет? Вот разрешение начальника лагеря, — ответил я, тыча в лицо Тролику новогоднюю программу, подписанную и утвержденную Степкиным.

— Ничего не знаю. Только что начальник лагеря распорядился закрыть клуб и разогнать людей по баракам. Понятно?

— Но, гражданин начальник, вы хоть объясните причину отмены концерта.

— Не рассуждать! Я тебе сказал, и все! Буду еще перед тобой отчитываться. Изволь выполнять приказ!

— Ладно, я подчиняюсь, но объявлять об этом собравшимся, которые с нетерпением ждут концерта, не буду. Как хотите. Поставьте их в известность сами, — еле сдерживая себя от гнева и возмущения, заявил я ему.

Тролик вышел на авансцену и во всеуслышание гаркнул:

— Концерта не будет. Разойдись!

Поднялся шум. Публика пришла в ярость. В воздухе повисла брань, ругань. Уголовники вскочили на скамейки, заложили пальцы в рот и подняли отчаянный свист.

Но делать было нечего. Пришлось всем разойтись, несолоно хлебавши.

Трудно было понять, чем руководствовался начальник лагеря, отдавая свой глупый приказ, С его стороны это был чистейший произвол, желание лишний раз покуражиться над заключенными и еще раз продемонстрировать свою неограниченную власть над ними.

Прошло несколько дней после Нового года. 5 января из управления Сиблага НКВД пришел приказ: весь наличный состав заключенных по 58-й статье разбить на две категории — на просто «врагов народа» и на «крайне опасных врагов народа». К первой категории отнести зеков по 58-й статье, пункт 10 — антисоветских агитаторов, так называемых болтунов, анекдотчиков и других, ко второму — по остальным пунктам 58-й статьи, то есть изменников Родины, террористов, диверсантов, шпионов, вредителей, солдат, побывавших в плену, советских граждан, побывавших в немецкой оккупации, и прочих. Первую категорию передать в ведение собственно НКВД, переименованного в МВД, за которым остается Баимское отделение, а вторую — под власть новообразованного и отпочковавшегося от НКВД нового министерства МГБ (министерство государственной безопасности). Всех заключенных, которые отныне попадают в ведение МГБ, — собрать и отправить этапом в строгорежимные лагеря; после окончания срока заключения первых отпустить по домам, а вторых направить в ссылку.

Таков был в общих чертах московский приказ. Он произвел на всех нас впечатление разорвавшейся бомбы. Большинство заключенных привыкло к Баиму, к его сравнительно спокойной жизни. И многие лелеяли надежду дотянуть свой срок до конца в этом лагере. Была также категория таких заключенных, которые обзавелись женами. Их, понятно, охватила тревога, так как нависла угроза разлуки.

Что касается меня с Оксаной, то мы были за себя совершенно спокойны. Статья у нас одинаковая — 58, пункт 10, и, в соответствии с приказом, мы не подлежали «депортации» из Баима.

Так как до окончания срока нам оставалось только пять месяцев, мы надеялись, что дотянем этот срок в Баиме и вместе выйдем на волю.

Но как же я был потрясен, когда, зайдя в больницу, узнал от Оксаны ужасную новость — ей было приказано сдать дела и готовиться к этапу. Сердце мое сжалось от боли. Я представил себе весь кошмар пребывания ее в строгорежимном лагере. Там редко кто выживает — за короткий срок многие погибают от непосильной работы на лесоповале, от голода, туберкулеза или же отмораживают себе конечности. Там нет места для малейшего проявления гуманности: больной и здоровый, слабый и сильный, женщина и мужчина — все равны перед лицом неумолимой жестокости. Как это ужасно, — не мог смириться я, — девять с половиной лет остались позади, только пять месяцев отделяют нас от финиша, так неужели перед самым выходом на свободу Оксане суждено погибнуть в режимном лагере, и она не дождется единственной своей радости и утешения, осуществления единственной мечты — вернуться к своим детям? Нет, решительно говорю ей, будем добиваться, бороться, просить, умолять, чтобы тебя оставили здесь. Не может быть, чтобы лагерное начальство не пошло тебе навстречу, приняв во внимание твою верную, честную, многолетнюю службу; я уверен, что это какое-то недоразумение.

Однако как могло случиться, что со своей статьей 58 пункт 10 Оксана попала в группу опасных «политических преступников»? Что это, ошибка или намеренное нарушение приказа НКВД? Не приложил ли к этому руку оперуполномоченный, чтобы отомстить Оксане за ее отказ стать сексотом? Думаю, что так и было. Другой причины не вижу до сих пор.

На следующий после оглашения приказа день начальница санчасти Соловьева приказала Оксане подыскать себе преемницу и приготовиться к передаче больничного имущества. Нашлась женщина, которая согласилась взять на себя управление большим хозяйством. Три дня продолжалась передача больничного имущества, и, наконец, был составлен акт сдачи-приема. Ознакомившись с ним, бухгалтер выразил свое большое удовлетворение и на прощание сказал Оксане:

— Если бы все так образцово вели хозяйство, как вы, Ксения Васильевна, мы бы не знали горя.

Но что из того? Не звучит ли эта похвала горькой иронией, когда человека за образцовую и преданную работу отправляют на каторгу?

Между тем подготовка к этапу в лагере шла полным ходом. Все заключенные, назначенные в этап, собирали свои вещи, увязывали в мешки, узлы, чемоданы, надписывали фамилии и сдавали командованию для отправки на новое место.

После того, как больница была сдана, Оксане стало совершенно ясно, что ее не оставят в Баиме, и она тоже начала готовиться в путь. У нее накопилось много вещей, главным образом одежды, которую ей привез с фронта Юра. Большую часть вещей она сложила в чемодан и сдала конвою, а рюкзак с самым необходимым решила взять с собой.

Я не отходил от нее ни на шаг. Это были последние дни нашего совместного пребывания в Баимском отделении.

Как утопающий хватается за соломинку, так я отчаянно искал возможность добиться отмены этапирования Оксаны. Прежде всего попытался обратиться с просьбой к начальнику отделения. Пошел к нему. Начальник сидел в своем кабинете и что-то писал. Увидев меня с заявлением в руках, он нахмурился. Его маленькие свиные глазки еще больше сощурились, надменное выражение на заплывшем лице стало еще более презрительным и высокомерным. Посмотрев на меня строгим, уничтожающим взглядом, он спросил:

— Что вам угодно?

Заплетающимся от волнения языком я стал излагать ему суть моей просьбы. Мой растерянный вид, горячий призыв к проявлению гуманного акта несколько смягчили суровые черты его лица, и мне даже показалось, что в его глазах промелькнуло мимолетное сочувствие к моей личной драме. В душе зародился робкий луч надежды, но он так же быстро погас, как и появился.

— К сожалению, ничего не могу для вас сделать: списки назначенных в этап заключенных, в числе которых значится ваша жена, составлялись в Сиблаге, и я не имею права их изменить, — последовал ответ на мое ходатайство.

Я ушел от начальника в еще более угнетенном состоянии. «Что делать? — в отчаянии ломал я себе голову. — Что еще предпринять?»

Просить оперуполномоченного? Его голос в этом деле был бы наиболее решающим. Но за услугу он потребовал бы от Оксаны такой жертвы, на которую мы ни за что согласиться не можем. Уж лучше этап в режимный лагерь, чем иудина работа в органах НКВД.

А между тем время неумолимо шло — до назначенного этана оставалось только два дня.

Вдруг по лагерю разнесся слух, что из управления Сиблага приехал в Баим сам начальник второго отдела полковник Великанов, чтобы лично проверить, как идет подготовка к этапу.

Меня осенила идея обратиться к нему непосредственно с ходатайством относительно Оксаны. От него наверняка многое зависит. Я подготовил заявление. Но как пробраться к такой важной особе, доступ к которой строго охраняется его приближенными?

Случай, однако, мне помог. Идя по зоне, я вдруг увидел, что навстречу мне по главной дороге движется какая-то группа штатских и военных. Подойдя ближе, я увидел во главе ее мужчину высокого роста в кожаном пальто с офицерскими погонами, в смушковой папахе и белых бурках. Его сопровождала свита, так сказать, «генералитет» Баимского отделения — начальник лагеря, начальница санчасти, начальник КВЧ, начальник режима, начальник конвоя, надзиратели и целый сонм лиц рангом пониже. Все они в подхалимских позах что-то ему объясняли, из чего я понял, что это и есть начальник второго отделения Сиблага. «Теперь или никогда!» — молнией пронеслось у меня в мозгу. Я пошел наперерез этой компании. Моя энергичная походка, исполненная решимости, напряженный взгляд, вперившийся в полковника, непрезентабельный вид заключенного в жалком бушлате со слишком длинными рукавами, в старых рваных валенках — все это сразу насторожило сопровождавших Великанова людей. Меня уже заметили и смотрели на меня с недоумением и даже с опаской, а я решительно шел навстречу, не думая сворачивать в сторону.

«Что-то у него на уме», — должно быть, подумал начальник режима Тролик и вплотную приблизился к полковнику. Но я уже был на расстоянии не больше полушага от Великанова и, как бы целясь ему в грудь, ткнул ему заявление. От неожиданности он даже вздрогнул и чуть-чуть отшатнулся, но увидев в моих руках бумажку, спросил спокойно:

— Что вам угодно?

Я быстро и взволнованно изложил ему суть просьбы. Еще не зная его реакции, свита наперебой принялась меня поддерживать. Даже Соловьева, так отравлявшая существование Оксане, теперь всячески расхваливала ее как отличного работника, а Тролик сказал о моих заслугах в художественной самодеятельности. Не остался в стороне и Степкин — он присоединился к хору ходатайствовавших за Оксану.

Я снова воспрянул духом. Великанов слушал, слушал и, наконец, сказал:

— Видите ли, дело вашей жены зависит не от Сиблага, а от ГУЛАГа, то есть от Москвы. Я лично ничего не могу для нее сделать. Впрочем, — продолжил он, — ваше заявление я возьму с собой, завтра буду в управлении Сиблага, и что-нибудь решим. Ответ получите завтра через начальницу второй части.

Для меня стало ясно, что вопрос об этапировании Оксаны решен твердо и бесповоротно. Да и по тону Великанова я сразу понял, что он палец о палец не ударит, чтобы что-нибудь сделать для Оксаны.

Снова я почувствовал леденящее дыхание той тупой и жестокой силы, которой все подвластно, которая подобно гигантскому спруту душит все живое и убивает малейшие проблески гуманизма и добрых побуждений в душах ее слепых исполнителей.

Чем я мог обрадовать Оксану, когда я сам не верил в обещание Великанова? Я ободрял ее несбыточной надеждой, но по ее лицу видел, что она и сама мне не верит.

На всякий случай мы стали обсуждать, как, через кого, каким образом наладить связь во время разлуки. Мое беспокойство усугублялось еще и тем, что никто не знал, в какой именно лагерь отправят этап. Это держалось в строгой тайне. Наиболее желательной была бы отправка заключенных на запад — все же ближе к родным краям, да и морозы там не такие жестокие. Но многие предполагали, что этап поедет на восток или северо-восток, а может быть, и в тайшетские лагеря Красноярского края, где заключенные массами погибали на лесоповале. Не исключали и отправку на Колыму. Но последний вариант я отбрасывал, так как на Колыму этапировали заключенных обычно в летнее время.

Наступило утро. Вместе с ним пришел последний решающий день. Хотя здравый рассудок подсказывал мне, что полковник Великанов не отменит приказ, где-то в глубине души у меня теплилась еще крошечная искра надежды. А вдруг? Весь день я напряженно ждал ответа. О том, какое решение принял Сиблаг относительно Оксаны, должна была знать начальница второй части. Но в тот день Минервина была страшно занята, и я не посмел приставать к ней с вопросами. Дневальный старичок Пархимчик, мой приятель по бараку, сказал мне, что она с головой погружена в подборку документов для этапа шестисот заключенных. На столе у нее лежали горы папок с личными делами. С лихорадочной поспешностью она их просматривала, сортировала, вкладывала в конверты, прикладывала сургучные печати, перевязывала, чтобы передать всю эту канцелярию начальнику конвойной команды.

Я отлично понимал положение Минервиной и сознавал, что ей не до меня. Но и оставаться бездеятельным тоже не мог. Нервы были напряжены до предела. Подошло обеденное время.

— Слушай, Онуфрий Кондратьевич, — сказал я Пархимчику, когда мы вдвоем хлебали баланду из одного котелка. — Ты вхож к начальнице второй части. Она к тебе хорошо относится, да и вообще она хорошая и чуткая женщина. Спроси ее, ради Бога, нет ли ответа на мое заявление. Мне неудобно в такой горячий день, как сегодня, обращаться к ней по личному делу, а тебя она примет запросто.

— Хорошо, — сказал Пархимчик, — после обеда пойдем к ней вместе.

Через полчаса мы уже были во второй части.

— Подожди тут в коридоре, а я сейчас узнаю, — промолвил дневальный.

Через две минуты Пархимчик выходит из кабинета и говорит:

— Начальница сказала, что из управления никто ей не звонил.

Прошло еще часа два. Скоро рабочий день закончится, а судьба Оксаны так и остается невыясненной. Отчаяние охватывает меня с новой силой. Последняя надежда рушится. Обманул или просто забыл Великанов, терялся я в догадках. Я, как челнок, мотался от Оксаны, где изо всех сил старался поддержать ее моральное состояние, к Пархимчику, умоляя его напомнить обо мне начальнице второй части.

Пять часов вечера.

— Слушай, Пархимчик, ради нашей дружбы прошу тебя, сделай последнюю попытку — зайди к начальнице, пусть она сама позвонит в управление и узнает, что же там решили с Ксенией Васильевной.

Пархимчику страшно не хотелось беспокоить Минервину, которая все еще была занята выше головы, но, увидев выражение отчаяния на моем лице, внял моей просьбе и скрылся за дверью канцелярии второй части.

Прошло еще томительных полчаса. Минервина, по-видимому, не сразу позвонила. Каждая секунда казалась мне вечностью. Наконец дверь открылась, показался Пархимчик, и на его лице я сразу прочел свой приговор.

Свет погас в моих глазах. С каким-то тупым равнодушием и обреченностью услышал я голос Пархимчика, который, казалось, доносился ко мне откуда-то издалека:

— Она сказала, что звонила и ей ответили, что решение Сиблага окончательное и изменению не подлежит. Ксения Васильевна должна ехать в этап.

Итак, все кончено. Прошибить стену мне не удалось. Окончательно убитый и растерянный, поплелся я к Оксане с печальным известием. Одного взгляда на меня было достаточно, чтобы Оксана убедилась в полном провале моих попыток спасти ее от этапа.

Последние часы вместе… Завтра разлука…

Задолго до рассвета я уже был на ногах. Холодное январское утро. В туманной сизой дымке еле проступают очертания предметов. Но вот восток алеет, снежная пелена, покрывавшая белым саваном лагерь, крыши бараков и нависшая мохнатыми шапками на деревьях, уже подернулась нежным золотисто-розовым сиянием, и, наконец, все заискрилось, засверкало и заиграло в ярких лучах солнца. Мороз, настоящий сибирский мороз — 45° ниже нуля. Природа словно притаилась. Воздух недвижим и, кажется, застыл, превратившись в твердое тело. Ни шелеста, ни ветерка. Над крышами бараков прямо вверх поднимаются высокие столбы дыма, и весь лагерь как феерия, словно кто-то водрузил над ним лес из гигантских свечей, озаряемых солнцем.

Раннее утро, но в бараках все уже бурлит. Сегодня этап — большое событие в жизни заключенных. Многим предстоит покинуть инвалидный лагерь, в котором они прижились и влачили более или менее сносное существование, а теперь должны бросить насиженное место и ехать в край, где ожидает их мрачная неизвестность.

Я побежал в больницу. Оксана уже была наготове. В данный момент я больше всего опасался, как бы Оксана не простудилась в дороге.

Между тем за ворота уже выехала автомашина, доверху нагруженная чемоданами и узлами этапников. Наконец в зону ввалилась вооруженная автоматами конвойная команда в валенках, в белых овчинных тулупах и папахах.

А в это время в бараках мужья прощались с лагерными женами, остававшимися в Баиме, крепко обнимались, клялись в вечной любви, обещали переписываться и не забывать друг друга, что бы ни случилось на новом месте. Жены рыдали, то прижимаясь к своим ненаглядным, то откидывались назад и глядели в глаза, как бы стараясь навсегда запечатлеть образ милого дружка.

Судный день… Обрывались последние нити, связывавшие узы дружбы и любви. Даже те, кто оставался в лагере, глядя на эти душераздирающие сцены, не оставались равнодушными и проливали слезы.

Но вот в бараки ворвались автоматчики. Раздалась команда: «Выходи, кому на этап!» Последние поцелуи, объятия, рукопожатия. Все вышли на площадь. «Становись по пять», — зазвенел в воздухе резкий металлический голос командира.

— Прощай, моя родная, бесконечно любимая Оксаночка! Не падай духом, будем надеяться на лучшее, — сказал я, нежно ее целуя, а у самого сердце разрывалось на части. Страшная тоска и отчаяние с новой силой обрушились на меня. Сквозь слезы, как через туманную дымку, вижу, как удаляется от меня дорогое существо и становится в первых рядах колонны.

А толпа провожающих все растет и растет. Кажется, все население лагеря высыпало на двор.

— А ну, осади, который! — свирепо кричат конвоиры, размахивая автоматами.

Передние ряды провожающих отхлынули назад, но через секунду снова подошли вплотную к колонне. Все время их оттесняли в сторону, а они опять напирали, обращаясь с прощальными напутствиями к товарищам.

Но что это? Странное зрелище внезапно приковало внимание присутствующих. Даже видавшие виды заключенные были потрясены картиной, развернувшейся перед их глазами. Навстречу им приближалась толпа женщин в сопровождении охранников. Это были глубокие старухи, слабые, худые, больные, изможденные. Они еле держались на ногах. На их желтых лицах, изборожденных глубокими морщинами, лежала печать скорби, мук и страданий. Они шли покачиваясь и едва волочили ноги. Их теплые одежды, платки, всякие обмотки, тряпки, намотанные на тело, тяжелым грузом давили на их слабые, обессиленные и сгорбленные плечи. Они попадали бы под тяжестью этой кучи напяленного на себя тряпья, если бы не поддерживали друг дружку под руки. И это были «страшные государственные преступники», которых направляли в лагеря со строгим каторжным режимом! Какое злодеяние!

Гнев, негодование и ропот возмущения прокатились в толпе провожающих. Послышались возгласы: «Собаки! Над кем издеваются, сволочи? Над несчастными старухами? Будьте вы прокляты!» Но что толку от этих проклятий? Слепая, жестокая, бездушная машина намеревалась сожрать очередную порцию своих жертв.

Сознание полного бессилия перед лицом этой могучей и кровожадной машины уступило место жалости к несчастным «преступницам». С глубокой скорбью смотрели все на обреченных старух, словно провожали их в последний путь на кладбище.

Да, это была незабываемая картина, достойная кисти художника. Даже конвой, и тот притих, действуя не столь рьяно и усердно. Глядя на этих дышащих на ладан старух, эти парни, может быть, впервые в жизни не могли не понять всю лживость презренной клички «враг народа», — возможно, они вспомнили своих матерей, таких же беспомощных и старых, как эти женщины.

Но служба есть служба. Когда колонна построилась, началась перекличка и счет по пятеркам. Наконец ворота открылись и последовала команда: «Трогай!» Ряды дрогнули. Первая пятерка, в которой стояла Оксана, скрылась за воротами, за ней другая, третья и так далее. Наконец, вся колонна ушла за вахту.

Долго еще не расходились провожающие, но я ушел сразу. Комок рыданий подкатывался к горлу. Я чувствовал, что не смогу их сдержать, поэтому искал уединения. Однако всюду натыкался на людей. Не найдя нигде укромного места, я удалился в свой барак, лег на нары и вдруг почувствовал, как острая боль пронизала мое сердце: начинался сердечный приступ. Весь вечер и ночь я пролежал, как труп, без движения. На другой день меня уложили в больницу.