Глава 27 ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 27 ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ

Моя любовь к Natalie — моя святая святых, высшее, существеннейшее отношение к моей частной жизни, становящееся рядом с моим гуманизмом.

А. И. Герцен. Дневник

«Дилетантизмом» творчески завершился 1843 год. Всю половину следующего, 1844-го, Герцен стремился засесть за новую работу. Но все что-нибудь да отвлекало — домашняя суета, вечные тревоги за Наташу и Сашу, «преуспевающего» в многочисленных детских болезнях, тяжелые безысходные разговоры с женой, не способной забыть о нанесенном ей оскорблении, уже тысячи раз им отмаливаемом. Снова и снова следовало доказывать ей и себе: его любовь к Натали «святая святых»; была всегда, есть и будет. Несправедливые обвинения жены в недостатке чувства, оплакивание ею утраченного счастья повергали в несвойственное ему уныние. Ведь он беспрестанно строил и строил «храм домашнего счастья», а через некоторое время все «рушилось как прах».

Пять лет прошло после его женитьбы. Этот пятый, 1843 год был особенно тяжел, и ему вдруг показалось, что «общее и частное призвание — все оказалось мечтою, и страшные, раздирающие сомнения царят в душе — слезы о веке, слезы о стране, и о друзьях, и об ней».

Однако деятельная натура Герцена брала верх. «Настоящим надобно чрезвычайно дорожить, а мы с ним поступаем неглиже и жертвуем его мечтам о будущем, которое никогда не устроится по нашим мыслям, а как придется, давая сверх ожидания и попирая ногами справедливейшие надежды». Когда юношеский романтизм отлетел и жизнь представала в своей переменчивой обнаженности, ее надо было принять, выбрав нужные приоритеты. Да, прав был Белинский — у человека «маленькая возможность счастия и бесконечная — страданий». Вопрос лишь в том, как этой возможностью счастья распорядиться.

Дни шли своим чередом. Частые выезды в свет не отвергались — вечера, обеды, лекции. Неустанные разговоры и споры. Без салонов и гостиных не представишь истинно московскую жизнь. Старая столица, как всегда, привлекала своим непередаваемым, не похожим ни на что древним очарованием, манила иностранцев…

Вот явился в Москву сам Лист, и грех не послушать великого виртуоза. 25 и 29 апреля 1843 года — Герцен на двух его концертах. Отмечает в дневнике поразительный талант музыканта. Не упускает возможности встретиться с Листом вновь и на «диком концерте цыган», устроенном специально для маэстро 30 апреля, и 4 мая, на торжественном обеде в его честь, в доме Н. Ф. Павлова. Только Наталья Александровна опять нездорова, уже не может сопровождать мужа, как на первом концерте музыканта в Большом театре, когда призналась, что ждет ребенка.

«Надежда и страх» вновь поселились в нем. Постоянные ее болезни, частые беременности, смерть детей, скорбь от потерь, слезы, тяжкие раздумья (Gr?belei), которые можно было принять за «нервические» проявления и припадки, не давали покоя любящим супругам. Герцен был постоянно угнетен болезненным состоянием жены. Ее здоровье разрушалось на глазах. Она не могла принять и понять объяснений мужа. Уверений в вечной любви теперь недоставало. Вера в него поколебалась. Но в нем зародилось понимание, что все это составляет какой-то узел жизни, от которого будем считать новую эру. Он просил, умолял, требовал, наконец, «разумом разобрать» всю их жизнь. Причин было предостаточно. Отчасти все эти мучительные разговоры, считал Герцен, — следствие ее болезни, но есть корни и глубже, в ее характере, в ее воспитании. Он постоянно корил себя, что не умел осторожно, нежно вырвать их. От вида постоянных слез Наташи, ее «безвыходно печального взора» «приходил в какое-то горячечное состояние»; не побоялся даже признаться себе, что теперь для него «существует одно упоение» — в «мокром пути» (то есть в вине). Постоянно спрашивал себя: «За что это благородное, высокое создание страдает, уничтожает себя, имея возможность счастья, возмущенного только воспоминанием трех гробиков, но которое одно не могло привести к таким следствиям?» Черные мысли Натали, ее признания, что она не достойна его, что его «натура должна иметь иную натуру в соответственность, более энергическую и пр., и пр.», заставляли Герцена еще пристальнее вглядываться в их отношения и характеры. «Что за причина заставляет мучиться ее?» — снова и снова спрашивал он себя. Чрезвычайная нежность и восприимчивость, точнее, «сюссептибельность»; «привычка сосредоточиваться, обвиваться около мыслей скорбных». Себе в вину он ставил некое рассеяние, возможность предаваться предметам занятий и целиком поглощаться ими. Он вечно отсутствует, вечно занят, а она, поглощенная семьей и болезнями, часто остается одна. Его врожденная беспечность кажется подчас невниманием. Но он не умеет «поправить себя», потому что живет «чрезвычайно просто», поступает «совершенно натурально». Его любовь сомнению не подлежит. И снова недопонимание: «Ну, не нелепость ли, что мы мучим друг друга без всяких достаточных причин?» Что это? Герцен не может понять Натали? Но ведь сам он обнаружил корни этих причин прежде всего в ее характере и воспитании.

В набросках автобиографии, за которую она взялась по просьбе мужа, обнаружились некоторые ее комплексы: «Воспитанье началось с того, что меня убедили в стыде моего рожденья, моего существованья, вследствие этого — отчужденье от всех людей, недоверчивость к их ласкам, отвращенье от их участия, углубленье в самое себя, требование всего от самое себя. Ничего от других».

Герцен, сам незаконный, не мог не понять душевного состояния «сироты», взятой из милости в чужой дом и ежедневно противостоящей домашнему деспотизму. Дисгармония в детстве постепенно затушевывается происходящим в ее судьбе. Встреча с Александром, казалось бы, доказавшая возможность гармонии, его обоготворение («…ведь он источник всего прекрасного, из которого пьет моя душа») оборачиваются высочайшими требованиями и к нему, и к их семейной жизни. Начинается «внутренняя, глубокая работа», ломка и перестройка прежних убеждений Натальи Александровны, выводящих ее к новому возрасту жизни.

Тридцатого декабря 1843 года — в семье прибавление. «В первом часу при Альфонском родился сын Николай. Ребенок здоров. Наташа как обыкновенно, — отчитывался счастливый отец в письме другу Грановскому. — Вперед загадывать боюсь. Будто камень с груди, и как-то хочется плакать. Доселе все хорошо — но я уже проучен». Тот же страшный вопрос: выживет ли? Потерь слишком много. Врачи, отслеживающие причины трагических повторений, ставят смертельные диагнозы появившимся на свет младенцам: водянка в голове, «головные кости не срастаются». Что это, наследственное? Близкое родство? Ответов нет. А боязнь, страхи все нарастают.

Врачи приговорили к подобной участи и всех будущих детей, а некто доктор Брок, которого заменили по счастью опытным и умным Альфонским, сказал, что не поручится за жизнь Натальи Александровны, если у нее опять будет ребенок. Но теперь «очевидно, что это неправда, — пишет Кетчеру Е. Грановская, — что натура приняла plis[75] и что все дети должны были родиться с органическим недостатком. Уж в этом Николашке нет никаких».

Увы! Через некоторое время ее муж, Т. Н. Грановский, играя с Колей на ковре, поднес к уху мальчика свои карманные часы и с ужасом убедился, что тот глух. Дальнейшая жизнь подтвердила частичную правоту врачей. Оставался в силе совет — воздержаться от интимной близости, названной ими словом «развод».

Наталья Александровна, невеста и жена, вполне могла почитаться одной из счастливейших женщин своего времени. Их встречей с Герценом «завязалась» его судьба. Романтическое похищение юной Наташи, их тайное бракосочетание поставило влюбленных на пьедестал исключительности. Он вырос, поверил в себя, стал дважды талантлив, потому что рядом с ним оказалась женщина любящая и талантливая, как не все.

«Никогда я не встречала такой симпатичной женщины, как Наталья Александровна, — так видела свою обожаемую подругу весьма пристрастный и ревнивый бытописатель Н. А. Тучкова. — Прекрасный, открытый лоб, задумчивые, глубокие темно-синие глаза, темные густые брови, что-то спокойное и несколько гордое в движениях и вместе с тем женственность, нежность, мягкость…» Ее удивляло, что некоторые из знакомых находили Наталью Александровну холодной: «… это была натура поэтическая, страстная, горячая, в кроткой, изящной оболочке». Равнодушных не было: ею восхищались, ее любили или недолюбливали, а попросту ей завидовали, и уж, конечно, ближайшие подруги, вроде Лизы Грановской и Маши Корш. Напротив, друзья Герцена — Огарев, Грановский, Бакунин были единодушны в своем восторженном отношении к Натали: «одна из самых изящных (читай, прекрасных. — И. Ж.) женщин», а их союз с Герценом на редкость един и гармоничен. Белинский разглядел в этой кроткой, болезненной, тихой женщине страшную энергию и упорство; писал своей невесте М. В. Орловой (15 октября 1843 года): «Скажет тихо — и бык остановится с почтением, упрется рогами в землю перед этим кротким взглядом и тихим голосом…»

Пожалуй, больше всего сведений об этом московском периоде жизни Н. А. Герцен, о ее характере и личности (помимо писем и герценовского дневника) находим в ее переписке с Т. А. Астраковой, благоговейно преданной своей ближайшей подруге и, несомненно, ближе всех связанной с ней духовно.

«Припоминая жизнь Герценов в Москве, начиная с 1842 по 1847 год… и пропуская из нее разные неприятные столкновения и грустные события, — пишет Астракова, — общее составляет такое отрадное, приятное впечатление, что с радостью пережила бы всю эту жизнь, послушала бы умных речей Герцена, побывала бы на лекции милого Грановского, — посидела бы с Наташей и с любовью поглядела бы на ее милое, оживленное личико, послушала ее симпатичного голоска, ее умной, доброй речи. <…> Тени лучших людей из ее кружка являются передо мною, как живые».

Неприятные столкновения и грустные события, к сожалению, омрачали жизнь. Семейные неурядицы не отпускали, постоянно напоминая о себе.

Вспомнился сентиментальный романист «нечитаемой памяти» А. Лафонтен, хоть и отвергнутый Герценом с взрослением, но заметивший верно: «Счастливо то семейство, о котором нечего сказать и ничего не говорят». Это писалось друзьям в момент наивысшего счастья, вскоре после его соединения с Натали. А теперь…

Помимо здоровья жены Герцена тревожило состояние отца. Старик не в лучшем виде. Болеет, дряхлеет, угасает день ото дня. Вот и встает вопрос о наследстве. Переговоры эти, как водится, неприятны, а порой и безнравственны. Яковлев непоследователен, как всегда, капризен. Он любит сына, но никогда с ним не сойдется, не поймет, ибо говорят они «разными наречиями».

Есть и другой законный наследник, двоюродный брат Александра Митя, Дмитрий Павлович Голохвастов, человек чрезмерно положительный, с твердой деловой хваткой и «скорой карьерой» (дорос до товарища, то есть помощника министра народного просвещения). Герцен вносит в галерею воспоминаний о своих особенных родственниках и его портрет: «Старший брат (из двух Голохвастовых. — И. Ж.) был блондин с британски-рыжеватым оттенком, с светло-серыми глазами, которые он любил щурить и которые говорили о невозмущаемом штиле души. С летами фигура его все больше и больше выражала чувство полного уважения к себе и какой-то психической сытости собою».

Вопреки воле отца Герцен решает отказаться от любимого Покровского, где прошло столько светлых и счастливых дней, «чтоб не быть причиною ссор и дальнейшей запутанности».

Случай вызывает его невольные размышления о собственности: он и прежде много думал об этом, уж точно социальном вопросе. Страницы дневника заполняются его наблюдениями: «Богатство, деньги — самый лучший оселок для человека. Патриотизм, смелая гордость, открытая речь, храбрость на поле битвы, услужливая готовность одолжить — все это легко встретить, — но человека, который бы твердо сочетал свою честь с практикой так, чтоб не качнуться на сторону 1000 душ или полумиллиона денег, — трудно. Собственность — гнусная вещь; сверх всего несправедливого, она безнравственна и, как тяжелая гиря, гнетет человека вниз; она развращает человека, а он становится на одной доске с диким зверем… Оттого ни одна страсть не искажает до того человека, как скупость… Расточительность, мотовство не разумно, но не подло, не гнусно. Оно потому дурно, что человек ставит высшим наслаждением самую трату и негу роскоши; но его неуважение к деньгам скорее добродетель, нежели порок. Они не достойны уважения так, как и вообще все вещи: человек их потребляет, употребляет — и на это имеет полное право, но любить их страстно, то есть поддаваться корыстолюбию, — верх унижения». Вскоре ему попадается и «прекрасное произведение» П. Ж. Прудона «Что такое собственность, или Изыскания о принципе права в государстве» с классическим тезисом: собственность — это кража.

Через много лет в «Былом и думах» Герцен воспроизведет свои, четко запомнившиеся разговоры с Яковлевым, немало раздраженным решением сына о Покровском, но, в конце концов, оценившим его поступок:

«Ты, пожалуйста, любезный друг, не думай, что ты меня очень затруднил тем, что отказываешься от Покровского… Я никого не упрашиваю и никому не кланяюсь: „возьмите, мол, мое имение“, и тебе кланяться не стану. Охотники найдутся. <…> Не только Митя, уж ты, наконец, учишь меня распоряжаться моим добром, а давно ли Вера (няня Вера Артамонов-на. — И. Ж.) тебя в корыте мыла? Нет, устал, пора в отставку…»

На другой день язвительный монолог старика продолжен:

«Поди-ка сюда, да, если можешь подарить мне часик времени… помоги-ка тут мне в порядок привести разные записки[76]. Я знаю, ты занят, всё статейки пишешь — литератор… видел я как-то в „Отечественной почте“ (речь об „Отечественных записках“. — И. Ж) твою статью, ничего не понял, всё такие термины мудреные. Да уж и литература-то такая… Прежде писывали Державин, Дмитриев, а нынче ты… да мой племянник Огарев. Хотя, по правде сказать, лучше дома сидеть и писать всякие пустяки, чем все в санках, да к Яру, да шампанское». Память у старика была превосходная…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.