ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ

На «Былом и думах» видны следы жизни и больше никаких следов не видать.

А. И. Герцен

Жизнь — это быт, судьба — это вектор бытия.

В. С. Гроссман

Мальчику, родившемуся в грозовом 1812 году, непременно хотелось узнать, как это французы приходили в Москву и с чего все началось. Уж столько раз нянюшка Вера Артамоновна, укладывая своего питомца Сашу Герцена (семейно-ласково — Шушку) «в кроватку, обшитую холстиной», чтоб малец не вывалился, все повторяла и повторяла полюбившийся им двоим рассказ. Как не вспомнить: ведь была она свидетельницей, больше того — защитницей. Можно и так сказать. Страсть-то какая, на дворе — неприятель, мыкались и впрямь как бездомные. Кругом пожарище: идет огонь по пятам и до них добрался, и укрыться негде. Спасла младенца старушка «от ночного ветра», укутала его в «кусок ревендюка с бильярда», зашедши в уцелевший дом. Но передохнуть не случилось. Вновь оказались в уличном пекле. А дальше… еще жутчее, еще страшнее. Славные, хоть страшные воспоминания…

Особенно вдохновлял Александра прямо-таки героический эпизод из его младенческой биографии. Слушал с замиранием сердца, как побывал пятимесячным «на руках» у «препьяного» французского солдата. Вырвал тот Шушку у кормилицы да и давай копаться в пеленках: не припрятано ли чего драгоценного, ассигнаций каких с бриллиантами.

Прошло немало десятилетий (до 1853 года!), прежде чем Александр Иванович, прервав, перехватив рассказ старушки, взялся за свои мемуары: книгу жизни и о жизни, книгу судьбы и о судьбе.

Рассказов о Москве в ту роковую годину нашествия Наполеона ходило великое множество. Главное, писали очевидцы, спешившие закрепить свои сиюминутные наблюдения в письмах, устных свидетельствах, дневниках. В более поздние времена славные страницы московского противостояния вписывались в летопись о пережитом мемуаристами, историками, беллетристами, просто гражданами страны, черпавшими свою информацию из всевозможных источников. Рассказы участников и очевидцев, пережившие несколько поколений, сведения из официальных документов, слухи, легенды и анекдоты, которыми постепенно обросли реальные происшествия, хранились русским обществом как зеница ока. Однако неточностей, несуразности, недосказанности, просто неправды (возможно, даже из желания утаить истину) появилось предостаточно. Время вносило свою лепту в путаницу и недостоверность изложения, и оно же развеивало сложившиеся мифы, очищая их от плевел вольных или невольных заблуждений.

Даже рассказы Герцена, услышанные им от нянюшки и дворовых в свои восемь-десять лет, отнюдь не безупречно точны. Много воды утекло с тех пор, как гениальный создатель «Былого и дум» перенес на свое масштабное, красочное полотно сказочно-героическую эпопею народного сопротивления, неслучайно назвав свидетельства о войне своими «детскими сказками», своей Илиадой и Одиссеей. Выверить описание семейных мытарств Яковлевых в пылающей Москве и дополнить развитие последующих событий, сохранившихся в ранней памяти Герцена, позволяют и другие, приближенные по времени источники[1].

Итак, одна задача нашей книги, хоть и не главная, — сверить, дополнить, уточнить, прокомментировать вполне устоявшиеся факты. Очень многое в сочинениях писателя требует расшифровки. Недаром почти в каждой из тридцати пяти книг академического «Собрания сочинений А. И. Герцена в тридцати томах»[2] (в издании имеются сдвоенные тома) примечания, переводы, варианты, указатели занимают чуть ли не четверть каждого тома. В текст вторгаются «искандеризмы», как когда-то критики-недоброжелатели определили изумительно неправильный язык Герцена-Искандера, впрочем, сохраняющий в своей непревзойденной красоте редкую современность.

А какой охват событий, характеристик и портретов исторических лиц, очерченных пером художника. Как широк круг чтения, каковы юмор и неумеренность ассоциаций Герцена-полиглота, подчас не подвластных нашему «забывчивому» времени.

Живя сегодняшним днем и даже обучаясь в школах и университетах, мы плохо знаем да и не понимаем до конца прошлую, такую далекую и разнополярную жизнь. За далью даль не различишь — и, в крайнем случае, мы пользуемся сиюминутным инструментом текущей конъюнктуры, вместо того чтобы прибегнуть к свидетельствам и опыту предшественников. У Герцена и людей, подобных ему по феноменальности дарования, жизнь, творчество — всегда с оглядкой в прошлое, былое — «общее» и «частное», концентрация интеллектуальных сокровищ предшествующих цивилизаций, свободное размещение в закромах мировой литературы…

Сколько наблюдений, прозрений, психологических выкладок, предсказания в сочинениях и письмах писателя и философа. Из этого кладезя можно черпать и черпать. Без конца.

В общем, беремся за тяжелую ношу, принимая во внимание сложность основной задачи — жизнеописания замечательного человека. Ведь Герценом уже написана автобиография, и какая! «Не существует биографии, достойной этого человека, возможно потому, что его автобиография представляет литературный шедевр». Во всем согласимся с известным ученым[3], не раз в своих интересах приближавшимся к этой грандиозной личности, как, впрочем, и с другими энтузиастами и смельчаками, писавшими о Герцене, — историками-герценоведами, литераторами, публикаторами, исследователями, заинтересованными в сохранении его не умирающего и не устаревающего наследия.

Герцен работал над своими мемуарами и печатал их почти до самой смерти. С первых шагов на литературном поприще он поставил перед собой нелегкую цель: «Я решительно хочу в каждом сочинении моем видеть отдельную часть жизни души моей. Пусть их совокупность будет иероглифическая биография моя, которую толпа не поймет, но поймут люди» (курсив мой. — И. Ж.).

Он часто раздумывал над «отделами» будущего своего автобиографического труда, словно пунктиром намечал его план: «От 1812 до 1825 ребячество, бессознательное состояние, зародыши человека… Перед 1825 годом начинается вторая эпоха; важнейшее происшествие ее — встреча с Огаревым. Боже, как мы были тогда чисты, поэты, мечтатели! Эта эпоха юности своим девизом будет иметь дружбу. Июль месяц 1834 окончил учебные годы жизни и начал годы странствования. Здесь начало мрачное, как бы взамен безотчетных наслаждений юности, но вскоре мрак превращается в небесный свет… и это эпоха любви… эпоха моей Наташи».

Когда через много лет Герцен взялся за отдельное издание «Былого и дум» (1860–1861), приобретя уже художественный навык и жизненный опыт, то на содержании и форме сочинения это не могло не сказаться. В обращении к читателю в предуведомлении Герцен писал, определяя композицию и жанр своего труда: «…между иными главами лежат целые годы. Оттого на всем остался оттенок своего времени и разных настроений, — мне бы не хотелось стереть его.

Это не столько записки, сколько исповедь, около которой, по поводу которой собрались там-сям схваченные воспоминания из Былого, там-сям остановленные мысли из Дум. Впрочем, в совокупности этих пристроек, надстроек, флигелей единство есть, по крайней мере, мне так кажется».

Когда Герцен готовил к отдельной публикации пятую часть своих мемуаров, в предисловии к четвертому тому (1866) он вновь «останавливался перед отрывочностью рассказов, картин и, так сказать, подстрочных к ним рассуждений», решив нанизать их, словно «мозаику в итальянских браслетах», удерживаемую «только оправой и колечками». Объяснение нового своего композиционного приема вызывалось неоправданным сомнением Герцена в возможности спаять воедино «отрывочные главы», не нарушая хронологии и духа времени[4].

«Рапсодичность» сочинения, по определению автора, то есть свобода, раскованность повествования, соединения разных тем и сюжетов, «забегающих вперед или отстающих», без стремления заключить их в строгие хронологические рамки и составила тот удивительный сплав воспоминаний и размышлений, где, по мысли Герцена, есть «и факты, и слезы, и хохот, и теория». Здесь, добавим мы, и смена палитры в описаниях разновременных явлений.

Бесспорно, «Былое и думы» — классический образец мемуаров — авторской исповедальной биографии. Они потрясают широтой охвата действительности, накалом интеллекта и страстей. В них — не только сиюминутный ход событий, причины и следствия различных ситуаций, но и отчетливая разница воззрений и оценок автора «во время» и «сейчас» от того, что он напишет «после». Сам и свидетельствует в предуведомлении к «Былому и думам»: «„Утреннее“ освещение его ранних автобиографических сочинений, относящихся к молодому времени, никак нейдет к его мемуарному, „вечернему“ труду».

«Воскресить в памяти время и обстоятельства», «изобразить человека в его соотношении с временем» — это ли не назначение мемуаров, сформулированное еще Гёте. Герцен словно вторит ему своим определением замысла «Былого и дум» — «отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге». Притом очевидно, что душевное состояние и человеческие эмоции претерпевают во времени неминуемые изменения, а в представлении о былом расставляются новые, подчас нужные акценты, кажущиеся любому автору объективными.

Автор мемуаров — хозяин воспроизведенной им книги своей жизни. Он вправе выделить нужное, сознательно обойти запретное, проведя читателя по дорогам собственной судьбы. Не забудем, что сам Герцен открыл в мемуарах интимнейшую, сакральную страницу личной драмы, обнажил свою душевную смуту, бесстрашно предложив на общественный суд трагическую историю «кружения сердец». Естественно, что многие факты, оценки купировались и затемнялись, а некоторые исторические личности были сознательно обойдены или не были освещены в привычном для нас идеологическом ракурсе.

С тех самых времен, когда архивы Герцена стали не только семейной собственностью, но и общественным достоянием, сколько писем, записок, дневников, ранее недоступных читателю и не включенных в главы «Былого и дум», обнаружилось. Стоит воспользоваться прежде всего этими сиюминутными свидетельствами. Сколько томов литературного наследия писателя внесено в летопись его творческой и бойцовской жизни, претерпевшей почти за два столетия множество крайне противоречивых научных и политических толкований[5]. Сколько исторических эпох сменилось, сколько пристальных взглядов современников и потомков было обращено к этому гуманисту, писателю, издателю, философу.

Значит, задача книги — заполнить часть белых пятен, очерченных многими десятилетиями, представить концепции, факты, документы; рассмотреть Герцена, его жизнь и судьбу непредвзятым, незамутненным идеологическим туманом прошлого, взглядом. Постараться вновь прочесть тексты Герцена, выверяя их камертоном современности. Последовательно и просто, в соотношении со временем, рассказать об этом удивительном, не похожем ни на кого Человеке на все времена (не постесняемся этой довольно избитой, но точной формулы), поставившем идеал свободы личности во главу угла своей жизни.

Только при произнесении имени Александр Герцен бывает трудно отбиться от пустого повторения фраз, где-то слышанных, когда-то читанных, некогда усвоенных из ленинской статьи, сотворившей «нетленный» миф о «публицисте-революционере»: «Ах, это тот, кто „разбудил…“, тот, кто „остановился…“! Да, да, тот, который…»

Очень хочется вновь вызвать интерес к жизни и судьбе человека, гениально представившего всему миру русскую литературу наряду с Пушкиным, Гоголем, Достоевским и Толстым. Кстати, последний высоко определил место Герцена в нашей словесности и общественной жизни: «…это писатель, как писатель художественный, если не выше, то уж наверно равный нашим первым писателям…»; «Читал и Герцена „С того берега“ и тоже восхищался. Следовало бы написать о нем — чтобы люди нашего времени понимали его. Наша интеллигенция так опустилась, что уже не в силах понять его. Он уже ожидает своих читателей впереди. И далеко над головами теперешней толпы передает свои мысли тем, которые будут в состоянии понять их».

О Герцене недостаточно сказать: писатель и выдающийся мыслитель. Он мыслитель-художник. Сила мысли, не консервативной, застойной, а постоянно развивающейся, эволюционирующей; диалектичность воззрений, питаемых новыми идеями — философскими, художественными и политическими, проходящими через горнило страстной полемики, остаются главными достижениями творческой деятельности Герцена, никак не умаляемой противоречиями и парадоксальностью его крайне динамичного теоретико-художественного мышления. Об органичном сочетании литературно-художественного и философско-теоретического начал в его творчестве написано множество работ, к которым, несомненно, прибегнет вдумчивый читатель, поставивший целью «глубоко проникнуть в ход его умственного развития» (Г. В. Плеханов) и полнее разобраться в теоретических обоснованиях его творческо-философского метода.

Как полагается, начнем ab ovo, то есть с самого начала…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.