38 ПЕРЕВОД В ОБЩУЮ ПАЛАТУ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

38

ПЕРЕВОД В ОБЩУЮ ПАЛАТУ

Медленно и мучительно тянулись дни. Из отделения я только раз выходил в каптерку у лестничной площадки, где фотограф запечатлел меня на память для личного дела. Он надел мне на шею манжет с белым воротничком и галстуком, а сверху — засаленный черный пиджак и попросил держать в руках дощечку с моей фамилией.

Я проходил десятидневный карантин в надзорной палате, где лежали самые больные люди из отделения, наказанные нарушители порядка и новички, вроде меня.

Нарушителей режима сажали на больно действующие уколы, такие как сульфазин и нейролептики. От четырёх инъекций сульфазина, две под лопатки и две в ягодицы, вызывавших страшную боль, эти люди лежали неподвижно в кровати и выли или стонали от нестерпимой боли и высокой температуры; другие или топтались на месте, или замирали с перекошенной гримасой на лице и несколько минут так стояли молча.

— Анна Владимировна, переведите меня в общую палату, и если разрешите, на работу пойду, — прошу врача во время обхода.

— Можно его перевести, — дала она распоряжение санитару.

— Слава Богу! — обрадовался я, — в общей палате хоть штаны дадут.

Со слов больных я знал, что режим в моём втором отделении был самым мягким по сравнению со всеми другими в больнице. Может, это зависело от завотделения Анны Владимировны, пожилой со строгим лицом женщины, считавшей, наверное, что её пациенты сначала — больные люди, а потом — преступники. А может от бригадира санитаров Семеныча, который был не из числа хулиганов или воров — уголовников, отбывавших небольшие сроки наказания.

Семенычу на вид было лет сорок. Он мог громким голосом звать больного, но никогда не кричал, и в его присутствии санитары вели себя сдержанней.

Попасть в общую палату было маленьким праздником с подарками и компанией. Подарком были сотню раз перестиранные короткие зековские брюки, а компанией — пять обитателей палаты.

Из окон маленькой палаты я увидел двор, покрытый угольной пылью и двумя поломанными грузовиками, стоявшими возле помойного бака; завод, из окон и дверей которого валил оранжевый дым и доносился шум механизмов; забор с колючей проволокой и сторожевыми вышками, на одной из которых разморенный жарой часовой снял автомат и поставил его рядом с собой на пол.

Пять кроватей стояли впритык одна к другой, и ещё одна кровать была втиснута под стенкой. Когда я вошел в палату, трое тусовалось в маленьком проходе, делая два шага — вперед, два — назад, а двое больных лежали.

— С ума сойти! И не надоело вам так годами тусоваться? Или вы привыкли? — забравшись на кровать, вместо приветствия, — спросил их я.

— Попади ты к нам в отделение на полгода раньше, вот тогда бы ты с ума сошел, — ответил Адам, которого я видел много раз, убиравшим туалет. — Это сейчас Семеныч «бугром» (бригадиром) у нас, при нем жить можно. Он и больных не бьёт и передачки не отнимает. Вот до него был «бугор», — зверь просто, — продолжая тусоваться рассказывал Адам, произнося то украинские, то русские слова. — Тот на оправку выведет, мелом черту на полу начертит, и если кто не ровно встанет — всё, он оправку отменит, а того в туалет бить уведут.

— Да, при нём всегда кого-нибудь в туалете били, — подтвердил сидевший на кровати дед. — Найдет он спичку — получай, крохи махорки — получай, банку консервов с передачки не дашь — получай.

-Ай-я-яй, что творилось! — схватив голову руками восклицал Адам. — Ай-я-яй! Это всё Семеныч! Дай Бог ему у нас подольше побыть.

Между высоким Адамом и стареньким дедом была кровать маленького и худого горбуна-цыгана. Он начал махать руками и, глядя мне в глаза спросил:

— А за что меня избили? За что? За то, что я не мог мыть полы после приёма лекарств. Санитары вытащили меня в коридор, привязали мои руки к швабре и так таскали меня по всему коридору. За что? — повторял он, и его черные глаза горели гневом. — Пятый год терплю всё это и только за то, что я порезал свою мать. Будь я здоров, не будь у меня голосов и галлюцинаций, я б этого никогда не сделал. Разве я виноват, что я болен?

Его гневный голос изменился и цыган с горечью сказал:

— Теперь и родственники меня боятся. Мать мне простить не может. Ой-ёй-ёй!

Он помолчал несколько минут и теперь начал винить всех своих родных за то, что они не понимают, что он больной, что бросили и забыли его в этом аду и даже не могут принести махорки.

— Вот, Бырко спыт, дэн спыт, ночь спыт. В туалэт сходит, поест и опят спыт. Шаслывый, вот бы мнэ так, — ворочаясь в постели, сказал пожилой армянин, прибывший на пару недель раньше меня и, как и я, ещё не веривший в окружающую его реальностью.

У цыгана была статья за тяжкие телесные повреждения, у остальных четверых — за убийства. По решению суда все мы были освобождены от стражи и уголовной ответственности.