Алый тюльпан — Макар Нагульнов

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Алый тюльпан — Макар Нагульнов

Тридцатый год… Наше украинское степное село, жизнь в котором напоминала растревоженный улей… Помню как сейчас падающие с треском, объятые пламенем балки амбара и людей, кидающихся в огонь, чтобы спасти колхозное зерно… Узкая улочка села от тына до тына запружена людьми, которые идут за гробом, покрытым красным знаменем, — это односельчане провожают в последний путь колхозного активиста, убитого кулаками. Оркестра в селе, конечно, не было. Не знаю, может, его не было и во всем нашем Скадовском районе. И люди пели: «Вы жертвою пали в борьбе роковой…» Помню — страшно тогда было…

А через день-два — крики, смех, частушки: в поле вывозили локомобиль, огромную паровую машину. Кто-то из сельчан спросил у парубка с портупеей через плечо:

— Что это за диковина?

— Что, что? Сообща молотить будем!..

И помню — всем было весело…

Раннее детство мое прошло без книжек, если не считать букваря. Сказочные герои не могли поражать мое воображение. И не снились мне, деревенскому мальчишке, Коньки-горбунки, Ильи Муромцы, Аленушки и Соловьи-разбойники.

Двенадцатилетним хлопцем я начал читать «взрослые», толстые книжки. Чтение, разумеется, было бессистемным и часто просто сумбурным. Из того книжного многолюдья память моя сохранила особенно отчетливо образ джеклондоновского Мартина Идена и шолоховского Макара Нагульнова. «Поднятая целина» произвела на меня ошеломляющее впечатление. Несомненно, полного понимания ее смысла у меня, тогда еще мальчишки, не могло быть. Огромная философская сила произведения входила в мое сознание исподволь, постепенно. Я и до сих пор не перестаю радоваться открытию чего-то для себя нового в «Поднятой целине».

Макар Нагульнов ворвался в мою жизнь и сразу захватил своей неодолимой жаждой жить, бороться и творить. Кто из подростков не выбирал себе в идеалы литературных персонажей? Кому из нас не приходилось в мечтах пребывать в образе любимого героя?

Макар не давал мне покоя всю жизнь — хотелось все измерять его страстной, бескомпромиссной целеустремленностью, искренностью и преданностью: «…И партии я буду еще нужен… И мне без партии не жить… Вот он билет в грудном кармане… Попробуй, возьми его! Глотку перерву!»

Хотелось на все смотреть чистыми, ясными глазами. Глазами человека из народа, всем существом своим связанного с народом и живущего для народа… Хотелось, уметь так же сильно, до боли, до страдания чувствовать…

Позже, когда я был уже офицером, преподавал в военном училище, писал бесконечные рапорта с просьбой отправить меня на фронт, чтобы воевать с фашистами, я постоянно возвращался к «Поднятой целине», к ее героям и в который раз задумывался о беспредельной нагульновской ненависти к врагам революции. Так что всю войну красноармеец Макар Нагульнов стоял с нами в одном строю. Сколько раз, бывало, приходилось мне слышать, как, в шутку или всерьез, говорили между собой солдаты, которых мы обучали искусству ведения боя: «Эх, нет на тебя Макара!» или «Раз думаешь о девке, значит, от главного отвлечен… Вот и выходит, что ты из другого взвода, не из нагульновского…»

А меня однажды за излишнюю горячность и нетерпимость старший офицер оборвал словами: «Ты, Матвеев, кумекаешь, как Нагульный! Все у тебя сплеча, все сплеча!..»

Помню, обиделся я на него не за то, что он одернул меня, а за то, что неправильно произнес фамилию моего любимого героя. Но именно после того случая я потянулся к нему: было ясно, что офицер читал эту книгу… Потом, когда мы познакомились поближе, я узнал, что он из тех мест, которые описаны в «Поднятой целине». Мы подружились, хотя нещадно спорили о Нагульнове, о Давыдове, о Щукаре, о Лушке… И всегда наш спор прерывался его безапелляционной фразой: «Ты мне не говори… Я Шолохова вот как тебя видел…»

Я замолкал, немел… Я завидовал ему до щемящей боли… Естественно, еще со времен учебы в киношколе Довженко я мечтал сыграть Макара Нагульнова — понимал, что это мое! Это мой герой! Я пропускал через себя и его революционную страстность, и жажду скорее приблизить прекрасное будущее к сегодняшнему дню. Нагульновское нетерпение сделать нашу жизнь лучше было и моим нетерпением…

И вот почти через двадцать лет моя мечта сбылась: меня пригласили на роль Макара Нагульнова в экранизации романа Михаила Шолохова.

Когда начались съемки, я старался настроить себя на все, что окружало моего героя: на донскую природу, на нравы, обычаи, речь казаков. Ходил по станицам и хуторам всегда в костюме Макара. Естественно, я часто привлекал к себе внимание местных жителей, чему был всегда рад. Общаясь с ними, я имел возможность вслушиваться в своеобразную мелодику речи донских казаков и казачек…

Имя Михаила Шолохова, имена его героев не просто вошли, а вросли в жизнь этих людей с такой силой, что уже стали рождаться легенды. Я поражался тому, как популярно в народе творчество писателя. С каким глубоким знанием содержания и значения «Тихого Дона» и «Поднятой целины» говорили об этих произведениях простые, без специального филологического образования люди.

Конечно, не обходилось и без курьезов. Однажды я целый вечер провел в окружении казачек. Народ они, прямо скажу, насмешливый, остроумный, за словом в карман не лезут: ни дать ни взять — Лушки и Аксиньи.

— А ты самого-то Нагульнова видал? — спросила не без ехидства одна молодица.

— Чего нет, того нет…

— Оно и видать.

— ???

— Горбишься, горбишься! — Она прошлась по кругу, выставляя вперед носки сапожек, а руки, словно в танце, держа на пышных бедрах. — Во как Макар ходил — кочетом! Мне мать про него все рассказывала. Он за ней ишо приударял маленько…

Этот диалог я записал в станице Каргиновской. А вот что довелось мне услышать в станице Боковской, — на этот раз я говорил со стариками.

— Все, что в той книжечке, — про нашу станицу описано. Все чисто, — на полном серьезе сказал старый станичник.

Я, чтобы подзадорить, возразил:

— Как же так? А вот каргиновцы говорят, что Михаил Александрович их жизнь описал.

— Брехать они горазды! Вот пройди, и через два дома упрешься в дом бабы Лушки, хворая она сейчас… И дед Щукарь — тоже наш…

— Дак ить это с тебя, дед, списано, — крикнул кто-то, и все потонуло в хохоте.

— Мели, мели!.. Когда это было, чтоб я лягушкой вас кормил? — И снова взрывным смехом залились казаки.

Готовясь к исполнению роли Нагульнова, я испытывал невероятные трудности, хотя вынашивал образ столько лет. Уже первые поиски грима заставили нас — художника-гримера, режиссера и меня — остановиться для более глубоких размышлений.

Какими щедрыми, я бы сказал, цветистыми и поразительно точными красками описал Шолохов своего донца Нагульнова:

«Был он широк в груди и по-кавалерийски клещеног… Срослись разлатые черные брови… хищный вырез ноздрей небольшого ястребиного носа… мутная наволочь на глазах»…

Всего этого в моих физических данных явно недоставало, а кинематографическая гримировка предельно экономна. Но как явственно и почти осязаемо чувствовал я «скульптуру» портрета! Мое благоговейное отношение к роману не давало мне возможности сколько-нибудь отклониться от замысла автора. Я был на грани отчаяния…

Мало кто знает об этих никому не видимых муках актера. Больному подобное нервное напряжение может снять врач, а актеру — только режиссер. Добрый человек — Александр Гаврилович Иванов — сказал:

— Евгений Семенович, давай разберемся. Семена Давыдова автор романа представил нам без переднего зуба, так что же, нам искать артиста по этому признаку? Или, может, у Петра Чернова вырвать здоровый зуб? Спасение, думаю, будем искать у самого Шолохова. Потрудись извлечь из романа глаголы. По-моему, в них — ключ к роли.

Я вчитывался, вдумывался и снова поражался силе шолоховского слова.

«В землю надо зарыться, а всех завлечь в колхоз».

«Но Нагульнов так ворохнул в его сторону глазами…»

«А Нагульнов вывел из конюшни серого коня, обратал его и, ухватившись за гриву, сел верхом».

«Не выдержав, вскричал Нагульнов».

«Вкогтился в крышку стола».

«Вдруг дико закричал Нагульнов, и в огромных, расширенных зрачках его плеснулось бешенство».

«Я, любя тебя, много стыдобы перетерпел, а зараз разорвало мое терпение».

«Понуро опустил голову и тотчас же вскинул ее, как конь».

«Птицей взлетел на седло».

Да, правда, шолоховские глаголы, определяющие живую, действенную суть Макара Нагульнова, насыщены упругостью, динамизмом, энергией…

Первые пробные съемки явственно дали мне почувствовать, что эмоциональный заряд, годами накапливавшийся во мне, выплескивается мгновенно, без особого напряжения и через край. Но меня определенно подстерегала опасность впасть в преувеличение — даже не чувств, а чувствований. Страшней быть ничего не может.

Умом-то я понимал, что Макар у писателя идейно целеустремлен, сосредоточен на выполнении задач и по-своему собран в сжатый кулак. Я понимал, что силу эмоций, охвативших меня, необходимо сдерживать внутри, заковать их в «стальные» дуги-ребра грудной клетки и целесообразно распределять эту силу. Но одно дело понимание, хотение, а вот как это сделать?

И бывает же такое: на кургане, в степи, я обратил внимание на дикий тюльпан. От сильного ветра он сгибался и своими алыми лепестками почти доставал землю. Тонкий стебелек пружинил и выпрямлялся. В этом сопротивлении цветок был потрясающе красив и величествен.

Не знаю, дорогие читатели, понятно ли вам то, что произошло со мной, но меня какая-то неведомая сила словно ударила током: в одно мгновение я ощутил и жар, и холод. В тюльпане я вдруг увидел родного мне Макара Нагульнова и почувствовал образ во всей его эпической и поэтической красе. Таким я и стремился донести своего Макара до зрителя.

Судьба одарила меня счастьем еще раз встретиться с творчеством М.А.Шолохова — в фильме «Жеребенок» по «Донским рассказам».

Трофим из «Жеребенка» и Макар Нагульнов жили во мне почти одновременно и попеременно требовали от меня полной, до конца отдачи. Два шолоховских образа… Два совершенно противоположных друг другу характера: Макар — человек, извергающий из себя эмоции, словно вулкан; Трофим — напротив, свое отношение к людям, природе, животным берег в себе, не раскрывая сразу, мучительно, по-крестьянски трудно раздумывая.

Так и вынашивал я в душе эти образы двух солдат Отечества: Макар — эксцентричный, весь в порыве, и Трофим — внутренне сдержанный…

И умерли мои герои в борьбе за светлую жизнь так, как и жили:

«Сраженный, изуродованный осколками гранаты, Нагульнов умер мгновенно…»

«…в двух шагах от жеребенка корчился Трофим, и жесткие посиневшие губы, пять лет не целовавшие детей, улыбались и пенились кровью».

Два героя — две смерти. Одна — мгновенная, другая — не сразу… не сразу… Но сколько оптимистической силы, жажды работать, творить вызывают они у читающих Шолохова!..

«А правда, что вы на съемках „Поднятой целины“, упав с лошади, разбились?» В разных вариантах этот вопрос задавали мне довольно часто… И я старался отвечать на него подробно, чтобы «происшествие» не обрастало всякими догадками и не превратилось в конце концов в жуткую легенду. А сколько таких «жутей» рассказывают про актеров!..

Итак, что же было на самом деле?

По сюжету фильма Макар Нагульнов, уже исключенный из партии, лежит на кургане и в полном отчаянии подносит наган к виску, шепчет: «Застрелюсь… А Революция не пострадает… Мало ли за ней народу идет?..» И вдруг слышит непонятные крики, доносящиеся из родного хутора. Понимает — казаки бунтуют! Вскакивает на коня и в диком галопе мчится на колхозное подворье. Таково содержание кадра.

Начали репетировать. Режиссер-постановщик Александр Иванов со своей командой, а оператор со своей расположились возле добротного колхозного амбара, из которого казачки растаскивают мешки с зерном. Я, верхом на коне, уже был на исходной позиции, примерно в шестистах метрах от амбара. По взмаху режиссера Владимира Степанова я должен сорваться с места и на максимальной скорости ворваться в кучу взбешенных хуторян, соскочить с коня, выстрелить вверх и крикнуть: «Семь гадов убью, а уж тогда в амбар войдете. Ну, кто первый? Подходь!»

После этого должна последовать команда: «Стоп!»

Репетиция удалась: все службы работали слаженно. Мне и моему коню достались похвалы и восторги. Никому и в голову не приходило, что всадник, то бишь я, впервые в жизни совершил такой отчаянный поступок: несся на лошади галопом полкилометра.

А мне ничего другого и не оставалось: ведь когда-то я Михаилу Александровичу Шолохову на его вопрос «В седле сидишь хорошо?» ответил не моргнув глазом, что я на лошади родился. Шолохов, правда, на это заметил: «Врешь лихо, значит, будешь ездить».

«Назвался груздем — полезай в кузов». Съемка. Дубль первый. Красный флажок режиссера Степанова резко опустился к земле. Я понесся!.. Конь выбрасывал вперед ноги, словно вырывал их из себя навсегда… Пена из его рта вылетала пышными хлопьями… Храп, казалось, разносился на всю донскую округу…

Мое тело накрепко приклеилось к крупу лошади — держался я всеми нужными и ненужными мышцами… А душа звенела, пела, куда-то вырывалась из груди — это упоение! это счастье!.. Одним словом, нес меня не только резвый конь, но и мой темперамент, разгоряченный до предела. Но не доскакав десяти — пятнадцати метров до камеры, лошадь неожиданно для всех, а главное, для меня, рванула в сторону… Я брякнулся на землю! А нога осталась в стремени… Разгоряченный конь волочил своего горе-всадника еще полсотни метров по пыльной земле…

Киногруппа, участники массовки с охами и ахами окружили меня. Преодолевая жгучий стыд за себя, неумеху, я бодренько вскочил, стряхивая пыль с одежды, промямлил что-то вроде: «Нормально!.. Все нормально!!!»

Все облегченно выдохнули: «Ну и слава Богу». Усадили меня на раскладной стул (режиссерский, во какая честь!) и стали гадать, как такое «грехопадение» могло случиться.

— Зачем сапог засунул в стремя до каблука?.. — ворчал суровый Александр Гаврилович, в прошлом красный кавалерист, краснознаменец. — Это первый признак того, что на коне тюфяк, а не казак.

Обидно было слушать такую рецензию. Мне-то ведь казалось, что в галопе я был неотразимо красив.

— А отчего лошадь вбок шарахнулась?

— Чего, чего? Испугалась! Вишь, какой галдеж подняли… Светопреставление устроили… А эта коняга всю жизнь в лесной тиши жила, егеря возила, — вразумлял горожан бородатый казак.

— И правда, лошадь надо обкатать, приучить ее к галдежу, — предложил Володя Степанов. — Вот пусть бородач погарцует.

Бородач, польщенный доверием, картинно взлетел в седло и удалился на исходную позицию. Все повторилось, как и при мне: лошадь перед камерой опять рванула в сторону. Всадник, правда, удержался, не упал, но, соскочив на землю, обрушился на киношников градом таких слов, что и повторить не осмелюсь:

— Что ж вы… глаза коню слепите!.. Да я вас, трах-тара-рах!..

Вот и разгадка: на репетиции осветительные приборы не включались, а на съемке ударили все сразу. Лошадь, конечно, испугалась и… К этому времени небо как раз затянулось облаками — солнце скрылось надолго. Режиссеры пошушукались, потом приняли решение: сегодня лошадь тренировать на «ослепление», а завтра снимать.

— Как, Евгений Семенович? — обратился ко мне Александр Гаврилович Иванов уже без раздражения, скорее с сочувствием.

Я ответил согласием. Рывком поднялся с его стула и… как подкошенный рухнул на серую от пыли траву: дикая боль в спине… Нога, словно чужая, не слушалась… Уложили меня на солому, стали снимать сапоги… Боль… Разрезали голенище… Боль… Разрезали штанину галифе. Нога — колода…

В районной больнице нам сказали, что у них нет электрического света, а при керосиновых лампах операцию делать они не берутся…

Потом был московский ЦИТО (Центральный институт травматологии и ортопедии). Там я попал в руки (все-таки я везучий) знаменитого хирурга, в прошлом известной спортсменки Зои Сергеевны Мироновой, которая многих артистов балета, футболистов, мотоциклистов вернула в строй. Пришлось мне избавиться от двух порванных менисков в левой коленке.

А боль в спине оставалась. Ну, думал я (и так настроил окружающих) — это обычный радикулит, который сопровождает меня уже давно. Значит, нужны раскаленный песок, электрогрелки, блины из теста на спину — и все дела! Подумаешь, радикулит!..

Вполне логично спросить: а куда же смотрела на съемках служба техники безопасности? Почему я не воспользовался правом на дублера?

Режиссер, приступая к постановке фильма, знакомится и подписывает документ по технике безопасности, а их, этих пунктов «нельзя», около ста. Разумеется, если во всем подчиняться подобного рода требованиям, фильма никогда не снять.

Да и как позволить дублеру вкладывать свое спортивное, техническое и все же бездушное мастерство в тонкую структуру художественного образа, выстраданного мной, актером. Мне лично кажется (отчего я содрогаюсь, думая о дублере), что это будет протез в теле «моего» образа. В фильме «Восемнадцатый год» из «Хождения по мукам» (режиссер Григорий Рошаль) я носился на коне в роли главкома Сорокина (маленькая, но любимая мною роль). Но в кадре, когда Сорокин перелетает через высокий забор, был не я, а дублер. До сих пор жалею, что не было времени всерьез потренироваться и исполнить трюк самому. Может, я и не прав, но даже по прошествии стольких лет (съемки были в 1957 году) не могу забыть, что спина у Сорокина-дублера была холодна, а глаза безразличны, хотя и снят был кадр на общем плане и глаз, конечно, не было видно.

Нет, роль, образ для актера — что-то очень родное, близкое и больное… К сожалению, не все режиссеры — особенно те, кто никогда не бывал в шкуре актера, — это понимают.

На «Поднятой целине» моя лошадиная эпопея не кончилась…

В 60— 70-х годах широко и с большим успехом по всей стране на стадионах проводились гала-концерты «Товарищ Кино» с участием кино- и театральных звезд, а также эстрадных и цирковых артистов. Помню, как по гаревой дорожке на броневике проезжал Николай Черкасов в роли профессора Полежаева; Борис Бабочкин с Леонидом Кмитом — Чапаев и Петька — мчались на тачанке; неслись по кругу Петр Глебов — Григорий Мелехов — и сотня казаков с шашками наголо; Марина Ладынина под фонограмму песни из «Кубанских казаков» «Каким ты был, таким остался» выезжала в бедарке…

Зритель восторженно принимал исполнителей и рукоплескал режиссерам-устроителям этих театрализованных зрелищ.

Неоднократно приглашали на такие представления и меня, причем с обязательным условием: в костюме и гриме Макара Нагульнова и с эффектным выездом на лихом коне. Верховая езда в то время еще вызывала во мне своеобразную аллергию. К тому же продолжали побаливать нога и спина, так что садиться в седло я всегда отказывался. Тогда — на тачанке!

И вот дневной концерт в городе Николаеве. Под крики, смех и аплодисменты зрителей с горем пополам пронесся я на тачанке, запряженной двумя не подходящими друг к другу конягами. Одна лошадь до этого уже знала, что такое дышло, а другая явно впервые почувствовала на себе упряжь. Эта норовистая кобылица скалила зубы, брыкалась и все пыталась укусить свою напарницу. Задрав круп кверху, она задними ногами остервенело лягалась, грохая по баркам и дышлу. Потом, как я узнал, еще и колеса выделывали кренделя, виляя во все стороны. Публика надрывалась от хохота. Зрителю — клоунада! А мне?..

Отыграв с Павлом Винником наш номер из «Поднятой целины», я, взбешенный, ворвался к режиссерам:

— Кто… выставил меня на посмешище?!

— Ну, где теперь хорошую тачанку взять? Спасибо, нашли у какого-то деда — валялась у него на огороде со времен Гражданской войны. Мы же ее подкрасили, — оправдывался несколько перепуганный режиссер.

— Вечером — без проездки! — категорически предупредил я.

А вечером началось нечто несусветное. Окружили меня какие-то чопорные дяди (из горкома и обкома), стали заискивающе уговаривать:

— Поймите… На представлении будет Николай Викторович Подгорный (в то время первый секретарь ЦК КП Украины)!.. Пожалуйста! Лошадей уже поменяли…

— Колеса закрепили… — робко добавил режиссер.

Уговорили. Наш номер шел во второй половине концерта, когда уже стемнело. Выехали. Лошади шли стройно и «согласованно». Не успел я сделать и полкруга — на стадионе включили свет…

И лошади беспорядочно рванули вскачь!

Натягивая вожжи что есть мочи, я пытался сдержать взбесившихся коней. Люди на трибунах поняли, что творится неладное, стали кричать: «Остановите!..», «Перекройте!..»

В вихревом галопировании кони понеслись на непредусмотренный второй круг. На повороте отскочило колесо, тачанка опрокинулась, я отлетел метров на восемь и грохнулся на асфальт…

Месяц пролежал я в Николаеве в обкомовской больнице — местной «кремлевке». Пора была арбузная, и мою огромную отдельную (как для особо почетного гостя) палату буквально завалили не только ими, но и дынями, виноградом. Я не знал, что мне делать с этим изобилием, и кормил дарами своих поклонников всю больницу. Под окнами палаты постоянно ходили мои зрители, приносили с собой кто варенье, кто домашнюю баклажанную икру — откуда-то узнали, что я ее обожаю. Однажды кто-то принес для лечения болей в спине тертую редьку — чтобы прикладывать к ушибленному месту. Воспользоваться этим народным средством я не мог: жара стояла тогда такая, что от запаха редьки можно было задохнуться…

Из Николаева транспортировали меня в Москву, в Институт курортологии и физиотерапии. Руки и ноги не двигались… При малейшей попытке шевельнуться от боли в позвонке я терял сознание…

После длительных исследований Вера Степановна Преображенская, замечательный специалист, невропатолог, добрейший, милейший человек, собравшись с духом, при помощи латинской терминологии начала излагать суть моего заболевания.

— Вера Степановна, выносите приговор сразу и по-русски, — сказал я.

— Ну… Ваш позвонок серьезно поврежден: два диска раздавлены, ущемляют нерв…

— Ну и?..

— Попытаемся обойтись без хирургии. Но от вас надолго потребуется большое терпение.

— И что потом?

— Потом будет видно. Может, придется подумать о другой профессии… — Она старалась говорить мягко и предупредительно…

Не знаю, как я взглянул на доктора, только она изменилась в лице. В ее глазах я заметил искорки сочувствия и сострадания. Может, она, дорогая моя, только сейчас поняла, почувствовала, какую невыносимую душевную боль причинила, — физическая по сравнению с этой болью, казалось, померкла.

После тягостного молчания Вера Степановна ушла, не смягчив приговора. И все же, как бы там ни было, — правда лучше. «А может, она готовит меня к худшему? — думал я. — Чтоб было чему радоваться в конце лечения?» А лечение было длительным и мучительным. Об этом говорить не хочется…

Но вот о другом не могу не сказать. Где-то в прессе, кажется в «Советском экране», проскользнула заметка о том происшествии в Николаеве. Да и слух уже разнесся — ведь шлепнулся-то я на глазах тридцати тысяч зрителей. Пошел поток писем. Писали люди из разных уголков страны. Кроме выражения сочувствия предлагали способы лечения травами, корнями, смолами… Предлагали свои услуги быть сиделками или поводырями… Предлагали деньги, продукты…

Трогательное участие простых людей, моих зрителей, поклонников, согревало душу, придавало силы в преодолении недуга. Спасибо им всем!..

Выписался я из института закованным в жесткий широкий борцовский ремень и с палочкой. Еле уговорил не давать инвалидность 2-й группы (это без права работы) — согласились на 3-ю. Спасибо!.. И, как говорится, «положили пенсион» — 41 рубль. Одним словом, «гуляй — не хочу!»

Позвонила Елена Николаевна Гоголева, моя неизменная матушка по спектаклям в Малом театре. В то время она была председателем месткома.

— Женечка, почему вы не оформляете пенсию?

— Спасибо, оформил.

— Вам полагается персональная, республиканского значения.

— Если полагается — дайте.

— Напишите заявление с просьбой…

— Нет!..

— Почему??.

— Стыдно себя оценивать! Унизительно попрошайничать!..

Елена Николаевна повздыхала в трубку, высказалась недовольно о моем характере, стала убеждать, что так заведено, так принято, так делают все…

Я очень переживал этот разговор. И правда, при чем тут она: бюрократическая канитель и ее заставляет идти по кем-то созданному бездушному кругу…

У Льва Толстого есть мудрые слова: «Пора перестать ждать неожиданных подарков от жизни, а самому делать жизнь».

Я не ждал подарков, хотя от добрых людей они приходили в виде предложений: работать педагогом, стать заведующим труппой, директором театра… Киностудии «Ленфильм» и имени Довженко предложили мне поставить фильмы. Режиссура — это было то, о чем я тайно мечтал…

Значит, надо было начинать все сначала, надо было «самому делать жизнь»! И я решился… Но об этом — в следующих главах…