Мысли о Ростане
Мысли о Ростане
…«Искусство для искусства» — всё ещё (устарелыми вот этими словами) ругаются многие. Но почему-то не столько перед публицистикой у них, у этих людей, страх, сколько как раз перед художеством, по их мнению, «чистым». В искусстве эти люди ищут главным образом расстройства и тенденций. Расстройство как будто утешает их, а тенденции возвышают их душу. Но художество, вроде бы ЧИСТОЕ, повторю: отчего-то всё-таки пугает, устрашает их, а не смешит, как можно подумать. Как если бы именно в пресловутой «башне из слоновой кости» (которую они клянут почему-то как форпост РОМАНТИЗМА, забыв, что выстроена-то она СИМВОЛИСТАМИ!), — как если бы именно в ней, в превратно понятой, и хранилось всё то, что нанесёт когда-нибудь сокрушительный удар их собственному лукавству.
Бог Судья — судьям самозваным. Но я-то считаю так: расстраивает? — значит, не искусство; руки у людей опускаются? — значит, не искусство. Радует? — значит, искусство.
Древние греки ведь не зря «придумали», а лучше сказать, выстрадали, катарсис: очищение то есть, а не мутные разводы тоски.
У знаменитого автора «Сирано де Бержерака» есть, как мы знаем, и другие, тоже совсем недурные, пьесы. Среди них имеется и скромно-блестящая «ДВА ПЬЕРО, или БЕЛЫЙ УЖИН». Человек, интуитивно недоброжелательный к правде творчества, к правде, которая, очевидно, и его грозит в чём-то изобличить (иначе бы он так не беспокоился!), — обычно, чтобы успешней напасть на произведение, заправски путает его форму с содержанием. А перепутав, объявляет: «Глядите, какие телячьи нежности! Деликатесы какие; какие слоновые башни уже в названии: „Два Пьеро, или Белый ужин“! Ха! — у бедняков тут и чёрствого чёрного куска в котомке не сыщется, а у них, видите ли, „Белые ужины“!» (Имеется, конечно, в виду отсутствие чёрствого куска у самого ругающегося, хотя на поверку именно он всегда, как на грех, оказывается на редкость материально благополучным и процветающим «революционером»![42] Этаким карбонарием от алмазных копей, угольщиком без пятнышка на манишке, взыскательно «снизу» наставляющим чересчур высоко воспарившие и вконец зарвавшиеся нищенские чердаки!)
Правда, я не слышала подобного типа критики ИМЕННО по адресу «Двух Пьеро». Но зная её и по своему (более скромному) опыту, будучи и сама отчасти жертвою таковых изысканий, легко представляла себе: КАК должны были бы наши критики 50-х, 60-х годов напуститься на изящную французскую пьесу начала столетия, — кабы сами же допустили её до печати.
«Два Пьеро, или Белый ужин» — вещь эта была излюбленным чтением моего отрочества. Несмотря на утончённость её формы, я не воспринимала её в качестве «искусства для искусства». Потому, наверное, что искала в ней — прежде всего — содержание, которое быстро нашла. А утонченность формы? (В общем-то, очень простой!) А несколько подчёркнутое поклонение Красоте, сквозящее и в этой пьесе Ростана? Противиться ли этому взгляду? Опасаться ли нечаянно разделить его? А, собственно говоря, зачем? Не безобразью же нам кланяться велят!
Довольно рано (и не без влияния Ростана, конечно!) я научилась отличать аристократизм честной бедности и вызывающий эстетизм бедняцкого класса актеров (от которых, несомненно, и шёл во многих своих амбициях Ростан) от поневоле вульгарного тяжкого эстетства тех выскочек-буржуа, которых он так ненавидел. Мать рассказала мне — в моём детстве — эпизод из какой-то оперетты, особенно запомнившийся ей. Бедные, чтобы не сказать — нищенствующие, мать и дочь приходят в фешенебельный ресторан. Их первая забота — скрыть от присутствующих тот факт, что у них, родовых аристократок, нет средств на хороший ужин. «Принесите мне американский фрукт картофэль и стакан чистой, безукоризненной, ключевой воды», — говорит тогда официанту старшая с капризными модуляциями в голосе, но с явным однако же наслаждением и с подчеркнутой внятностью называя эти деликатесы…
— Гордость, — мне скажут, — ложная?
— Совершенно верно. Но ведь и то, в какой чистоте содержал свой воротничок чаплинский Бродяга, в то же время облачённый в рваные, сползающие на каждом шагу, панталоны, — тоже от гордости ложной. Однако менее всё-таки ложной, нежели чванство бесчестно преуспевающих дельцов и детей деляческих — просаживателей больших капиталов.
Слишком многие виды гордости, как видим, прямо-таки обречены быть ложными. Так же, как, впрочем, обречены быть наигранными и многие виды беспечности, — каковые всё-таки, — даже приближаясь к безалаберности, — гораздо, гораздо лучше «ПРАЗДНОСТИ МЕЩАНСТВА СЫТОЙ». Правда, Ростан записал эти слова тогда, когда они еще не были общим местом и пустым звуком. Это уже теперь они почти потеряли свой первоначальный смысл, а «праздность мещанства сытая» — вот она! Никуда не делась и ничего с ней не сделалось. Она обманула все слова, когда-либо ей грозившие; все длинные речи, некогда всерьёз, а не в шутку было призванные развенчать, изобличить её. И теперь уже сама эта ПРАЗДНОСТЬ МЕЩАНСТВА СЫТАЯ сварливо бормочет там что-то о «праздности мещанства сытой», относя её, разумеется, не к себе… Или — того хуже: не без личного злорадства напоминает нам, что слова-то эти устарели. Новые! Давайте новые! И тогда она их тоже обманет.
Доброму автору свойственно заботиться даже о материальном благе своих героев! Если это, конечно, не идет во вред общему замыслу сочинения. Вот я и думаю: а была ли, МОГЛА ЛИ быть В ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ, богата ростановская Коломбина из «Двух Пьеро»? Вряд ли. Скорее всего её обступали всего лишь БУТАФОРСКИЕ блага, ЭМБЛЕМЫ покоя и СИМВОЛЫ безмятежности, а вовсе не они сами. Так было бы с ней, безусловно, в самой жизни, — потому-то и театральный Белый ужин неотвязно кажется мне всё-таки сугубо кукольным угощением, собранным на балаганные медяки. Подобно героям Александра Грина, ростановские люди (и куклы, и маски) редко ставят материальное процветание во главу угла, а потому они так же легко выносят испытания богатством, как и проверку бедностью. Во всяком разе Коломбине и Пьеро 1-му, кажется, было бы совсем не страшно утратить кукольное свое преуспеяние и нужда так же бы не могла выбить их из колеи, как Пьеро 2-му не помогло бы войти в колею никакое богатство.
Итак, легкость, с какою герои Ростана терпят свою обеспеченность, — она с лихвой окупается СТОЙКОСТЬЮ, с какою они (в других пьесах и стихотворениях) — сносят нужду. Тщательная ОБСТАНОВОЧНОСТЬ пьес Ростана частенько входит в забавное противоречие с гордой внутренней СВОБОДОЙ действующих лиц, — людей, как бы нарочно созданных поклоняться Красоте и — одновременно — не замечать обстановки. Но не все противоречия Ростана так забавны и так поэтичны. И сочинения его, конечно, неравноценны.
Это-то и давало повод различным деятелям вроде как плутать и путать; но плутать — руководяще, но путать — сурово и целенаправленно, и заминать самого «Сирано де Бержерака» наравне — и ведь СОВЕРШЕННО притом наравне! — с каким-нибудь «Днём причудницы»… Такою вот путаницей оценок, во многом нарочитой, как буреломом были завалены многие сюжетные ходы не одной творческой судьбы. А! Ростан! Тонный и томный автор «причудниц» там всяких да изысканного «Орлёнка»? И вот, гениального «Сирано» начинают «счастливо» избегать не только наши издательства, но и наши театры. В этой связи вспоминается мне где-то прочитанная старая пародия (не то фельетон) с такими словами:
Полны жуанами, эльмирами,
Де бержераками полны,
Театры звякают рапирами,
Надев короткие штаны.
Трудно сказать, где автор почерпнул такие богатые сведения, но, по-моему, театры были «полны» не столько де бержераками, сколько булгаковскими менежраками, и как были «полны» ЭТИМИ ПОСЛЕДНИМИ, так и остались. Конечно, мне бывать в театрах почти не приходилось (а мои визиты к менежракам, навсегда тайно запретившим две мои пьесы, — не в счет). Но ведь, судя по критике, письменной и звучащей, легендарного Сирано никто, кроме Рубена Симонова, вроде, так и не сыграл, ибо, кроме театра им. Вахтангова, эту великую вещь Ростана никто, кажется, и не ставил? Во все известные мне ГОДЫ и на всём известном мне ПРОСТРАНСТВЕ — во всяком разе[43].
— Зато Ростана у нас неплохо печатают, — говорили мне иные люди. Хочется спросить: ГДЕ? ГДЕ и КОГДА — хотя бы каждый СОТЫЙ читатель мог, — может — ещё у киоска раскрыть и прочесть яркое, внятное, по самой природе своей хрестоматийное, строчечное упоение моего детства? —
Танцуйте, танцуйте, широкие барки,
Названия ваши, и смелы и ярки,
Как возгласы гордого сердца, звучат!
«Акула» из Нанта, «Дельфин» из Пемполя,
На время у вас отнята ваша воля,
Вас держит канат.
Прочесть — в приятно-крупном шрифте букварей, в шрифте, в котором (рядом с БИСЕРНЫМ Расином, БИСЕРНЫМ Бомарше, БИСЕРНЫМ Крыловым!) выходят в свет столь безобразные тексты (но очень крупно отпечатанные), что невольно напрашивается мысль о неком нарочито-слепом ШРИФТЕ РАСПРАВ, навязанном именно КЛАССИКЕ! за то, что свободолюбива на свой — классически-человеческий, — а не на пошлый лад… Но нет. Всё же не хочется так плохо думать о «ближних». Расправы? Нет. Как-то больше хочется надеяться всё же на их невежество, уповать на их слепоту, а рассчитывать — на серость и недалекость… Как на маяки почти нравственности! исключающие угрозу подумать о людях-человеках уж совсем плохо. Ещё хуже!
Так или иначе, а на единственном, — мною виденном за жизнь, — издании Ростана ещё красуются старинные твердые знаки. Первое же (здешнее) за весь наш век, если не ошибаюсь, переиздание поэта, сделанное лишь в позапрошлом году, опять-таки награждено столь мелким шрифтом, что досаду свою на неудобоваримый шрифт читатель поневоле перенесёт на качество пьес…
Бог да рассудит всех, сидящих у пульта удач и невзгод наших. Мы же — да не впадём в — и без того уже всем наскучившую — ЯРОСТЬ ОБЪЕКТИВНОСТИ! Которая «объективность» — (преимущество как раз сидящих у пульта) — по самой природе вещей — яростной быть не должна. Признаем же, как люди пристрастные, что и у наших любимых поэтов есть недостатки.
Некоторый уклон — если не сплошь к декадентству, то к определенной эксцентричности, свойственен был всей недолгой ростановской эпохе. Но в лучших образцах исполнившегося творчества то не был эксцентризм, сколько-нибудь серьезно-обидный для натуральности того же творчества. Метерлинк создавал свои пьесы в настоящем средневековом замке (точнее — в аббатстве), что, может быть, и отразилось на жутковатой и безотрадной «Принцессе Мален», но ничуть не сказалось на неувядаемой «Синей птице»! Сара Бернар, доводившая утонченность игры до паутинчатости, а значит, в чём-то уже и до ненужности (кому нужна паутина?), всё ж таки блистала на сцене и, в частности, в роли ростановского герцога Рейхштадского. (Героя, — кто бы что ни утверждал, — не декадентского ни капельки!) Невольный глава всякой тонкописи, Уайльд, аристократничая напропалую, НИКОГДА (если вглядеться) не разрабатывал тему избранничества и он же осудил утонченность. Вообще — крайний эксцентризм, высокомерие, упадничество и эстетство никогда не могли быть и не были ЦЕЛЬЮ настоящих художников, но порою эти последние надевали их на себя в качестве личины или новомодного платья.
Авторы рисуемого периода, вероятно, остро предчувствовали надвигавшееся разрушение всего и вся… Может показаться, что именно поэтому они словно бы пробовали, — пытались укрепить устои мира при помощи цветных металлов и драгоценных камней в их образном выражении[44]. Тогда-то и хлынули в стихи и прозу наивными потоками золото, серебро, яшма, сапфиры, опалы… Конечно, в практике авторов, какие помельче, подобный отбор поэтических средств и приёмов наверняка был всего лишь косвенным выражением тревожной и нарастающей алчности. Но не таков Эдмонд Ростан! Верный сын в чём-то и своего времени, не ушёл-таки, конечно, и он от распространённого поветрия: от стараний по обработке тех же, не столько прочных в художестве, сколько общезаклинательных, материалов:
Вон — улыбнись скорей брильянтовой звезде,
Зажёгшейся вверху в бледно-зелёной дали.
Взгляни, как сотни искр мерцают на воде
Из серых жемчугов и голубой эмали.
Блестящий блестящ во всем! Но, по-моему, лишь разгрузившись от самоцветов, ростановская образность становится воистину благодатной:
Смотри, как солнца шар, лучами обагрив
Вершины стройные и тёмный бархат пиний,
Скрывается в своей купели светло-синей;
Ты слышишь голоса и пение вдали?
То люди из лесу весеннего пришли
И с песнями идут, нагружены сиренью…[45]
Хочется сказать: вот поэт, француз, который ЗАМЕТИЛ ФРАНЦИЮ! Не только её легкость и проблемы её, но САМОЁ Францию. В отличие от многих других, поймав её на мгновениях, может быть, уже неповторимых. Самых погожих…
Возвращаясь к вечно поносимому у нас (за изысканность) «ОРЛЁНКУ», — к герцогу Рейхштадтскому, скажу: да, действительно он окружён был музыкой, гербариями, обожанием дворцовых дам. Но зачем же забывать, что это был человек в ПЛЕНУ, НЕНАВИДЕВШИЙ СВОЮ ЗОЛОЧЁНУЮ КЛЕТКУ и… мечтавший ПОГИБНУТЬ НА ПОЛЕ БОЯ ЗА ФРАНЦИЮ, за тень своего отца — Бонапарта? В том-то и весь пафос пьесы!
Зачем же всё передёргивать? И силой подтаскивать «Орлёнка» к разным «причудницам», если именно в «Орлёнке», как нигде, пылко, но и последовательно утверждается и прослеживается борьба героического с упадническим, натурального с претенциозным, чистого и здравого — с болезненным! Борьба не на жизнь, а на смерть — меж двух эпох, — и на краю обрыва…
1988–1989