Песня была всегда! (Заметки о разном)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Песня была всегда!

(Заметки о разном)

* * *

…Вопрос о читателе почти так же обширен, как сама история. Хотя отдельная история читательства до сих пор не создана. Такую и не создашь целиком! Но говорю о попытках, которые, кажется, тоже никем не делались.

Если я не ошибаюсь, думая, что в последнее время читатель изменился к лучшему, то у перемены этой так много причин, что для называния подойдёт чуть ли не любая, первая подвернувшаяся. Но для примера выберу только одну. Рискуя рассердить многих, приписываю добрые изменения и тому, что критика развивалась сама по себе, а публика — сама по себе. В этом смысле критика была похожа на коллектив родителей, у которых дети «растут, как трава». Утешает то, что трава иногда вырастает совсем неплохая! Даже и с цветами вперемешку!

Реплики из публики, мной слышанные, часто казались мне и умней, и острей, и человечней многих замечаний иного критика-профессионала. Но и здесь ничего обобщать не хочется. По мне — добросовестных критиков так же мало, как, скажем, великих поэтов. Великим поэтом надо родиться. Добросовестным критиком — тоже. И всё-таки они есть (потому что «И всё-таки она вертится!»). Есть то есть критики одарённые и правдивые, — действительно развивающие отечественную культуру. И я даже нескольких знаю. И знаю наверняка, что в большой критической массе (толпе), если бы раздался крик: «На воре шапка горит!» — человек семь во всяком случае — не стали бы хвататься за свои шапки.

* * *

…Слово «барды» как-то не очень мне по душе. В моём словаре больше прижились «менестрели». Знаю, что и это не точно, но хоть лучше звучит! Понятно, смысл у «бардов» хороший, но само звучание кажется сомнительным. Ухо у меня как-то так устроено, что при звуке слова «барды» вспоминается то «бард империализма» (как предисловисты обзывали одно время Киплинга, — а я верила!), то… миссис Бардл у Диккенса! Помните миссис Бардл, которая хотела во что бы то ни стало женить на себе мистера Пиквика? И даже как на злостно уклоняющегося подала на него в суд? А когда она падала в обморок, её ребёнок, «юный Бардл», со злобным криком вцепился мистеру Пиквику в ногу… И вся эта история упорно почему-то всплывает в моей памяти, и не могу я отделаться от этой картины, чуть только заслышу — «барды»! Ведь как это, может быть, ни смешно, а для нашего брата сочинителя даже и характерно бывает ЗВУКОВОЕ РЕШЕНИЕ некоторых вопросов. И даже диккенсовский бидл Бамбл мне при слове «барды» вспоминается, хоть я и понимаю, что это-то уж совсем нелогично…

Для людей, настроенных на всякий случай всегда иронически, звучание слова «барды» — бесценная находка! Она даёт им все основания тут же и применить к делу свою — до тех пор зря пропадавшую — иронию. Зачем далеко ходить? В самые недавние месяцы меня тоже обозвали — и довольно злорадно! — «бардом»! А я должна была это стерпеть, беззащитная, как тот мистер Пиквик, когда юный мистер Бардл с криком вцепился ему в гетры…

* * *

Разговор по существу — во все времена — редкая птица. Пусть люди и ругались бы, но ругались бы хоть по делу! Между тем… Так же как нельзя клеймить «эстрадными» поэтов, чьи артистизм и ораторский уклон творчества пригодились не только для сцены, но в чём-то и для книг, — точно так же нельзя (НИКАК НЕЛЬЗЯ!) говорить об этих поэтах (или о ЛЮБЫХ других) — в прошлом времени. Этот упрёк — он и критикам и лирикам, которые иногда меняются перьями. Не понять, почему поэты, о которых так часто говорится в прошлом времени, позволяют такое с собой обращение! Начать с того, что ведь они ещё живы! Продолжить тем, что они даже ещё далеко не стары! И закончить тем, что они ведь продолжают работать! Не так ли? Так как же можно (применяя меткое выражение критика Владимира Огнева) «заживо хоронить целые поколения»?! В самом лучшем случае — это невежливо.

Да мало ли что нам чьи-то стихи не нравятся! Это ещё не даёт нам права распоряжаться самими жизнью и смертью авторов не нравящейся школы.

Может быть, и вы замечали: люди, отпевшие плеяду поэтов, живых и здравых, тем самым как бы МЕЧТАЮТ ВСЛУХ! — и, не в силах совладать с собой, выдают желаемое ими за реальное. Прекрасные и высокие у них мечты — ничего не скажешь! Превосходно этих людей характеризующие. Но ведь даже ещё лучшие мечты и надежды не всегда сбывались.

Никакой действительной необходимости в отмене поэзии шестидесятников[64], по-моему, нет и не намечалось. Ведь и собственное их появление вовсе не отменило когда-то солдатскую лирику, а всего лишь изобличило многие подделки под неё — полуштатские, штатские, штабные и глубоко тыловые. Да и кто из нас конкретно — мог бы хоть посягнуть: отмести опыт поэтов-шестидесятников? Отдельные их недостатки тем более велики и запущены, что никто в своё время и не подумал указать на них ПО-ДРУЖЕСКИ авторам, тогда ещё юным. Ругаться, изливать на авторов ярость — не значит убавлять зло и помогать им выбраться на твёрдую дорогу. И всё то — плохое или хорошее, чего эти поэты достигли, — они достигли сами. Уже одним этим и то они заслужили всяческого внимания.

Но даже если и согласиться на том, что они были, и вдруг, живьём, на ровном месте исчезли. Ведь и в таком разе лучшее из написанного ими осталось и продолжает влиять! Иначе и самого Гёте пришлось бы из поэтов вывести, поскольку сегодня он больше не пишет.

Правильнее, когда в прошлом времени говорится не о самих поэтах, а только о их контактах с публикой. Опять-таки я не считаю, что популярность поэтов, — хоть поющих, хоть декламирующих — с теми контактами ушла. Кажется, она даже стала более основательной. А так ничто не изменилось. Продавцы музыкальных и книжных магазинов знают это лучше всех. Просто сами контакты изменили свой вид. Ведь, сойдя со сцены в свои же книги, поэты не теряют свою публику, а лишь превращают её в читательскую. Так и поэты-песенники, записываясь на пластинки или кассеты, аудиторию свою не утрачивают, а лишь перемещают её, так сказать, в пространстве. А когда аудитория таким образом рассеялась летом по холмам и дубравам, да по туристским полянам, а зимой — по своим домам и когда сама песня перемоталась на многие личные магнитофоны, — залы, может быть, и разгрузились от публики (хотя я этого что-то не замечала!), но популярность певцов не уменьшилась.

По моим наблюдениям, песня сейчас больше в ходу, чем просто стихи. А так как песню совсем не обязательно слушать в залах (хотя в залах она, конечно, выигрывает в звучании) и так как песню можно слушать, собственно, где угодно, то изменилась и аудитория. Она ближе подошла к поэтам-композиторам, чем когда-то просто к поэтам. А такой контакт, конечно, естественней всех других. Так же, впрочем, как сама поэзия (нужная человеку во всех её обликах) естественней в виде песен, чем в виде стихов. Ведь песня была раньше стихов, как мы знаем. Песня была всегда.

* * *

…О так называемом сопереживании. Скажу о себе, как читателе и слушателе. Если я уже знаю творчество поэта по книгам или певца — по плёнкам, я иду на его выступление не затем, чтобы «разделить переживание» с другими, а только затем, что дома не хватило его книг или всё ещё мало мне его песен. Если мнение зала о выступлении совпадёт с моим — я не против. Но, с другой стороны, я знаю ведь, что моё суждение в любом случае останется при мне! «Гамлета» в игре Смоктуновского можно смотреть, думаю я, даже в пустом кинозале. (Хотя двое-трое близких или хорошо знакомых людей тут никак не помешали бы: особенно, когда в кадре на крепостной стене появляется Тень Короля! Единственному зрителю в тёмном зале сделалось бы тут немножко не по себе…)

Для выступающего НЕ с экрана, наверное, лучше, когда публики много. В этом он увидит своё не-одиночество, — подтверждение своей правды в искусстве. Однако же сама публика, если она идёт на какой-либо вечер заведомо для коммунального «сопереживания» и для поддержки ажиотажа друг в друге, — натурально, становится неприятной. Но ведь общее настроение зала, мне скажут, стихийно: оно-де не возникает по заранее намеченному плану. Отвечу: бывает, что и стихийно. Но бывало ведь и так в недавнюю старину, что у «стихии» в карманах заранее лежали гнилые помидоры, чтобы ими встретить артиста! А теперь помидор хоть и вышел, кажется (в его прямом виде), из употребления, — но зато он неощутимо разлился по всему остальному поведению публики в зале. Есть даже особый разряд фигур, приходящих нарочно, чтобы уйти. Приходящих на концерт крадучись, а уходящих демонстративно, в самый разгар выступления. Я и сама имела честь наблюдать всю нестихийность этого явления — изнутри.

Но даже если говорить об искренних, почти непроизвольных, откликах публики на песню или стихи… Хочется и в этом случае верить, что аудитория понимающая ходит на вечера и концерты не с целью «разделить переживание», а ради самих стихов или песен. А переживания сколько угодно можно делить ведь и по поводу прочитанной книги, и совсем не обязательно с незнакомыми!

* * *

По-моему, постоянно показываясь по телевидению, иной поэт становится театрален, а слушатель и читатель, соответственно, превращаются в зрителя. Зритель, имеющий возможность вволю разглядывать своего — до тех пор, может быть, любимого! — автора, избаловывается, скучает. У него появляется чувство зрительной собственности на поэта — думаю, что с этим же благодушным любопытством в стране великанов разглядывали Гулливера, когда он сидел у девочки Глюмдальклич не то в игрушечном домике, не то в рабочей шкатулке.

Когда читатель постоянно имеет авторов перед своим взором, мне кажется, что, глядя на них, он думает о чём угодно, только не о стихах. Созерцая одного поэта, зрители, может быть, удивляются: какой шустрый!.. Озирая другого, думают: вот если от его пиджака сейчас оторвётся пуговица, то это увидит вся страна!.. Вид отвлекает от звука и смысла. Облик автора, навязываясь публике, отводит её от внутреннего и сокровенного: от стихов. Если они, конечно, были когда-нибудь сокровенными, а то и они, может быть, только внешние? Тогда-то автор может, конечно, выйти и показаться. А вообще поэт — не зрелище.

Я сказала — зритель избаловывается. Избаловываются обе стороны. Автор иной позирует, привыкает вдруг и к наставительству «масс», путает показывание себя, своё физическое явление народу с явлением таланта в себе — настолько-де очевидного, что всем даже на экранах видать!

А на поэзию это, по-моему, воздействует никак.

Впрочем, не всегда же всё так безысходно. Бывают ведь люди очень живые, артистичные по натуре. Выступая, они не устают, не напрягаются, но и не позируют. Говорят интересно — не дают никому заглядеться на пуговицы своего пиджака. Благо, если они ещё и талантливы как поэты! Ещё лучше, если они умеют совмещать природную уединённость поэзии с общительностью артистизма. Если так, то на телевидении они как рыбы в воде, и трудно, да и незачем тогда возражать против их, сколь угодно частых, выступлений на телеэкране. Ведь же и зарождение менестрелей осуществилось, наверное, на том же стыке — замкнутости поэзии с открытостью артистизма. Хотя и вариации тут бесконечны…

Что же до телевизионных позёров — то вот где ЭСТРАДНАЯ ПОЭЗИЯ! Но к ним это определение почему-то никто не относит.

* * *

…Считаю, что существуют ТИПИЧНЫЕ СТИХИ и ТИПИЧНЫЕ ПЕСНИ. Типичное стихотворение — это вещь, которая в самом изначальном замысле уже была стихами. И, конечно, она страдает, будучи положена на музыку! Даже и на прекрасную! Стихи тогда остаются прекрасны сами по себе, а музыка — сама по себе. И оба жанра смотрят в разные стороны.

Кажется, какая замечательная песня «Выхожу один я на дорогу…»! Какая мелодия! И всё же лермонтовского гения в песне не чувствуется — нужно мысленно снять музыку и перечитать всё сызнова — как стихи. (Хотя бы и не всё, а только первые строфы.) И только тогда восстановится гений.

Утешение в том, что стихи, угодившие в музыку, никуда — и как стихи — не деваются. Наоборот, мы даже с прибылью: вместо одного получаем два шедевра: «Выхожу один я на дорогу…» — стихотворение и «Выхожу один я…» — песню. Пусть она и не так хороша, как стихи, но она есть отдельное, совсем особенное сочинение. Конечно, уже не лермонтовское, но тоже совсем не плохое…

Когда музыка, написанная к стихам, начинает мне мешать, я просто освобождаю стихи от неё, вот и всё. Другое дело, что музыка, несвойственная стихам, или худшая, чем стихи, на неё нашитые, всё же на какое-то мгновение коробит. Видимо, то неуловимое, что собственно и составляет ГЕНИЙ СТИХОВ (а именно — тайна интонаций), живёт лишь собственной ценностью и не терпит никакого дополнительного давления. В стихах ведь есть особенная, только им присущая музыка. Именно — музыка САМИХ СТИХОВ! И если к ним прибавляется ещё одна музыка — то есть мелодия, новый, изменённый ритм и т. п. — получается грубость. Получается, что одна музыка ступает прямо по другой и, при всей своей фации, как слон, не разбирает дороги.

Между типичным стихом и типичной песней есть, полагаю, некий, так сказать, пограничный тип сочинения, равно способный быть и стихотворением и песней. Думаю, что к такому типу клонятся многие стихотворения Пушкина.

Мне очень нравится «Редеет облаков летучая гряда…» — как стихи. Но моё ухо никогда не обижалось и рахманиновским известным романсом на эти слова. Наоборот, именно в романсе, именно в песне, на мой взгляд, столько непостижимого пустынного волшебства, что здесь-то как раз я уже и не могу вспомнить время, когда она была для меня стихами. Как таковыми.

Но пушкинское «Ночной зефир струит эфир…» считала бы даже незначительным для пушкинского масштаба, если б не Даргомыжский. В словах «Шумит, бежит Гвадалквивир» — всё самое вдохновенное, живое, простое, непростое, таинственное, величественное, огромное перешло, мне кажется, на сей раз от поэта на сторону композитора!

(Прошу прощения, что так пока и не привела примеров пограничного слияния пушкинских стихов с композиторской музыкой, и надеюсь в будущем исправить эту оплошность.)

Опять-таки у Лермонтова отношения с музыкой совсем другие. Хотя он и сам, по преданию, был композитором-песенником (и теперь, может быть, назывался бы менестрелем!) — своя, чисто СТИХОВАЯ музыка его — слишком внутри, слишком непостижима! Поэтому переложение его стихов даже на самую наилучшую музыку всегда казалось мне ходьбой в сапогах (пусть в хороших, новых!) по настилу из хрупких антикварных изделий.

А лучше сказать, — по настилу из непреходящих ценностей!

Не представляю себе никакой музыки на слова:

И звуков небес заменить не могли

Ей скучные песни земли…

Ничего, что музыка на эти слова давно существует: я всё равно её не представляю.

Повторю: иная песенная музыка бывает очень хороша, если её взять отдельно от слов. Но писать прямо по Рембрандту даже и для Вермейера опасно! Хотя композитору, конечно, трудно удержаться от сочинения музыки именно на гениальные стихи.

Что же такое ТИПИЧНАЯ ПЕСНЯ? По мне, это прежде всего стихотворение, которому суждён один путь: в песню. И никакой дороги назад! Типичная песня это то, что люди всё равно запоют, даже если им не сообщать, что вещь в песенном, дескать, ключе… «Спалив бригантину султана / Я в море врагов потопил / И к милой с глубокою раной, / Как с лучшим подарком, приплыл» — превосходно и как стихи, но они не могли не стать песней.

ТИПИЧНЫЕ песни имелись в репертуаре Утёсова. «Теплоход! Теплоход уходит в море, теплоход…» Мастерами типической песни (особенно из тех, которые они пишут для радиопостановок по Шекспиру или, скажем, Сервантесу) представляются мне такие, например, композиторы, как Тихон Хренников, Дмитрий Кабалевский… Редкая в наши дни самостоятельность, неожиданность, народность, грация и какое-то, я сказала бы, реалистическое волшебство, очень весёлое и здравое — наверно никогда не перестанут меня в этих песнях удивлять, поражать…

Стихи, на которые эти композиторы пишут, не всегда, правда, на высоте. Но происходит чудо: в МУЗЫКЕ отдельные словесные аляповатости, словно трижды перевернувшись, перекипают, невидимая фея сдувает пену, и вот перед нами — в чистейшем виде! — ТИПИЧНАЯ ПЕСНЯ. Несмотря даже на слабость отдельных выражений, которые ведь так и остаются на своих прежних видных местах.

Как соловей о розе

Поёт в ночном саду,

Я говорил вам в прозе:

На песню перейду.

Разве это хорошо, как стихи? Имею в виду вторую половину куплета. И даже как будто остался едва заметный след усилия при совмещении этих слов с музыкой… Но зато бесподобная, совершенно неотразимая мелодия! И вдруг — слова — ей под стать:

Ведь песнею кончается

Всё лучшее на свете.

И ясно видишь: сама грубоватость отдельных фраз тоже теперь навсегда незаменима. И даже сама их неловкость — как ни странно! — пошла на пользу: на мельницу романтической сказочной дурашливости, принятой в стране Оберона и Титании. Кажется, впереди нескладного коренастого ослика летит гений…

И не важно, как сочинялась песня, — важен результат!

Ведь песнею кончается

Всё лучшее на свете.

* * *

Почему-то типически-песенное я открывала для себя чаще всего в песнях к детским и юношеским радиопостановкам. К своему позору, имена авторов, в их большинстве, я не запомнила. Может быть, потому, что для меня эти песни сразу стали народными, а народ, известно уж, — забывает сочинителей, зато песню помнит! И я — единолично — отличилась тут, может быть, и памятливостью и забывчивостью целого народа в миниатюре? Кроме шуток: слова тех песен, столь часто несовершенные, всё же кажутся мне столь бесспорно и необратимо ПЕСЕННЫМИ, что я даже не смею прощать или не прощать их литературные недостатки. Песню ведь не затем запоминаешь навсегда, чтобы «прощать» её! Например, песню Флоренс из радиопостановки по «Домби и сыну» Диккенса.

О чем говоришь ты, море?

О чём говоришь?

На вечном своём просторе

Ты вечно шумишь…

Когда слова этой песни, местами банальные, вдруг опять сменяются ПРОСТЫМИ, — от простоты идёт наваждение:

Не спишь никогда ты, море,

Ни ночью, ни днём…

И мелодия — со стихом — неразрывная. Кстати, слово банальное или слово-сырец, вставляемое среди хорошо обожжённых кирпичей, вовсе не вменяется типичной песне в обязанность: оно лишь сходит ей с рук. Потому что: даже если б типичная песня могла принадлежать десяти авторам кряду, она ВСЕГДА звучит так, словно сложил её один человек. Это-то вот и характерно для неё. А на изъянах для неё я даже совсем не настаиваю…

Такое же неотвязное наваждение типичности и единства и в песенке из «Прекрасной Нивернезки» — тоже радиопостановки по известной повести Доде. Согласно этой песне никак не должно выдавать некую «Дорогую заветную тайну», но —

Может, я расскажу её птицам —

Реполовам, дроздам и синицам?

Быстрые, лёгкие —

Далеко унесут её птицы…

Вот, думаю я, природная, врождённая песня! Можно сказать наугад, даже не зная мелодии, — тоже очень точной, простой, вдохновенной: эти стихи — ПЕСНЯ и ТОЛЬКО ПЕСНЯ! В этом смысле прирождённая песня даже узка, но сама её узость хранит идею безграничности, как щель в скалах, которая выводит человека на океанский берег.

Какой-либо фанатизм в разделении стихов-песен и просто стихов конечно же неуместен. Я имею в виду категоричность ЖАНРА и только. Ведь при желании можно считать стихотворением и «Песню чудака» Виктора Луферова…

Построю дом себе я из консервных банок,

И ярко-красное себе сошью пальто,

И заживу жизнь чудаком из старых сказок,

Который смотрит в мир с открытым ртом…

Очень самобытные и неожиданные стихи! Но уже через мгновение понимаешь: «банок» и «сказок» — только в МУЗЫКЕ и может стать рифмой по праву… И здесь догадываешься, что у наивной, свежей неправильности стиха есть только одна — только ПЕСЕННАЯ тайна и ПЕСЕННОЕ (в основном) обаяние. (Кстати, Луферова я считаю сочинителем очень своих и потому очень редких мелодий.)

Словом, когда Виктор Барке создаёт — тоже незаурядную — мелодию на стихи Лорки: «…Это вода, сеньор мой, / Вода морская!»; когда Анатолий Иванов поёт: «Море гладит берег волной. / Танец крабов тих и угрюм»; когда Городницкий пишет: «У Геркулесовых столбов лежит моя дорога, / У Геркулесовых столбов, где плавал Одиссей…» — всё это слова чистейшей песенной природы. Читайте их как стихи — во многих случаях это окажется удачным опытом… Но всё равно их утянет, прямо-таки утащит обратно в песню могучим, неудержимым жанровым притяжением. Особенно, если налицо морская тематика. Почему? Но это отдельная тема, возможно, слишком обширная…

В моей практике я незнакома с необходимостью различать жанры. Я сразу стихи пишу как стихи, а песню — как песню. Я не люблю ничего, похожего на модернизм, и мне не нравится, что сегодня люди создают песню почти из любого текста и теста! Главу из неповоротливого натуралистического романа и даже суровое, наставительное предисловие к нему и то, кажется, сумеют переложить на музыку. А разве нельзя? Да можно! Бывают даже любопытные эффекты. Берёт гордость за чужие открытия, за артистов космического века, которые научились петь никогда прежде не певшееся и не поющееся теперь. Но ведь — ко всем этим достижениям — надо ещё, чтобы песня ЗАПОМИНАЛАСЬ! Эту необходимость никакая новая техника отменить не может. Вот почему свои песни я всегда стараюсь слагать из поющихся слов. Но конечно же не варварская хитрость примитива для меня идеал, а сложная простота шубертовских песен.

В чём для меня отличие песен от просто стихов? Во-первых, в способе сочинения. Мою песню обусловливает мелодия. Чаще всего она-то и приводит с собой и сама же расставляет слова. Даже и со стороны, мне кажется, должно быть видно: могла ли какая-то песня выйти из уже готового стихотворения, или музыка пришла раньше слов, или же сочинение музыки и слов не могло быть иным, как только одновременным. Не могло быть иным (но музыка всё же всегда хоть немножко опережала слова) сочинение многих моих песен. Вот, к примеру, песня «Золушка». Рассудите сами! Можно ли сесть и начать писать вот такое… стихотворение?

Ночь. Ночь новогодняя.

Снег синий-синий.

В заботах сегодня я,

А сёстры ушли танцевать.

Пламя в печи не горит никак…

И так далее… Тут ясно, что слова и мелодия сочинялись вместе, что сама же мелодия и лепила тут форму стиха, а потому всё-таки несколько опережала его. Ведь для просто-стихов построение их здесь не только чересчур прихотливо, но и малость несообразно. Ведь когда я пою: «Снег синий-синий», после слова «снег» я делаю достаточную паузу, а каждый из двух «синих» растягиваю согласно ходу мелодии. Если же бы это сочинялось только как стихи — то ни одна душа не догадалась бы, что после «снега» должна быть пауза! А «синий-синий» произносилось бы разговорно, то есть довольно слитно, в одно слово! А это слово слишком сразу скатывалось бы на нет… Между тем стихи (просто-стихи!) я стараюсь писать так, чтобы все паузы, все цезуры слышны были не только мне одной.

Песню, которая складывалась в последовательности: от музыки к словам — и вообще нелегко потом читать как стихи. Можно, но в большинстве случаев нелегко. Таковы у меня и «Золушка», и «Рыжая девочка», и «Заклинательница змей», и «Страна Дельфиния», и многие другие песни.

* * *

Как приходит песня? И как — стихи? Стихи приходят, например, от потребности передать ускользающее состояние природы, разоблачить то, что кажется слишком явным вздором, признаться в слабости, но — зная, что найдутся любители позлорадствовать, — тут же всё превратить в розыгрыш и обмануть лучшие ожидания… Стихи пишутся и от восторга перед замечательным человеком, или просто явлением, или от недовольства явлением (или человеком) незамечательным. Это стихи. А песни являются всегда невесть почему и неизвестно откуда. Если так же неизвестно, откуда явится не песня, а стихотворение, я иногда превращаю его в песню. Ведь песенным способом приходящие стихи тоже уже заключают в себе песенную идею. Например, в них больше прозрачности по сравнению с обычным стиховым сплошняком, больше простоты, легче даётся единство настроения. У них ДРУГОЕ ВДОХНОВЕНИЕ, чем у стихов, не близких к песне, а также им больше свойственна повествовательность и часто — сюжетность. Но вообще на всё про всё, наверное, нет единого закона и каждый случай всё равно приходится рассматривать отдельно[65].

1982–1983