Сюжеты на манжетах

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сюжеты на манжетах

Ничего не происходит только в аду.

Г. К. Честертон

Есть люди, которым ужасно нравится думать, что у нас в России чего-то нет! Ну хоть чего-нибудь пусть в России не будет — и то уже им приятно… Канальство, — как же легко их сделать счастливыми! «Россия — родина слонов!» — иронизируют они — и гогочут своему, без конца воспроизводимому, «остроумию». (Украшенному ещё и невежеством!) «Россия не может быть родиной слонов», — имеют в виду, злорадствуя, эти пересмешники. А между прочим, почему бы и нет? Да будет сомневающимся известно, что именно на территории России, — как показывают, кстати, раскопки учёных, — было обнаружено САМОЕ БОЛЬШОЕ В МИРЕ количество останков мамонтов! Пересмешники не верят? — пусть проверят. (Если это для них так важно…) Археологи, палеонтологи солгать не дадут[49]. Так что, господа остроумцы, Россия не только родина слонов, но даже ещё и ПРАРОДИНА МАМОНТОВ!!! Знайте это на всякий случай. Если уж (повторю), — вы изволите придавать сему обстоятельству такое значение.

Меня же иногда занимает не столько проблема слона (и Моськи!), сколько вопрос: а является ли Россия Родиной (или законным странноприимным домом) наших доброжелателей? Тоже вроде бы здешних? Тонкие натуры, — они довольно-таки грубо иногда злорадствуют по тому, например, поводу, что в нашей литературе ЯКОБЫ нет (и никогда не водилось!) настоящего классика в жанре детектива. Отдельные вкрапления детектива в романах Достоевского (вообще не детективщика) готовы, правда, признать. Не отрицают и новичков жанра, — каковые себя ещё, возможно, покажут, как только что родившиеся первопроходцы. Но трудноватенько, видно, им придётся, не имея, дескать, истинной русской школы, русской традиции по названной части, чтобы на эту, мол, традицию опереться, и так, чтобы она уже КЛАССИЧЕСКАЯ была! Ах, вот как? Опереться, значит, не на что? А что же вы думаете (например) о Крестовском? С его знаменитыми «Петербургскими трущобами»? По которым не так давно был даже большой телесериал сделан! Думаю, что и за уши не оттащить было тогда от телевизора — наших скептиков и отрицателей очевидного. Каковые этот захватывающий фильм глядели ещё и вместе со всей страной, в которой — по их словам — никогда не бывало-де своих конан-дойлов!

Фантастический детектив

Само собой разумеется, что в девятнадцатом веке не один Крестовский представлял русскую детективную классику. Но не имея намерения превращать эту речь в специальное исследование (ни в разговор о великих замалчиваниях!), — сошлюсь теперь на двадцатый век. Ведь так недавно прошедший! Кажется, окликни — и вернётся, — до того недалеко он ещё находится-то от нас… Но стоит ли окликать? Желать ли возвращения времени (наряду с содержанием в нём и некоторых непреходящих ценностей) — столь перегруженного всякой дрянью: ложью, грязью, страданием… Нет, лучше поостеречься, потому что знаю: что угодно из перечисленных благ вернулось бы, и даже охотно, — только позови! (Вон-вон — и не звали, а уже возвращается! Да и уходило ли?) Но ведь никогда и ни за что больше не вернулся бы выдающийся кудесник детектива (и просто кудесник) Александр Грин. Ещё один человек, которого (в его недавний юбилей) поспешили запамятовать неблагодарные, — дерзко отрицающие детективный жанр на Руси.

Бедняги! Сколько же у них накопилось ОТРИЦАЕМОГО, из чистого золота отлитого! — уже и «с корабля современности» сбрасывать — невподъём! Надорвёшься отрицаючи! Ибо воистину королевского жеста потребовали когда-то от дарителя: «Капитан Дюк», «Золотая цепь», «Сто вёрст по реке», «Блистающий мир», «Трагедия плоскогорья Суан», «Комендант порта», «Бегущая по волнам», «Дорога никуда», «Зурбаганский стрелок», «Убийство в Кунст-Фише», «Гостиница вечерних огней», «Джесси и Моргиана», «Колония Ланфиер», «Алые паруса», «Крысолов» и, — как теперь говорят, — далее везде… Да как же можно после всего этого толковать об отсутствии у нас: не токмо «собственных Платонов / И быстрых разумом невтонов», не только о местном дефиците на куперов и майнридов, но также и о плачевной обездоленности нашей по части КЛАССИЧЕСКОГО детектива? Как можно, произнося всё это, пройти мимо Грина? — вот чего я никак не пойму. Что делать… Видать, папарацци в России больше, чем папарацци, и включает в широкий круг свой не только своего же брата псевдожурналиста — (быстрейшего разносчика мнений), но и множества более усидчивых должностей, как то: критика, литературоведа-исследователя, историка, и — ещё сонмища и сонмища забывчивых, но издавна создающих впечатление умненького общественного мнения… Здесь мы их, однако, оставим.

Поляк по происхождению (к сведению новых наци — всё равно славянин!), полностью русский по языку и натуре, Александр Степанович Гриневский в молодом своём творчестве, кажется, чаще прибегал к приёмам чистого детектива (или, скажем так, — максимально чистого), чем в более зрелые годы, — когда по-русски безудержное вторжение ЧУДЕСНОГО в его рассказы (или, если по-учёному, психолого-фантастическое начало) сделалось его прозы характерной приметой.

Детектив, но с примесью чудесного? Ну так что ж? Тем неубедительней в серии «Чего на Руси не хватает» звучит голословное утверждение, будто у нас ещё и фантастов нет! Опять же — речь не о новеньких, не о фантастах-обзаведенцах, так сказать (их, кажется, и так не дают в обиду), — но о фантастах-дарителях, основоположниках. Вот их-то папарацциозные круги и отрицают как факт. И всё это уже начинает напоминать пародию на известную бразильскую песенку:

Рио-де-Жанейро!

Чего-то в нём только нет?

Там нет водопровода,

И отключают свет.

Ну-ка, дружно, ещё раз: «Рио-де-Жанейро! Чего-то…» Ладно, хватит. Обрадовались! Воистину — заставь мудреца Богу молиться, — так он ещё грянет тебе опять и про слоновью отчизну… А времени мало. А сказать ещё надо много. Предвижу, например, нарекания насчёт «смешения жанров» у (любимого нами особо) Гриневского и, может быть, у других… Эти исполнители заунывной песни про слонов таковы, что им лишь бы придираться! А я тогда им вот что скажу: ежели при такой вот «риодежанейрской» нищете нашей (в то время, как «в Греции всё есть»), — у нас одно и то же лицо может являться сильнейшим детективщиком и не менее значительным фантастом — то ЧЕГО ЖЕ БОЛЕ? И какого ещё рожна?!

Но, может быть, отрицающие русскую фантастику имели в виду другое? Быть может, нам намекают, что это не гоголевского типа фантастики мы лишены, а это сугубо научной фантастики мы лишены? Ефремов и Александр Беляев, и Алексей Николаевич Толстой (с его знаменитым пророческим «Гиперболоидом инженера Гарина»), наверно, удивились бы подобному заявлению… Правда, эти русско-советские жюли верны суть почти современники наши. Тогда как загадочная придирка могла относиться не к современности, а более к старине? Скептики сверлят глубже? Их ведь и не поймёшь…

Не о современности, правда, мыслю и я, вспоминая горькую участь нашего Кулибина — даже в самой науке. Что же и говорить о научной фантастике в русском писательстве — за прошлые, например, два века! О явлении, которое несомненно БЫЛО. Здесь угадывается великая искусственность вакуума; здесь, как всегда, налицо подстроенное отсутствие (не так ли на долгие времена было подстроено отсутствие великих русских композиторов восемнадцатого века, — Евстигнея Фомина, Бортнянского, некоторых других?). И то сказать: «Дурное дело не хитрое», а замалчивание вообще не работа. Зато сколь величественны результаты! «Не было» Крестовского. «Не было» Грина. Достоевский? Только сейчас родился. Что говорить, если у исследователей-ничегоков, если у историков-никогдаков и Гомера-то «не было», и Шекспира «не было», и даже такого, — менее великого, но очень заметного автора, как Шолохов, уже «не было»…

Их не устраивает ни Душа, ни Материя.

Выжженная дотла пустыня (даже не прерия)

Их умиляет… Сегодня целые сутки я

Думаю: а для чего им свобода?

Зачем — права?

Греет их вера, что Гомера

якобы не было,

Льстит им надежда, что и Шекспира

якобы не было.

Их радуют чёрные дыры? Какие жуткие,

Какие страшные, НЕПОНЯТНЫЕ существа!

«Не было» — вдруг! — и убиенной царской семьи? «Не было» — вдруг! — и героев-панфиловцев? (Удивительно: кто же тогда отстоял Москву? Может быть, «Взгляд и нечто»?) «Не было» у нас, оказывается, и национальностей никогда, — а спорить бесполезно (особенно ежели заглянуть в наши новые паспорта, где пункт национальности вообще вымаран)!.. «Не было! Не было! — как вопила горьковская Настя из пьесы „На дне“. — Ничего не было!»

Кстати, историки, работающие с НИЧЕМ (и получающие от сего соответствующее, надеюсь, удовольствие!) в ничегочестве своём не остаются одинокими. Под шум их песен без слов, их истории без героев, их этнографии без народов (без НАРОДА — вот что главное-то для них!) внезапно, точно добродетельный человек из табакерки, выпрыгнуло лицо, уверяющее нас на полном серьёзе, что и новый-то сюжет выдумать якобы невозможно! И лицо это даже очень распространено сделалось по эфиру… «Сюжеты исчерпаны!» — жизнерадостно повторяют его представители и его невыразительные выразители. И уже опять говорят ОТ ЛИЦА ВРЕМЕНИ, гордо величая «нашим веком» детский четырёхлетний срок…

После них — хоть потоп сознания!

Вот и приехали! Не успела опомниться от изумления, задаваясь вопросом: с чем же всё-таки работают уважаемые литературоведы и чьи-то биографы, если подлинного-то почти ничего и не было, — уж не с Новым ли Платьем Короля? — как появляется, глядишь, уже НОВАЯ «настя», — для которой не только в былом всё повыжжено, а уже до того дошло, что и впереди — пустыня! Вот как? Значит, и самостоятельный новый сюжет уже выдумать невозможно? Но почему бы не предположить? — это тебе невозможно, а другому возможно, да ещё как! Сюжеты не виноваты, что и здесь наткнулись всего лишь на ПОТРЕБИТЕЛЕЙ, — пользователей чужого — и только. Фабула (бессмертная, как всегда) неповинна, что у кого-то там с воображением проблемы. Пусть этот кто-то ведёт себя в таком случае скромно, сидит тихо; слезами обливается пусть над Вымыслом, ему неподвластным, а не «высвечивается», не назидает… И не всему свету навязывает унылый свой недостаток в качестве великого откровения и тонкого всеобуча. (Рифма — буча). Пусть про себя наконец отметит всё же ту лёгкость и ту свободу, с коими создавали свои сюжеты, скажем, Брет-Гарт, Акутагава, Карел Чапек, а на русской почве, — например, Куприн, Короленко, Станюкович (за непослушание кому-то или чему-то не впущаемые нынче в пантеоны частых упоминаний). Пусть вспомнит О. Генри и Честертона, Диккенса и Марка Твена с их удивительными, НА ДИВО САМОСТОЯТЕЛЬНЫМИ! — сюжетами. Или перечитает, к примеру, того же Александра Грина; писателя сугубо здешнего, который жил, кстати, тоже не так давно; надменными бессюжетниками не замечаемый, всяким ослом поучаемый, — вот прямо отсюда, прямо от нас — ушёл в свой Зурбаган, а при жизни никогда в чужой карман за сюжетом не лазил.

Новый сюжет выдумать нельзя? Да что вы говорите?! Это НЕ выдумать его — невозможно. (На что неизобретательна, — а даже мне это иногда удавалось.) И потом — что их выдумывать? Да вот они, сюжеты; вся жизнь из них состоит. Это надо же ведь ухитриться не разглядеть их и не расслышать! Не знаю почему, но тот, кто избегает сюжета, чем-то похож на свидетеля, уклоняющегося от правды. Сюжет держит прозу и правду прозы. Не оттого ли я никогда не верила так называемому «потоку сознания» (который Иваном Киуру не зря был переназван в «потоп сознания»!), и тем меньше я этот потоп уважала, чем нагляднее им подменялась конкретная задача, конкрето-несущий СЮЖЕТ.

Конечно же и сюжет, умеючи, можно испортить, да ещё как! Но это другой разговор. А всего не обхватишь, — как сказал медведь, когда ему предложили свалить три дерева кряду.

Спасибо, что вас нет!

Воспой, богиня, раннюю зарю времён, — весну времён, — когда поэты САМИ слагали свои напевы, на лирах свободно бряцая. Или другую зарю воспой, — пусть не самую раннюю, но зато и не самую позднюю, когда в основу свободно развивающегося творчества уже закладывались: первая Повесть, первый Роман. Послушать позднейших учёных — так подумаешь, будто народ собирался на площадях — чуть только не специально, чтобы гуртом составлять раннюю мировую классику! Ах! Чем не картина? — хор сочиняет, — Корифей подхватывает! Но так не бывает. Хором — только исполнять можно, но хором сочинять — вряд ли.

А может быть, я слишком обобщаю, огрубляю вопрос? Зато и кабинетные учёные слишком уж неточны. Конечно, если ты, скажем, композитор (к примеру, Михаил Глинка) — ты в полном праве сказать: «НАРОД создаёт музыку, а мы…» Но если ты скрупулёзный исследователь, историк-музыковед — специалист, филолог и прочая, — тогда уж ты и сам не забывай и нам почаще напоминай: сочиняет не столько народ, сколько его отдельные отпрыски. Это надо наверно подчёркивать. Ибо авторство по природе СОЛЬНО, по определению УЕДИНЕННО, чтобы не сказать — одиноко. (Даже сочинительство «на пару» — вещь сравнительно редкая; по пальцам считать, — так и пальцев у вас окажется преизбыточное количество!)

Пусть Поэты возникают из толпы. (Откуда же ещё?!) Но не забыть бы, что это ВСЕГДА — отдельные личности. Ведь же одно слово — Автор! Правда и то, что (насколько известно) авторы долго о своём авторстве не задумывались. А когда задумались, — было поздно; великое и тяжёлое обезьянничанье повсеместно увязалось по их следам… Орды и орды, легионы и легионы жгучих ревнивцев Художества, равно завистливых ко всем искусствам (равно не смыслящих ни в одном), с топотом ударились в погоню за незащищённой Первичностью.

— Моё! — вопили передовые когорты. — Наше! — неистовствовала следующая толпа. (Так — задолго до пресловутого «Государство — это я» — возникло — «Гомер — это мы!») Многие, почему-то не задумываясь — есть ли они сами, оскорбились фактом, что до них кто-то был. (Так — тоном «Только бы не война!» — зародилась тайная общая мысль: «Только бы не Первородство!») Многие почему-то возжелали завладеть чужими, сугубо личными, достижениями как своими. Своими заведомо. (В «лучшем» случае — коллективными.) И с вопросом: «А ну-ка, чья у тебя кефара?» — кинулись, как это ни дико, именно к Поэтам сугубо внутренней, неповторимой «школы»! Больше всего почему-то — к Орфею! И к людям, всё ещё как-то на него похожим… И обратили эпигоны любимцев Орфея (и Феба) — в бегство. И, как положено, градом камней их потчевать стали… И сделали всё для того, чтобы каждый из них и помнить забыл — «Когда бряцал на удалой, на румелийской лире», — ибо если и упускали, — отпускали кого из них восвояси, то — больше никогда уже не давая им быть собой и считать свои песни своими. Но —

Когда бряцал на удалой на румелийской лире,

я пел героев и богов и всё, что свято в мире.

Я грудь больную оградил тройной кольчугой духа

и бросил песню, словно гром, толпе, лишённой слуха.

И старцы, юноши, мужи, как вспугнутые звери,

придя в невежественный гнев, вокруг меня ревели…

И, воздымаясь надо мной, неведомая сила

огромною рукой меня благословила[50].

Сюжет и мелодия

Грехи на мне страшные, грехи на мне тяжкие! И всё же, в отличие от тех (см. выше), тех «страшных, непонятных» созданий, которым нравятся чёрные дыры, — мне всегда хотелось быть уверенной, что и до меня на свете кое-что было. Что нога моя изначала опиралась на какую-то палубу. Что не с подражания всё началось, а с самого эпоса. Даже если потом от него остались одни отголоски.

В доказательство, что не суррогат заложен в основу мира, я уже давно пытаюсь приводить разные доводы. К примеру, давно докучаю людям непрошеной речью о кровном сходстве и родстве: сюжета (в прозе) с мелодией (в музыке). И по сей день считаю, что (минуя тему) мелодия — это СЮЖЕТ МУЗЫКИ, а сюжет — это МЕЛОДИЯ ПРОЗЫ. Ибо и то и это — самые насущные, стержневые силы и — несущие конструкции всех художеств. И самые первородные два начала! Этим в своё время я прожужжала уши интервьюерам, — но им-то оно зачем?! А в начале семидесятых годов некие воспеватели музобработок (именно обработок и аранжировок, — как центра сотворения мира!) довели меня аж до стихов! На тему песенки «Чай для двоих», которую они тогда обсуждали.

— «Таити трот», «Таити трот», —

Песенка пламенных широт!

Мой друг ОБРАБОТАЛ «Таити трот», —

Гениальную музыку подал!

— А, по-моему,

Гениален тот,

Кто сам придумал «Таити трот»,

Кто сам придумал «Таити трот»,

А не тот, кто его обработал.

Стихи, конечно, так себе. Но, учитывая, что от нас требовали вроде расписаться в получении гениальной милостыни, — очень уж захотелось тогда же её и отвергнуть. Пусть хотя бы и какими ни есть куплетами, но в быстрых темпах! И, принимая во внимание, что стихи среди прозы позволяют быстрее обычного обозреть пространство рассуждений, пожалуй, я ещё и продолжу:

«Таити трот», «Таити трот»,

Тебя придумал простой народ[51].

Твоя мелодия в душу льёт

Нектар, — как сюжет романа!

А кто в цирюльне слегка завьёт

Тебя

И Автором назовёт

Себя, —

Тот чаю пускай не пьёт

Из твоего стакана!

Если уж — о себе, «любимой» (хотя и не очень!), то, — кроме всяких пародий и рифмованных выпадов, — есть у меня и такое вот застарелое авторское выражение: УКРАСТЬ ПО ВОЗДУХУ Вошедшее у меня в стихи и сонеты и означающее: «Украсть чужую мысль, выраженную изустно». (Окаянство! Опять не ахти что, так ведь и это чуть ни украли! По «воздуху» одного интервью.) Вообще же эти эфирные и воздухоплавательные кражи повсеместны и необозримы. «Благо» — разговорный запас и не поддаётся учёту, — чем охотно пользуются люди умные (настолько, насколько им позволяет глупость) и честные (насколько им позволяет подлость). Остаётся лишь спрашивать себя: неужели беззастенчивым бездельникам впрямь принадлежат меткие высказывания, те или эти? Остаётся лишь догадываться: в какой мере их (НЕ ИХ?) литературные взлёты могут (ИЛИ НЕ МОГУТ) соответствовать их отталкивающей морали. (И выражению лица!) А что тут ЕЩЁ можно сделать?! Но когда кто-то из них, скривясь, вопрошает: «Шекспир? А что — Шекспир? В его время многие писали не хуже его!» — вас постигает невольная оторопелость. Боже! Сколько же у него, значит, ещё и по воздуху было растащено! И как же должен был вести беседу; как должен был говорить человек, который так писал! Как? — если его и письменная и, можно не сомневаться, изустная речь, столь заметно повлияв на китов Возрождения, отразилась не тускло и на мелком сочинительстве ренессансной плотвы, — на продукции вороватых пошляков Ренессанса, насчёт каждого из которых можно сказать одно:

Измерьте глубину его грехопаденья:

Он был бездарностью эпохи Возрожденья!

И сегодня, внимая ужасам бесконечных римейков (или как там называется, когда пьесу ставят сзади-наперёд или вверх ногами?), — впору вскричать, обращаясь к новоявленным знаменитостям: — Хватит пересказывать Шекспира своими словами: перескажите своими словами… свои слова!

Никто не желает трудиться самостоятельно, вот в чём грусть. Впрочем, если верить молве, в каждом человеке есть что-то хорошее. Что ж, и то верно. И надобно честно признать, что, веками обкрадывая Шекспира, ещё никто не покусился на его Гуманизм.

Урезанная пайка суперменов

Ах! Проявления совестливости всегда наблюдать приятно. Отрадно сознавать, что в мире хоть чего-нибудь да не украли! И только сам плагиат слегка потерпел убытки. Немножко меньше радует, что уцелевшая часть мирового плагиата не очень хорошо действует на уцелевшую часть общественного сознания. К примеру, от мыслекрадов мягкого типа, — то есть — считающихся честными, знатными и распространяющими свет (а так-то тип у них, по-моему, жёсткий), и произошла легенда о какой-то якобы бесконечной безначальности искусства вообще. О прямо-таки ПРИРОДНОЙ несамостоятельности, а значит, и не подлежащей обсуждению ОБЩЕСТВЕННОЙ ПРИНАДЛЕЖНОСТИ ВСЕГО, что было когда-то авторским, личным. И в особенности это касается (см. выше) мелодии в песне, сюжета в прозе.

Впрочем, запущенный на орбиту миф о такой вот всеобщей собственности на всё — (прямо как в городе Солнца, этом утопическом колхозе имени Кампанеллы) — на поверку вовсе не призван служить к пользе кого ни попадя, а как раз рассчитан на отдельных персон, — на чистых людей с верхней палубы (как выразился один из героев моей пьесы, — много претерпевшей за то, что ваш преданный чичероне авторством своим ни с кем делиться не пожелал!). Словом, идёт неписаная, полунелегальная охота на всяк дюйм не только чужой личной классики, но и на всяк удачный пассаж более скромных работ, — однако ж не менее ЛИЧНЫХ. Осуществляется какая-то, не очень понятная, национализация чужих индивидуальностей, что ли… И вот уже личного Авторства вроде как вообще больше не бывает на свете, — к тому во всяком случае всё идёт! То есть бывает, конечно, и авторство, да не про всякую честь. Всегда найдутся, как сказано выше, исключения для «исключительных»! Правда, самих исключений этих что-то набирается многовато. И вот мы уже стоим, глядишь, перед обыкновенным грабительством.

Неужто нам это нравится? He-а. Давно стряхнули бы с себя эту канитель, но мы ведь не только перед грабительством стоим, а и перед плутнями, и перед недописанными (или неисполняемыми) законами, а вдобавок — явно ещё и под каким-то гипнозом! Мне так и хочется назвать его ГИПНОЗОМ НАХАЛЬСТВА (а если хочется назвать, так я, пожалуй, и назову? Кто мне помешает? Или я тоже в кого-то такого уже теперь превращена, кто не смеет даже ругаться, — причём и словами-то почти что комплиментарными по сравнению с теми, которые действительно просятся на язык?!). Так удивляться ли на коллективизацию или приватизацию авторств — у людей, поражённых «толерантностью», которую им почему-то вдруг стали навязывать; удивляться ли на непротивление Красных Шапочек — Волчьим Бабушкам, если даже национальность — и то у нас теперь на всех одна! (Вспомним знаменательное «На троих одни штаны», — старую песенную историю с портами, и новую — с нашими паспортами!.. А митингов-то всё равно по этому поводу не было. Насчёт чего угодно митинги, только не насчёт самого главного!) А коли так, то чего с нами церемониться? Почему наконец-то уже в открытую не сделать все авторства кряду (не сочинения, а именно авторства) народным достоянием? (Без самого народа, разумеется. А вы что подумали?)

Нет, я вовсе не утверждаю, что у замеченного безобразия уже есть система. Пока это скорее стихия. Но я знаю, что есть — кружочками — некие престижеобразующие пространства и в каждом кружочке сидит особый безнаказанный человек, защищённый внушениями достатка и должностями, и даже иногда импозантный, — тип, для которого Авторское право — лишь слово среди слов (рука чиста, да на руку нечист!) и который всю музыку, ему слышную, заведомо считает фольклором. А фольклор, уж известно, — собирают и не спрашивают!

Начинают-то, и правда, не сразу. Как в материальном, так и в духовном (культурном) мире начинают не с латифундий, а с носовых платков. Но постепенно разрозненные замашки сползаются в священное правило.

«Что была бы (такая-то) песня — без моей обработки? — глядеть не на что!» — раз и навсегда решает распространённый среднеарифметический музыкант. Что обрабатывал бы он без самой песни — он у себя, правда, не спрашивает, а постановляет: сущность музыки — в её шлифовке; сила музыки — в непрошеных дополнениях со стороны. Мелодист? Ах, да! Он тоже в какой-то степени человек, но пусть и на том скажет спасибо, потому что обработка-де важнее мелодии!

И вот уже автора самой мелодии перестают называть. Делают вид, что забыли или — что никогда такого не знали. Под сурдинку обработок переписывают его вещь на другое имя. Более близкое кому-то из хозяев жизни и музыки, — по родству, свойству, клану. Ку-клукс-клану… («Престиж! Ты мне простишь? Нет, ты мне не простишь»[52].)

Мы далеки от намерения унижать обработку, третировать аранжировку, отрицать всякую вообще отделку песен, — зачем? Местами и временами она бывает очень хороша. Изредка — пленительна. Разумеется, сами авторы композиций были бы и на этом поприще незаменимы, но, к сожалению, не всегда они удосуживаются навести на свою работу окончательный лоск, а римские-корсаковы, способные их впоследствии заменить, рождаются сравнительно редко. Во всяком случае никто не сказал, что обработчиком чужой музыки может быть каждый, кого не звали.

Впрочем, самозванцы-то и дерзки, и потому речь сейчас даже не о качествах обработок (тем более — не об изгнании их из рая), но о том, что в иерархии вещей они уже давно занимают не своё место, а узурпируют чужое.

«Куда ни кинь — всюду клин!» Клин — да не тот, где Чайковский живёт, а вернее сказать — жил. Редко-редко послышится добрая песня среди бесконечных компиляций и перепевов. А часто ли услышишь по радио имя Василия Ивановича Агапкина, автора знаменитого «Прощания славянки», — произведения, так долго находившегося под запретом?! Или имя Евгения Михайловича Дрезина, — непонятно-свирепый запрет на которое был задействован с 1916 года и далее… А ведь имя-то (в отличие от многих имён) честное и незапятнанное: героическое имя храброго воина, связанное с событиями Порт-Артура, с японским пленом, где Евгений Михайлович, имевший возможность бежать, предпочёл остаться вместе со своими солдатами. Уже одно это вроде бы заслуживает благодарной памяти потомков! Но Дрезин имел неосторожность ещё и создать музыку вальса «Берёзка», и похоже, что именно это подвигло «историков» и музполитиков (так увлечённо всегда бичующих «запретительство» в прошлом и в будущем!) — продолжить запрет, забыть незабвенное имя.

А что? Всё, как положено. Забудут историки — забудет и публика. (Спасибо исследователю Ю. Бирюкову — он, кажется, один не забыл!) А там — ноздрёвским рукавом — уже и нетрудно будет «незаметно» придвинуть музыку Дрезина (или другого прирождённого композитора) поближе к локтю другого автора, — более милого сборной музыкантской самоэлите, как было уже сказано.

Что за манера? Наряду со всеобщей историей — историю (неугодного кому-то) художества вечно своим излюбленным склерозом завешивать; всегда — снова и снова начинать с белой страницы! Мы уже здесь приводили возглас горьковской Насти: «Не было! Не было! Ничего не было!» И намекали, что Настя погорячилась. Ибо «всё было во времена, бывшие до нас»; и ведь были же встарь даже у Барона свои выезды. Были и у Луки добрые намерения! (Даже ещё в детстве я отвергала предубеждение драматурга против Луки!) И у самой Насти (реальной, ненарицательной Насти) была когда-то чистая юность. Недолго, может быть, но была. Можно считать порчу концом всего. Однако началом всего порчу считать я отказываюсь. Было кое-что на свете даже и для нигилистов святое (если с поправкой — на почти святое — мне будет позволен такой парадокс); даже и сейчас есть. Но только оно у них очень маленькое.

Просто нигилист (или завистник, или — как ещё назвать этого мученика невыясненной идеи?) — он и сам не хочет, чтобы это кое-что — почти — святое было более крупным (если это, конечно, не капиталы), — широким, благородным, заповедным. Ему нестерпимо великое, — а МЕНЬШЕЕ в искусстве и в самой жизни — словно бы успокаивает его, спасает его самолюбие от каких-то травм, насмешек судьбы, что ли. Не отсюда ли его рвение всё устроить так, чтобы римейк стал важнее первоисточника, обработка песни — чуть ли не первичнее самой песни, копия — старше оригинала; реставрация «Данаи» (превратившая Данаю в гарпию!) — точнее и лучше «Данаи». (Вообще я не поклонница этого вида живописи, даже у Рембрандта. Та же Саския в виде Флоры мне более по душе. Но говорю о «Данае» потому, что именно после реставрационных «улучшений» черты её лица обрели почему-то хищность, коей были НАПРОЧЬ лишены черты жены Рембрандта ван Рейна! Это ведь и видно по её остальным портретам! Так что «восстановители» её лица недалеко ушли, на мой взгляд, от серной кислоты, которою оно было вытравлено, и лишь придали повреждению чуть-чуть другую направленность!..)

Впрочем, самой картины я не видела — судить приходится по репродукциям. Но вопрос: не «репродукторы» ли так представляют Рембрандта? и вопрос: не становится ли и вся заангажированная часть искусства продолжением серной кислоты? — увели бы от темы ПУТЕЙ НА УМЕНЬШЕНИЕ к теме ПУТЕЙ НА УХУДШЕНИЕ. (Что, впрочем, кажется, одно и то же!) А коли так, — то мы не сильно отклонились и теперь наблюдаем даже оба пути, коими пошли и продолжают всё мельче семенить нынче многие деятели культуры. То пути с дороги — на тропинку, а с тропинки… уж и не знамо куда (бывают ведь ещё и канавы!). От Достоевского — к Арцыбашеву, от Александра Островского — к Т. Уильямсу, от героев Александра Грина — к ведьмёнку Гарри Поттеру, летающему на метле; от «Капитанской дочки» — к мерзостям про девочку Лолиту (помоями политу); от честности — к непрошеной откровенности; от Галины Улановой к От Михаила Плетнёва — к… … … И одним словом — уж обязательно от Моцарта — к Сальери! Вот эти-то пути на уменьшение и на ухудшение так почему-то льстят современному «интеллектуалу», как если бы он и сам понимал, что лучшего не заслуживает. Но странное дело: вместо того чтобы впасть от этого в скромность, в положенное смирение, современный тип, наоборот, впадает во …жгучее суперменство! Почему? На каком основании? Не знаю. С отчаяния, должно. Другого ответа нет. Во всяком случае — у меня.

И вообще «Удивительное рядом». Удивительно, но факт: людей, повторяю, так и тянет, так и манит грозной силой — на меньшее и на худшее, но ведь несёт — ВЕЛИЧАВО! Именно низкопробное должно быть величаво, — почему-то полагают они (опять пересмотрев Пушкина и держа его книгу вверх ногами, как лакей Чичикова, описанный Гоголем). Словно и не видят, что именно из стремления к наименьшему и наихудшему происходит пошлость (которую почему-то считают неразгаданным феноменом!).

И тут поневоле приходит на память всё же опять великое: «Лесная песня» Леси Украинки. Ибо здесь, как нигде внятно, обрисована страсть человека к меньшему, сгубившая бессмертную любовь. И ничего поделать было нельзя, потому что —

Как ни стремился б витязь наш

В балладу и в былину,

Он Мавку бросит (как Лукаш)

И предпочтёт… Килину!

Я всегда утверждала, что Поэзия есть во всём; что нет её только в чёрных дырах да воздушных ямах. А если так, то, значит, и Поэзию и (праматерь Поэзии) — Музыку ищут не там.

Тройственное первородство

От испанца Тирсо де Молины[53] до деда Малины (кто не знает архангельского сказочника Степана Писахова!) прослеживается вереница так называемых БРОДЯЧИХ СЮЖЕТОВ. (Правда, деда Малину я тут приплела зря, — для красного или для малинового словца, потому что он тут даже совсем ни при чём…) Сказать же хотела только одно: не будем обманываться, думая, что эти кочующие истории повторяются из-за недостатка сюжетов на свете. Отнюдь! Выдающиеся и великие сочинители использовали бродячий сюжет не потому, что свой не могли придумать, а потому, что в чём-то не соглашались с предыдущими авторами и желали их дополнить или оспорить. (Это-то, впрочем, известно. Но мало ли известного в наши дни из виду поисчезало и опять неизвестно стало?! Как это всё случилось, в какие вечера — вопрос другой… Но позволю себе продлить сей забавный, наверное, «культпросвет».)

Итак, надеюсь, и ежу ясно, что Моцарт, Пушкин, Гофман, А. К. Толстой — люди-то всё достаточно одарённые; что не было у них никакой необходимости у Тирсо или друг у друга одного и того же «Дон Жуана» — без конца списывать. Просто — должна повторить — каждому из них законно хотелось испытать этот сюжет по-своему, подойти к нему с новой какой-нибудь стороны… Да и можно ли (спросим, отвлекаясь от темы великих людей) — можно ли бродячий сюжет — украсть? А зачем, — когда кругом столько лежачих? Плохо лежащих то есть? И что же? Оказывается, можно! Потому техника шагнула сильно вперёд и наше время усовершенствовало приёмы. Приёмы крадения бродячих сюжетов я имею в виду. Скажут: они и так открыты доступу! О да! Но ведь некоторым — лишь бы воровать! Ведь если уж человек прикипел душой к воровству, его от этого занятия не отдерёшь никакими силами; такой и у бродячего сюжета на ходу подмётки срежет — не броди попусту!

Скажут: — Насчёт подмёток слыхали, но не надо и преувеличивать! (Правильно, не надо.) — Не так-то, — скажут, — легко подтибрить живой передвигающийся объект. — Верно: не так-то. А кто сказал, что будет легко? Как заметил (правда, по другому поводу) алтайский поэт Шатра Шатинов, —

Трудно было вчера,

Трудно будет сегодня и завтра,

Трудно будет всегда.

Кто бы спорил. Загвоздка однако же не в объекте воруемом, а в (см. выше) субъекте ворующем. В этом совершенно особом типе человеческого существа, которому, несмотря на всю его «особость» — имя легион, и

Который может всё, ребята!

Но вместо клятвы Гиппократа

Даёт вам клятву Герострата,

никогда и нигде, ни в коем случае и ни под каким предлогом не упускать своё (а другими словами — чужое).

Но в этот чувствительный и довольно самолюбивый, колоссальный по-своему, тип, глобальный в своей ущербности, древнейший, но никогда не дремлющий и почти всёобъемлющий, — почему-то вовек не входили (и уже, наверное, не взойдут) ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Достоевский, ни Моцарт, ни Шуберт, ни Лорка, ни Честертон… Почему? «Лопухи» были? Не активные? Безынициативные? Не совсем так. Но ежели мы тут пустимся в развёрнутые истолкования сей загадки Сфинкса, — боюсь, это займёт (у вас и у нас) чересчур мало времени.

Чего только ни говорили о Диккенсе! И такой, и сякой, и преувеличения-то у него, и длинноты, и сантименты… И уют, — «буржуазный» (вместо желанного хаоса и необходимой анархии!)… Но никто не сказал и (несмотря на известный «язык без костей») не скажет, что это именно у него в кармане были обнаружены чужие чайные ложки. Здесь, так сказать, «не дождётесь!». Писатель вообще не этим прославился. Вот кто и фабулу в долг не брал, и странствующих сюжетов не трогал, когда (к примеру) ПЕРВЫМ ИЗ ВСЕХ описал человека, привыкшего к заточению, а при выходе на волю — всей душой устремившегося опять за решётку. Так занимательнейшему из сюжетов было положено дивное начало. А если «плохо» было «положено», что ж! — кто угодно мог на это дело «глаз положить», только уж никак не О. Генри, — чьё каждое слово излучает отдельную мощную самостоятельность. И который (это же видно!) ни сном ни духом в заимствованиях замешан быть не мог, когда сочинял типично свой — О. Генриевский! — рассказ «Фараон и хорал». Про человека, рвавшегося тоже — в тюрьму (так как зимой там теплей, чем на улице, и даже дают поесть), но… угодившего туда, как раз… — когда передумал туда угождать!

Можно из полусырья, из фактически бросовых материалов создать шедевр, — что и делал Шекспир. Но немыслимая задача, надломившая бы и Геркулеса — сотворить готовое из… готового; создать гениальное — из уже гениального. В лучшем случае получишь римейк, а так-то вообще — плагиат. Нельзя ещё раз написать картину «Охотники на снегу»[54] — получится или ХУЖЕ или ДРУГОЕ. Так что ничего конечно же не отразил из Неотразимого Диккенса и ничего не повторил из Неповторимого О. Генри и Анатоль Франс с его «Кренкбилем». Слишком БЕЗПОДОБНА (если так можно выразиться) и страшно ЖИВА вся эта вещь! Сюжет тот же самый, но невозможно и предположить, что взят из литературы, а не из реальности! Слишком естественна ирония, неподдельна горечь. Пламенно-блестяще ПОБЕДИТЕЛЬНОЕ своеобразие.

Кренкбиль, — быть может, самый трогательный из всех героев Бедности и мучеников Простодушия, тоже всеми силами стремился в отсидку, — в парижскую каталажку, а причины те же, что и у О. Генриевского бродяги, только ещё хуже, но, в отличие от того горемыки, в каталажку, к сожалению, не попал, ибо земное счастье обманчиво… (Бедняга Кренкбиль, незадачливый зеленщик! Помнится, я в детстве даже нарисовала Второго Полицейского, который не захотел и арестовать-то его, — вот только где он, этот рисунок? Войска постояльцев прошли через дом…)

Итак, пора всё же разобраться: в чём дело? Неужто же такие люди, как О. Генри и Анатоль Франс, попросту говоря, «слизали» всё-таки этот сюжет у Диккенса? Или — один у другого? Как школяры за партой, — высунув кончик божественного языка и скрипя бессмертными перьями, взяли и «списали»? Да нет, непохоже. А на случай недостойных подозрений (коими так богата наша действительность!) у них есть алиби.

Начать с того, что сюжет этот не бродячий. (За бродяжничество не схватишь! Да оно и не в правилах у названных гуманистов. Даром, что и сам сюжет о бродягах!) Но что я хочу сказать? Так или иначе — ОН НЕ ЯВЛЯЕТСЯ ФОЛЬКЛОРНЫМ, и они не могли его использовать КАК ФОЛЬКЛОР.

По какой же ещё причине их опыт не похож на заимствование? Наверно, по той — что очень уж он в духе каждого из них! — этот сюжет. И каждому из них просто не мог не присниться отдельно. К тому же слишком уж он оказался ЖИЗНЕННЫМ — и уже тем самым не мог не потянуть на простейшее СОВПАДЕНИЕ. При котором ничего не требуется ни у кого занимать: Диккенс начал первый, но и те двое начали первые, — думаю я.

А в конце концов и Диккенс, и О. Генри, и Франс, — все трое могли и САМИ (каждый в отдельности) испытать нечто похожее на ситуацию, в которую поместили потом своих героев. О Диккенсе это даже известно: в пору его детства долговая тюрьма Маршалси, где отец его отбывал срок за долги, была и сыну, можно сказать, родным домом. (Как же было ему не заложить основу соответствующего представления о тюрьме, — почти отчизне, откуда уходят и куда возвращаются?!) Что же до мистера Портера[55] (О. Генри), то он даже самолично сидел в тюрьме! И однажды бежал оттуда, чтобы… вернуться! Вернуться по доброй воле! (Как же было и ему — и тоже лично! — не заложить основу соответствующего представления о тюрьме — словно бы о почти отчизне, откуда уходят и куда возвращаются?!)

И только об Анатоле Франсе я этот припев повторить не могу: просто я в этом отношении о нём ничего не знаю. (Но уже интересуюсь!) При всём при том продолжаю считать, что пленительная естественность «Кренкбиля» — порукой самостоятельности Автора. Да. И естественность, и то, что я назвала бы языком неожиданностей, который, кстати, ни с чьим не спутаешь.

Ещё в 1960-х годах я (в одном интервью) пробовала навязаться к людям со своими досужими домыслами касательно метода О. Генри. «У него всегда две неожиданности, — коряво набросала я. — Одна неожиданность ожидаемая, другая неожиданность — неожиданная». (Помню, я очень гордилась фразой: «Ожидаемая неожиданность» и даже собиралась так и назвать большую работу свою о мистере Портере, но увы! — первые наброски ушли в ту же степь, что и «Второй полицейский», ранее нарисованный мною по следам «Кренкбиля»!) Где наша не пропадала! Но вот к чему я об этом вспомнила. Будь «Кренкбиль» оттиском по трафарету, а «Фараон и хорал» перепевом, — они бы не излучали греющего впечатления: не только ОЖИДАЕМОЙ, но и НЕОЖИДАННОЙ НЕОЖИДАННОСТИ! Хоть где-нибудь, — а показали бы скучную трещинку (пускай даже самую тонкую!), хоть изредка — но выдали бы фальшивую или неуместно-фистульную ноту (вроде того простуженного писка, что вырвался у диккенсовской мисс Токе на студёном званом обеде у мистера Домби[56])! Но нет. Чего не было, того не было. И (не знаю сколь велика и тут опасность заблуждения — заблуждались и не такие, как мы!) остаюсь при убеждении (а также при повторе-припеве-рефрене), что ни Франс (которого не один же «Кренкбиль» рекомендует, как лицо в литературе сугубо неслучайное!), ни мистер Портер (коего, кажется, пока никто ещё не превзошёл по сюжетной части!) ни сном ни духом в банальных заимствованиях неповинны.

Обходя вопрос влияний, — который здесь, по-моему, немножечко ни при чём, — можно, видимо, заключить, что перед нами явление ТРОЙНОЙ ПЕРВИЧНОСТИ или ОДНОВРЕМЕННОГО ПЕРВОРОДСТВА. На что мы уже робко намекали, а теперь пытаемся намекнуть не робея!

Но если среди первородных бывают ЕЩЁ ПЕРВОРОДНЕЕ, то, разумеется, это Чарлз Диккенс. Который, кстати, фактически первым призадумался и о нашем общем Авторском Праве; первым из всех вспомнил о необходимости посрамления всемирного плагиата, не убоявшись и личного сражения с этой гидрой, — ради чего предпринял даже опаснейшее по его временам путешествие через Атлантику. И если кому-то покажется вдруг смешным беспокойство художников о своём духовном имуществе, — что ж? — пусть попытается для начала осмеять самого Чарлза Диккенса!

Вот таковы есть наши все основные посылы (невесть почему называемые сегодня «посылками»!).

А чтобы уж рассчитаться по всем долгам с долговыми и прочими узилищами, напомним, что существовали в старину узилища, в которые возвращаться было… ну, не то что «одно удовольствие», а всё же не до конца страшно. Патриархально-благодушные, по-диккенсовски забавные, безопасные нравы Маршалси, — разве могли они воспрепятствовать мечтам Эми Доррит[57] вернуться в эту тюрьму?! Чтобы на закате дня умилённо созерцать стену, утыканную гвоздями… «Прекрасно — уходить и возвращаться!» — сказал Роберт Фрост. Но, по мнению диккенсовской героини, только возвращаться было — прекрасно. Даже так!

Тюрьма, где О. Генри отбывал срок за так называемую «растрату» (а точнее — за промах непрактичности!), была страшна. Но временный беглец — мистер Портер вынужден был вернуться туда, как честный как раз человек! Благо, что ему — аптекарю-целителю, благодетелю заключённых — там ничего (кроме неволи), по-видимому, не грозило. Зато открывался широкий простор для подвигов отзывчивости, — для дальнейшего приложения честных прекрасных сил.

Четвёртая девица под окном

Итак, трое могикан Прозаического Сюжета случайно создали одну и ту же историю. (Ни дать ни взять — три короля, случайно встретившиеся в одной гостинице за одним столом, — как повествует вольтеровский «Кандид»!) И, насколько я знаю литературоведение (правда, почти не знаю!), — это ни в ком не вызвало протеста или сомнений. Может быть, исследователи просто не обратили внимания на тройное совпадение, почему и не выказали подозрительности? Или молча догадались о невозможности работы гениев со шпаргалками? О чём догадаться можно и по отсутствию утомления при узнавании столь схожих историй.

Когда-то в одном кинофильме я увидела кадр с новоновейшим вроде бы трюком. И вдруг (при всём моём тугодумии!) догадалась, что трюк-то, должно быть, не новый. Ничего и похожего не видав прежде, — всё равно каким-то образом поняла, что на экране передо мной передвигается сейчас — эпигонство… Из чего же я заключила, что находка у постановщиков не своя? Как, — не зная оригинала, сообразила, что это копия? Не оттого ли так произошло, что, воззрясь на новый «кундштюк», я как-то вдруг устала и пала духом?

Я догадалась по своей тоске

О том, что мир висит на волоске, —

не более того… По этой-то внезапной усталости и донеслась до меня, вероятно, весть о дерзком заимствовании, выдаваемом почтенными киношниками за собственную находку. И что же? Впоследствии выяснилось, что так оно и обстояло на самом деле! «Всё было во времена, бывшие до нас, и повторится опять».

Так что усталость (если она не бытовая, конечно) тоже бывает, как ни странно, неплохим подспорьем в оценке художеств. Но ведь не устала же я почему-то ни от одного из трёх, немного сварьированных, но в главном почти одинаковых, «трюков», — трёх повествований, разобранных выше. Там же (то есть выше) я пыталась дать на это «почему» посильно-внятный ответ. А теперь могу лишь повторить: в каждом из них я увидела знак БЛАГОРОДСТВА, всегда присущего взгляду свободному и отдельному: творчеству личному и самостоятельному. Катарсис никогда не рождается из обезьянничанья и вырастает не из обмана, поэтому никогда не утомляет. Самостоятельность не утомляет, вот в чём суть. И хотя О. Генри и Франс не могли не знать Диккенса, — судя по исходящей и от них светлосияющей силе, каждый из них всё-таки написал СВОЁ.

Так древние трагики воспевали одних и тех же героев, но это одно и то же никогда не бывало одинаковым, а было великим и разнообразным, ибо авторы слушались богов, а не друг друга.

А главное то, что во всех трёх случаях (английском, англо-американском и французском) авторами насчёт героев и коллизий было принято верное решение, — не нуворишеское, не суперменское. Видно и вправду «Бог троицу любит»!

Зато… — (впрямь как при том запомнившемся кинопросмотре) я как-то вдруг сразу потеряла силы от одного лишь факта: внезапного появления (уже в наши дни) четвёртого варианта! Четвёртой истории возвращения беглеца в узилище, как домой! Не будем указывать пальцем на кого-то конкретного, в этом замешанного, но с чего он-то взялся — этот четвёртый вариант?!

— Что это с вами, с моими слонами?! —

Маугли крикнул в печали.

Хором подумав: «Ой, что это с нами?» —

Хором слоны промолчали.

(1960-е)

Даже от слухов об этом перепеве я, повторяю, сникла. Даже от конспектного радиоизложения того, что давно знала, но теперь, судя по всему, была обязана воспринимать как новинку, — пала духом. И я не поверила, что в новые времена сюжет сего «добровольного возвращения» может быть хотя бы достаточно искренним. В любом смысле! Перечислять которые (смыслы) охотно предоставила бы другим. Но только ведь кто же их станет перечислять, кроме людей вроде нас, — этих летописцев грусти, не боящихся своего занудства?! (Пусть его боятся другие!)

* * *

Лучше бы ошибиться, но впечатление неотвратимое. Трое ни у кого не взяли. Четвёртый (или четвёртая) — взял. (Взяла.) Быть может, в приятной надежде, что и мы все до одного «не читатели, а писатели» и ввек не читывали ни Диккенса, ни О. Генри, ни Франса? А значит, их четвёртый вариант нам ни о чём не напомнит?