Честпертоновские сюжеты

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Честпертоновские сюжеты

В1991 году Папа Иоанн Павел II опубликовал энциклику «Centessimus annus». Она означала, что прошло ровно сто лет с момента появления очень важной энциклики Льва III «Rerum novarum». Замечу для желающих, что обе они вместе опубликованы по-русски с невиданной быстротой летом 1991 года. Издание это совпало с концом советской власти. Содержание эн-циклик этому соответствует.

Можно было бы написать о них отдельную статью; вообще-то о них и написано очень много, потому что речь идет о социальных делах. Но сейчас я

хочу сказать только об одном: у Иоанна Павла II есть кусочек текста, который трудно читать без слез, хотя, как всегда в энцикликах, там нет ни малейшего пафоса. Римский первосвященник сдержанно вспоминает первую половину 1980-х, когда так трудно было в Польше, опасно – во всем мире и (прибавлю от себя) невыносимо здесь, у нас.

Бог милостив, именно эти годы я провела между Россией и Польшей, то есть в Литве. Милость тут значит, что, как ни странно, в Литве было не так невыносимо, как в России, и не так трудно, как в Польше. Помню, из Литвы посылали в Польшу сахар. Граница была закрыта, но однажды появился священник, похожий скорее на бомжа. Совершенно не представляю, каким образом он добрался, но мало того – из Литвы, прихватив одну монахиню (все они тогда были тайные), он поехал в Москву- подбодрить тех, кто уж очень страдал за Польшу. Утешения у него были исключительно те, что Бог не оставит, а Папа все время молится.

Только что я написала, что в Литве было не так невыносимо. Это неверно. Точнее сказать – «на острове Лапута», или, еще точней, «в городе Китеже». Обычная Литва к этому времени стала наконец довольно советской, научившись не работать, огрызаться и даже приставать на улице с упреками типа: «Что ж это у вас пальто запачкано?». Она пожухла, как ни красили старый Вильнюс в конфетные цвета, и – в отличие от 1950-х или 1960-х – о Европе почти не напоминала. Усилилась и нелюбовь к русским, и сходство с ними, причем похожи они стали на советских, а не любили именно русских, даже если в них ничего советского не было. Однако Лапута или Китеж там оставались, а здесь – не знаю. Наверное, тоже (бывает ли без них?), но я бы не заметила, иначе Бог не спрятал бы меня в Литву на четыре с половиной года, с осени 1979-го до лета 1984-го.

Что же происходило в этом Китеже? Описать это нельзя, как вообще ничего нельзя описать – в словесности мало измерений. Можно сказать иначе: как передать бесконечно малые, как передать интегралы? Ну, интегралы еще туда-сюда, но скорее не словами. Может, музыкой? Или обликом города вместе со всеми изменениями неба? Не знаю.

Однако средство для описания есть, теперь его называют мифом. Расплодились и писатели такого рода – Уильяме, Толкин, Льюис. Средство это опасное, нестойкое, оно очень быстро превращается в муляж, да еще злобный, «наши» – «ваши». Но некоторые сумели им пользоваться, и лучше всех, по-моему, Честертон.

Именно его я переводила в те годы. Собственно, я его переводила постоянно, но тогда перевела, кроме эссе, четыре романа, по одному в год. К этому мы еще вернемся, а сейчас попытаюсь ему подражать -в смысле сюжета, конечно; не больше.

Жили мы в квадратном дворе, где росли плакучие ивы, в трехкомнатной квартире. Сын только что женился в Москве, у него родился сын Матвей (Мо-теюс), и они иногда к нам приезжали; а жили мы с дочкой и котом Кешей. Этот кот был председателем Честертоновского общества, избранным в 100-летнюю годовщину с честертоновского рождения, 29 мая 1974 года, когда Сергей Сергеевич Аверинцев, братья Муравьевы, Юлий Анатольевич Шрейдер и Кяс-тас Янулайтис основали это общество (здесь, в Москве). Много позже я узнала, что тогда же его основали в Англии. Чтобы сильнее было, для этого случая Кешу назвали Инносент Коттон Грэй.

Примерно через год после нашего переезда, перед самым началом польских событий (конец лета -начало осени 1980-го), у нас поселился тайный священник, молодой доминиканец, в миру – инженер-связист. Еще через год ему предложили работать в милиции – кажется, проверять, не крадут ли машины с сигналами, и он согласился. Сам он не понимал, почему, а моя дочь предполагала, что устал бояться: «знают – не знают», и рывком решил проверить. Как права была Ахматова, когда сказала, что боялись все и все время (цитирую по памяти). С тех пор в шкафу у него висели рядом форма – и доминиканский ха-бит, черный доминиканский плащ, прозрачная аль-ба, два-три расшитых орната самых честертоновских цветов. Ходил он в обыкновенном костюме.

Каждое воскресенье мы шли с ним к монашкам, которые, отсидев свое, жили попарно в своих квартирках. Чаще мы ходили в ближнюю квартирку, за вокзалом. Там жили девяностолетняя настоятельница, мать Антонина, и кругленькая, сероватая сестра Маргарита. Две другие и еще одна, живущие сами по себе, приходили туда – Екатерина, Магдалина, Филумена. Наш отец Доминик служил мессу. Потом обедали и непременно на сладкое ели крем-брюле или конфеты «Коровка». На балконе росли незабудки и маргаритки. Мать Антонина вспоминала со мной любимые детские книжки – «Маленькую принцессу», «Леди Джейн».

Знаете ли вы, что такое интенция? Вот что: когда о чем-то молишься, можно что-то сделать, от чего-то отказаться или, на самый худой конец, посвятить свои тяготы – скажем, болезнь. Собственно, это обет, но, сколько я их видела, слышала, ничего самонадеянного в них нет, все препоручается Богу. Сестры и матушка давали обеты непрерывно. Особенно заволновались они, когда 13 мая 1981 года был ранен Иоанн Павел II. Стали перезваниваться: «А ты что посвятишь?», «Аты?». Я посвятила перевод «Четверга»[ 64 ], там как раз про анархистов и террор, и перевела его месяца за два. Каждый роман Честертона посвящался чему-нибудь, и все они были как описание нашей жизни – «Шар и крест», «Перелетный кабак», даже «Возвращение Дон Кихота». Однако совсем уж точно совпадал с ней роман Льюиса «Мерзейшая мощь». Не верите – прочитайте.

Нельзя это описывать, разве что иронически, и было действительно много смешного, однако детская, смешная правда сокрушала горы. Об этом, собственно, Папа и пишет, хотя и суховато. А как иначе? Поистине, тут подошли бы только музыка или, может быть, фреска.

Расскажу лучше факты. Почему-то в Москве решили издать эссе Честертона «Писатель в газете». Раньше ни за что не хотели, а в мерзком 1983 году стали торопить! Многое перепечатывалось, но было и новое, в частности, – эссе «Великан». Представьте сами, как я сидела летом перед окном с зеленью и писала собственной рукой: «Не странно ли, что в великих битвах всегда побеждали побежденные? Те, кого побеждали в конце боя, торжествовали к концу дела. ‹…› побежденный побеждает почти всегда. ‹…› Вот и все, что мы можем сделать, когда сражаемся с сильнейшим. Он убьет нас; мы нанесем ему незаживающую рану, словно камушек, попавший под колеса поезда, мы сотрясем и поразим хоть на миг невиданную силу и бездумную невинность зла».

Задолго до того, как сборник прошел разные издательские стадии, это пошло по рукам, самое актуальное, сиюминутное – из честертоновского самиздата. Нет, было еще сиюминутней – «О Польше». К именинам нашего отца Доминика, когда в Польше стало совсем тяжко (в 1982-м? Да, наверное), я перевела не для издательств – ему в подарок- эссе 1927 года. Честертон описывает, как на скачках один поляк «вызывал особенную жалость». «Во всяком случае, так я думал. Однако, извернувшись каким-то непостижимым образом, он буквально повис на лошадином ухе и, уж совсем неведомо как, оказался в седле. Словом, он пришел первым. А рядом со мной кто-то сказал: „Поляк!.."»

Если кажется, что это очень хорошо – так страдать и так надеяться, как было со мной, когда я выводила эти слова и заключительную строчку из Бел-лока о Деве Марии: «Надежда почти обреченных, дом золотой…»; если кажется, то пусть не кажется. Не дай Господь никому из нынешних детей (чуть не написала «из моих внуков»), но правильней – вообще никому.

Третье послание от Честертона перевела не я. Его еще в 1969 году перевел Тоша Якобсон, потому что мы надеялись издать «Перелетный кабак» (оно оттуда), но нам не разрешили. Постоянно повторяя,

что в Бога он не верит, Тоша Честертона полюбил и перевел два стишка. Они напечатаны неоднократно – в романе и в Тошином двухтомнике. Сейчас повторю одну строчку:

Ибо жалеет наш Господь свою больную страну.

(Послание скорее – от Тоши; у Честертона – «большую» или даже «великую», но Т., видимо, не разобрал моего подстрочника.)

Стихи эти почему-то больше читали тут, в первые, нищие годы освобождения.

Перед самыми этими годами, осенью 1983-го, мне стало совсем плохо. Я отказалась от очередной работы – не самиздатской, издательской, почти не вставала; все это было и непозволительно, и невыносимо. Несколько лет я знала, что на севере Литвы живет и служит алтарником архиепископ Винцен-тас Сладкявичюс, молитвенник и экзорцист. Тогда, буквально только что, ему дали кафедру в Кайшядо-рисе, между Вильнюсом и Каунасом; говорят, что тогда же он тайно стал кардиналом. Мне посоветовали поехать к нему. Я поехала; и он сказал: «Потерпите, это кончается». Была осень 1983-го, день св. Терезы, 15 октября. Прибавил он и очень важные слова: после, когда оно кончится, не гневите Бога. Будет не рай, будет жизнь, а сейчас ее нет. (Конечно, пишу не буквально, но смысл этот.)

В одной нынешней английской статье сказано, что «против течения истории» встали, среди прочих, «бывший актер преклонных лет, дочь бакалейщика, портовый электрик и польский Папа – поразительное, истинно честертоновское содружество».

После поездки к Сладкявичюсу я тяжело заболела. Это он, кстати, предполагал заранее: «Сейчас надо болеть, надо страдать и посвящать все это». Вот они, интенции. Ближе к весне, уже передвигаясь, я пересказывала его слова молодому литовскому диссиденту, который пришел и плакал, больше не было сил. Когда я пересказала и дала ему папский розарий, он встал на колени и поцеловал крест. Стыдно это писать? Да. Надо? Наверное, надо. Позже, в начале 1991-го, именно этому человеку запертые в Сенате литовцы поручили составить эмигрантское правительство (он случайно был, кажется, в Дании), но, слава Богу, это не понадобилось.

Сами цифры «1984» перечеркивали возможность жить. Мы вернулись в Москву из-за семейных дел. Стояла жара, время остановилось. Сотни раз я пересказывала начало «Наполеона Ноттингхильско-го» – Честертон заверяет там, что через 80 лет после 1904 года (когда он это писал) будет вполне человеческая жизнь, и три клерка спокойно пройдут через парк, зайдут в кафе… Взял Оруэлл саму цифру отсюда или нет, англичане спорят. Но тот, кто ее выдумал – что-то видел (посмотрите, как развивается «Наполеон»). Видел перелом времени, ничего не скажешь.

В мае 2000 года кардинал Сладкявичюс умер. Живет маленькая Литва, похожая на утопии Честертона своей красотой и беззащитностью. Заодно она, как и мы, показывает, чего Честертон в упор не видел: религиозный человек и просто «обычный человек», его любимый «common man», бывает (часто ли, не знает никто) хуже нерелигиозного. Казалось бы, так ясно в Писании, еще у пророков, а он – не знал.

Однако в отвратительный муляж теократии Литва не превратилась.

P . S .

СТИХИ ИЗ «ПЕРЕЛЕТНОГО КАБАКА»

В городе, огороженном непроходимой тьмой, Спрашивают в парламенте: «Кто собрался домой?» Никто не отвечает, дом не по пути, Да все перемерли, и домой некому идти.

Но люди еще проснутся, они искупят вину, Ибо жалеет наш Господь свою больную страну. Умерший и воскресший, хочешь домой? Душу свою вознесший, хочешь домой? Ноги изранишь, силы истратишь, сердце разобьешь, И тело твое будет в крови, когда до дома дойдешь. Но голос зовет сквозь годы: «Кто еще хочет свободы? Кто еще хочет победы? Идите домой!»

Когда мы жили в Литве, Якобсон уже умер. Замечу, что мы вернулись в Москву в первую годовщину его смерти, 27 сентября. В тот же день, двадцать два года спустя, мы переехали в другую квартиру.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.