I
I
Но сей пожар в груди — тому залог,
Что некий Карл тебя услышит, Рог!
Марина Цветаева
Как ни старайся автор быть суровым, свободным и пересмешливым, всё равно, — если рассказывает о детстве, — нет-нет да и увязнет в умилительностях, нет-нет — и запутается в ползунках телячьих нежностей, не тех, так других. Что до читателя, то ведь и он наверняка устаёт от этого безостановочного пряничного бильярда с непрестанно катающимися в его (читателя!) глазах колобками чистого ребячества. К тому же и улыбающимися, если так можно выразиться, одинаково пеклеванно и — с ямочками на щеках… Никакого разнообразия! И хотя простодушнейшие колобки эти, то направляемые кием биллиардера, то вновь ускользающие от всякого умозрения, на поверку оказываются подчас глубокомысленнее, чем от них ждали, и даже, как заметил о других героях Иван Киуру, «хитрее, умнее, —
Могло ли — что видено ими — хитрому греку
Даже присниться?» —
всё же мне захотелось приостановить нахлынувшие образы детства, отшагнуть временно в сторону от их колобковых позиций и от их пеклеванных улыбок, дабы затем, оборотясь и воротясь, взяться за старое с новыми силами.
Итак, беру себе отпуск от непрошеных воспоминаний полумладенчества, признаюсь, осаждавших меня в последнее время, а в качестве законного отдыха от них избираю пока что путь по ограниченным пространствам взрослой жизни… Хотя, впрочем, и то верно, что в трудовых буднях человек (иной раз) — что сыр в масле! А на отдыхе-то, на курорте — ему, наоборот, — денно и нощно тачку с камнями толкать приходится, подвергаясь к тому же издевательствам доброго десятка надсмотрщиков! Нарочно кем-то подобранных по признаку самой что ни на есть изобретательной лютости и почти что ненатуральной беспощадности!
Во всяком случае именно такой сюжет подсказывали мне всегда мои сны (разве сон не сокровищница сюжетов?), но, как это ни странно, в точности так же было с нами и наяву… О сновидении, странно-последовательном сновидении из взрослой жизни и пойдёт здесь, если позволите, разговор. Но сначала — два слова о той действительности, что навевает сны, каковые бы наверняка не могли «хитрому» (древнему?) «греку даже присниться»!
В доме отдыха злейшие надсмотрщики это те, которые вам отдыхать не дают. А в Доме творчества лютейший тот, который, наоборот, надсматривает, чтобы вы ни в коем случае не поработали. Чтобы вам работать даже в голову не пришло. Нужды нет, что вы за это вперед заплатили и даже, никак, приехали специально для этой цели?
У нас с Иваном Семёновичем в распоряжении одних только основных брежневистских соглядатаев (мелких и рассыпчатых я уж и не считаю) — всегда было до дюжины голов на сезон. «Богат и славен Кочубей!..»
(Не забудем, кстати, что действие происходит всё ещё наяву — я просигнализирую, когда сон начнется.)
Не будем (также) ни на кого пальцем указывать и дадим нашим принудцобровольцам условные клички.
Господин Грегор Идельфонсе Отребьев (от слова «отребье», а не «тряпьё», потому — с тряпьём у нувориша всегда всё в порядке), держатель подпольных гаремов и воспитатель подрастающих поколений (подросли уже!), возглавлял благородное движение боевых дружин против меня и моего мужа.
Верный ленинец и сталинист-хрущёвец по брежневизму, подобно новому Ариону, всплывший, взлетевший (правда, никогда не тонув!) на гребне новых дней и, с возгласом «Наконец-то!», радостно шлёпнувшийся в самую серёдку реки Перестройка, этот-то вот Отребьев (он же — князь Тьмышкин) производил те взлёты свои буквально из-под земли! — подобный причудливой череде нефтяных фонтанов, и неожиданный, точно оклахомская скважина… А ведь так-то — весь век ползком: от большевистского подполья и до подпольного бизнеса с примыкающими сюда же личными подземными домами свиданий, о которых мы здесь уже сказывали, и, — как подытожил впоследствии Иван Семёнович, «с личными подпольными курортами»… Но то-то я и дивлюсь: да неужто же там, под большими почвами, не нашёл этот бедный ребёнок Подземелья ничего лучшего для своих наблюдений и — политически — ничего подозрительнее, чем такие легко обозреваемые «объекты», как мы? К тому же ведь и ходили-то мы всегда по земной поверхности, а не под нею, почему и подземельщикам с нами бы не должно было быть интересно!
(Всё это странно? О, понимаю. Но нет: это ещё не сон. Это всё ещё ЯВЬ продолжается. Когда будет сон, — я свистну, себя не заставлю я ждать!)
Приспешники Гришки Отребьева, коим характеры, кажется, заменяла их святая общая цель, были под стать своему начальнику, и что ни должность, то синекура! Теперь они дружно изображают существ и созданий, якобы претерпевших от всех режимов. Они сделались вдруг так мило аполитичны, что и не вспомнят небось: а по какой же это такой политстатье (совсем почти что ещё на днях!) вели они охоту на человеков? И так преданы капитализму (тут они, впрочем, впервые правдивы), что и сказать невозможно. Но если наживаться вдруг почему-нибудь станет невыгодно, они и этому своему кумиру, — знаю! — изменят, потому — им не привыкать-стать!
Ах, боюсь: меня опять посчитают злою! Что, по мнению некоторых людей, слишком не соответствует моему, творчески-беззащитному, облику и нежной, как фиалки, манере письма… Что ж. Если я так беззащитна, как это кажется, — почему никто не вступился за меня? Почему никто не защищал меня от номенклатуры с той же силой, с какой номенклатуру защищали от меня?
Гром и молния! Не довольно ли с кафкианских Проходимцев — («Проходимец» — гениальная миниатюра Кафки — не выходит у меня из головы!) — не довольно ли с них и того, что я не называю их прямо?! Чем не бережное отношение к неприятелю? — чем не наивысшая необязательная учтивость? — чем не фиалковое письмо на японского шёлка подкладке?! Сейчас вы убедитесь: я даже клички отребьевцам подобрала почти нежные! А именно: Аспид. Випера. Сатир. Уголино. (Не от углей дантовского ада пока что, а всего лишь от уголовщины пока что.) А также — знаменитый пушкинский Фарлаф и с ним — Контрабас-Панталоний.
Ах! Негр суеверен,
Моряк суеверен,
А я суеверна… —
?????????????????????????как негр-моряк!
Вздрагиваю
И от скрипа двери,
Не начертав перед тем на дверях, —
На косяке, и сыром и вздутом,
Невыносимый враждебным духам
Знак.
С нами Крестная Сила! В предлагаемое время перечисленные чиновники ведь промышляли делами, о которых только Сам Пресвятой, — многотерпеливый до поры — Господь наш на небесах ведал, а в здешней юдоли, — по-видимому, только тёмная ночь, да мы с Иваном Семёновичем. Почему именно мы? Да потому что гнусную летопись деяний своих люди Вандалитета записывали прямо у нас на шее.
Даже любопытно иногда становилось: а с чего, собственно, проходимцы взяли, что бедные наши загривки суть самое тайное место на свете? А значит, их почтенные записи никогда-де не будут найдены, ни должным образом оглашены? Ведь, к примеру, я в рисуемый период была на литературной арене несколько даже нашумевшей фигурой. Так как же они всё-таки догадались, что за меня им ничего не будет?!
Впрочем, они уж постарались убавить и шум, производимый лилипутскими тиражами небольших книжек моих. А Ивана Киуру — и вовсе не допустить до печати с её спасительной гласностью. Теперь никакая наша жалоба на завистливых проходимцев не прозвучала бы авторитетно. Так, заведомо приготовив нам отнюдь не такие места, где нас будут выслушивать, они заранее давились от смеха.
И вместе с тем… они явно боялись нас! Казалось, они нутром чуяли, что мы разгадали бы их в любом случае. Ну, так ведь и то сказать!
За одно лишь выраженье
????????????????????????????????на лице его, — под стражей
Продержала бы я шельму
????????????????????????????????всё оставшееся лето!
Пусть он лучше не выходит,
?????????????????????????????пусть не портит мне пейзажей…
(«В том лесу…», 1980-е гг.)
И однажды отребьевцы вкупе со своими аляповатыми мамзелями и трепетными прихлебателями заплели против нас с мужем здоровеннейшую кознь, — очередную, не первую и не последнюю, но тоже очень внушительную. Им, должно быть, опостылело наблюдать, как мы, даже на ходу, на прогулках, всё что-то сочиняем! Статочное ли дело — для Дома творчества?! И на этот раз захотелось им (для разнообразия) на веки вечные лишить нас путёвок — сразу во все Дома творчества, сколько их ни есть.
Сказано — почти сделано. Для начала по кругам и округам был пущен слух о наших с Иваном Семёновичем якобы широких буйствах на почве пьянства и наркомании! А лекаря (для отребьевцев свои в стельку) сидя в Москве и радостно потирая ладошки, заведомо поддержали эту удачную мысль странствующего туда-сюда клуба «весёлых и находчивых». Для этого предприимчивым эскулапам даже не обязательно было встречаться с нами. И — «пошла писать губерния»! Тут впору было последнего юмора лишиться, а не то что сна, аппетита и охоты к творчеству! Но —
Не поддавайся опасным бредням;
Спи ты, спи, неусыпный страж!
Двери же старые
Утром бледным,
Чтоб не скрипели,—
Смажь!
В жизни, пожалуй, не видывала такого мужского типа, который бы выпивал меньше, чем Иван Семёнович! Ведь же любой на его месте запил бы, как лошадь Мюнхгаузена! И осудил бы зафлажкованного человека за это разве что распоследний палач. Вообще-то и мне полагалось бы давно уже спиться с кругу! Но моя транспортная болезнь с её неизбежными укачиванием и плывучестью заведомо исключает всякую возможность (к тому же и неприличного для нашей сестры!) поклонения Бахусу. И, кстати сказать, антивакхическую природу болезни Меньер (моей болезни!) лучше всех должны были знать развесёлые обманщики Гиппократа, — те, в стельку свои для отребьевцев, медики, что так смешливо согласились увязать и меня с «Пьяной горечью Фалерна»! Как всегда, плуты скрыли от общества, что именно им, а не мне «председательница оргий» Постумия что-то такое «велела»! И ведь это именно о них, — в стельку-стёклышках, стеклянных огурцах и непробудных трезвенниках, — я даже стих в ту пору составила:
Возвращаясь в родные шпинаты,
Не пинай в огородах томаты!
Что же до Ивана Семёновича, нервы его были уже настолько расшатаны, что даже маленькая рюмка коньяку или пива могла бы привести его к срыву, коего от него и так слишком нетерпеливо ждали. И даже, можно сказать, требовали! О, ему никак нельзя было пойти навстречу этому скромному соцзаказу или, так сказать, пожеланиям трудящихся! К тому же, если бы загнанный человек съездил кого-нибудь из них по физиономии (хорошо, что этого не случилось!), никто не поверил бы, что это от маленькой рюмочки и великой травли (а не от маленькой травли и полуведра!), и клевета полностью восторжествовала бы под лозунгом: «Ага?! Что мы вам говорили?!»
Нерв звенящей натянут тугою струною
И дрожат на нём горькие слёзы, —
записывал тогда Иван Семёнович (разумеется, по другому поводу, так как презренные поводы его перо не обслуживало).
…То не Лорки ли песню они отразили
И трепещут, сорваться готовы?
Не сорвутся. Вы соли их не раскусили.
И подумали вовсе не то вы.
Срывы бывали. Но, конечно, значительно реже, чем их малевали. Я могла бы пересчитать их — за долгие времена — по пальцам одной руки. Но они были очень страшны, так как вызывались каким-то совсем особенным случаем… Так было, когда мою книгу «Река» отпечатали мелким комментаторским шрифтом. (Тщетно я заверяла Ивана Семёновича, что это не есть ещё шрифт расправ, что это случайность!) Так было, когда в уютном домотворческом клубе мы просмотрели с ним американский фильм «Лихорадка на белой полосе» и когда он справедливо углядел в этой киноистории разительное сходство с нашими с ним обстоятельствами.
…Боссы-коррупторы и разложенцы по ходу сюжета фильма всей кодлой преследовали двоих ни в чём не повинных молодожёнов. (Вот только в честности, правда, повинных: что было, то было!) По окончании фильма Иван Семёнович встал и, не думая об опасности, с этим связанной, степенно, большими, графически чёткими шагами направился прямо в презренный (потому что отребьевский!) бар. Лицо его было бело как мел. Я никогда не забуду ужаса этой минуты.
«Инвалида посетил
Во саду я:
Отсудил его костыль
По суду я».
Клевета.
Рисунок Новеллы Матвеевой. 1950-е гг.