VI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Липецк. — Киев. — Графиня Браницкая. — Новороссия.

Взявши место в дилижансе на 8-е июня, я 7-го поехал в Царское Село обедать к племяннику моему, Николаю Алексееву, который служил там офицером в гренадерском полку императора Австрийского. Там гулял я в саду, провел вечер, ночевал и на другой день рано утром, по условию с кондуктором, сел в остановившийся против квартиры племянника моего дилижанс.

По этой части в два года с половиной нашел я большое усовершенствование: когда русские станут перенимать, всегда стараются перещеголять своих образцов. В покойной четвероместной карете, безо всякого стеснения, засел я с тремя женщинами. Но, если экипаж был покоен, зато не общество, в коем я находился. Оно состояло из одной, кажется, мадам Ледрю, по торговым своим делам отправившейся в Москву, да из одной жены чиновника или помещика, Оловянниковой, с горничною девкой. Сия последняя сидела со мной рядом насупротив своих барынь или дам; она была не стара, но толста, черна, глупа и зла; часто грубила даже госпоже своей и при постоянном жаре природными, а иногда неосторожными испарениями заражала воздух. Француженка, как почти все её соотечественницы, была словоохотна, но ни слова не знала по-русски; русская была молода, скромна и учтива, не говорила по-французски, а почитала необходимою вежливостью отвечать на беспрестанно обращенные к ней речи мадамы. Я несколько времени служил им переводчиком, пока это мне не надоело, и я решительно от того не отказался, за что мадам крайне на меня осерчала; толстая девка во сне припирала меня к стенке, а я локтем в бок будил ее. Таким образом провел я три дня с половиной и приехал в Москву, не пользуясь приязненным расположением моих спутниц.

Только до Бронниц, за Новгородом, устроено было шоссе; далее должны мы были ехать прежним, обыкновенным путем; подъезжая к Москве, последние две станции по выбитой дороге показались нам невыносимы. Правительство начинало баловать нас, но и поныне, распространяя по всей России удобства путешествий, не может приучить нас к странствованиям по своей земле.

По старинному обычаю, в нашем семействе сохранившемуся, въехал я прямо в дом отсутствующей сестры моей, на Старой Конюшенной. Она с мужем зажилась в Пензе, отпраздновав свадьбу брата. Но их со дня на день ожидали, что и задержало меня несколько в Москве, ибо мне не хотелось дорогой с ними разъехаться. Город был пуст, по крайней мере, для меня; небольшое число моих знакомых находилось в деревнях. Но я не скучал, совершенно ведя жизнь любопытного путешественника. Всякий раз, что я приезжал в нее после пожара, Москва являлась мне в новой красоте. В этом году весной был открыт так называемый Кремлевский сад: грязная Неглинная, протекавшая через гадкое болото, заключена в подземный свод, а на поверхности её явился прекрасный сад или бульвар, зеленою лентой опоясывающий почти весь Белый Кремль. В этом месте, которому подобного нет в центре Петербурга, проводил я вечере. Наконец, воротились мои Алексеевы; пробыв с ними суток двое и с помощию зятя добыв хорошую бричку на рессорах, я отправился в дальнейший путь.

Я мог бы потерять счет проездам моим по Владимирской дороге в Пензу. На этот раз мне ровно нечего было бы о нём говорить, если бы не случилось со мной одно происшествие, которое могло бы кончиться для меня несчастным образом и о котором упоминаю здесь потому только, что нечего другого сказать. За Муромом, проезжая лесами, около станции Кулебаки, откуда ни возьмись голодный, чуть ли не бешеный волк. Сперва гнался он издали за повозкой моей, потом подскочил так близко, что я слышал, как он щелкает зубами; не понимаю, чего он испугался и скрылся в лес. Со мною не было огнестрельного оружия; в смирной России почитал я это излишним, а испуганный ямщик бранил меня за то. Во весь опор по песку гнал он тройку свою, предвидя новое появление волка. Он не ошибся: из чащи волк стрелой прямо бросился на лошадей, но, к счастью, дал промах, очутился на другой стороне дороги и в удивлении остановился. Показался мост; проскакав его, ямщик объявил, что опасность миновалась.

Благополучно прибыл я в Пензу к вечеру 22-го июня. Если бы не всегда этот город вмещал в себе драгоценные для меня залоги, я приближался бы к нему, кажется, столь же равнодушно, как ко всякому незнакомому мне уездному городу. Тут был я обрадован укрепившимися с виду силами матери моей: летом она всегда оживала. Не менее насладился я картиной супружеского нежного согласия новобрачных, брата моего и невестки. «Боже мой, говорил он мне, как счастье было близко, у меня в глазах, под руками, и я не понимал его! Надобно было, чтобы другие заставили меня вкусить его; сколько лет ранее мог бы я им пользоваться!» Приятно мне было также увидеть в первый раз небольшое семейство, нарожденное меньшою сестрой моею, Александрой; оно состояло из дочери Дарьи и сына Ивана. В муже её, Юматове, было столько же странностей, как и в ней самой; они часто ссорились, зато нежнее мирились, и оттого, мне кажется, жили они счастливо.

Мне судьба была приезжать в Пензу к неизбежной Петровской ярмарке. На ней было довольно шумно, и я увидел несколько новых лиц, в Пензе поселившихся, между прочим, молодых, образованных дам; как знакомство мое с ними было тогда мимоходное, то и не буду здесь говорить о них. Губернатор Лубяновский жил в больших ладах с моим семейством; в губернии его не очень уже любили, но он умел заставлять всех себе повиноваться.

Зрелищем совершенно для меня новым в Пензе были войска, в ней и вокруг неё расположенные. С незапамятных времен, кроме ополчения 1812 года да внутренней стражи, других воинов в ней не видали. Дивизией начальствовал генерал-лейтенант Иван Федорович Эмме, семидесятилетний старец, совсем не маститый. Чудесно крепкого сложения, он еще бегал в саду у брата моего, при мне перепрыгивал через довольно широкий ров, в четвертый раз был женат (у немцев это дозволено), жене своей, лет сорок его моложе, начинил изменять и собирался развестись с нею. Хотя он и смотрел молодцом, о военных подвигах его что-то мало знали. Получив изрядное образование, он в обществе бывал довольно приятен и весел. Мне всё это в его лета не нравилось, и он мне всё казался старым Мекленбургским жеребцом, еще годным под седло.

Мне непременно хотелось побывать в Киеве: проехать близ его, на него не взглянув, казалось мне и грехом, и великим для меня лишением. Также нужно мне было поспеть в Одессу, в одно время с Воронцовым, гораздо после меня из Петербурга выехавшим. Я стал торопиться, но можно ли скоро вырваться от родных? Мне должно было отпраздновать с братом день именин его, 29-го июня, а потом день именин новобрачной и матери её, Марфы Адриановны Чемесовой, 4-го июля. Но на другой же день, 5-го числа после обеда, оставил я Пензу.

Мать моя, с сестрой, братом и невесткой, по приглашению семейства Ступишиных, поехали провожать меня до селения их, Пановки, в 35 верстах близ Тамбовской дороги находящегося. С сим семейством давно уже у нас последовало примирение. Не только Агния Дмитриевна была жива, но и в глубокой старости мать её, воплощенная гордыня, Елисавета Петровна Леонтьева. Дочь её, Александра Ивановна, бывшая за генерал-майором Панчулидзевым и несколько лет уже овдовевшая, жила с нею. Итак, три поколения вдов и двое сирот составляли семейство сие. Любопытно мне было видеть женатого брата вместе с обожаемым некогда предметом, в близком родстве с тою, с которою несколько лет вел он любовную переписку. Ни тени прежнего чувства: время всё истребило, обхождение самое простое и дружественное.

Более двадцати лет прошло с тех пор как видел я Пановку и любовался её господским домом: он был длинен, просторен и чисто, хорошо отделан, с иголочки. В продолжении этого времени, владельцы его, вдаваясь в разные чрезмерные издержки, мало заботились о его поддержании; с другой стороны, в это время роскошь при убранстве комнат чрезвычайно увеличилась. Мне предстал он тут с своими обнаженными внутри стенами, в виде клонящегося к падению сарая, нищенски прибранного. Отовсюду в этом доме веяло разорением: казалось, что две хозяйки и Фортуна их готовы скоро рухнуться[35]. Это чувство умножало грусть мою при разлуке с матерью. Переночевав, отобедав и приняв материнское благословение, 6-го числа пустился я далее.

Я поехал шибко ночью и днем: чуть рассветало 7-го числа был уже я в Чембаре. Не вылезая из брички, с удовольствием посмотрел я на собор и на небольшие казенные и частные каменные строения вокруг него, и вспомнил деревушку, которая лет за двадцать занесена тут была снегом. Днем проехал я Кирсанов, а 8-го, рано утром, приехал в Тамбов. Я остановился в каком-то чистеньком домике и пролежал весь день: жары становились несносны, и я решился днем отдыхать и ехать только ночью. Для сокращения пути до Киева, намерен я был следовать особому маршруту, который г. Лубяновский имел обязательность мне дать перед отъездом моим из Пензы.

С большим удовольствием поехал я из Тамбова по совершенно гладкой дороге. Уездный город Козлов, хорошо обстроенный, чрез который я проехал ночью, спросонья показался мне губернским. Солнце начинало уже палить, когда 9-го приехал я в Липецк. Небольшой, чистый, хорошенький городок весь был занят чающими движения воды. За лощиной, в которой находится целебный ключ, в каком-то выселке, нашли мне приют на постоялом дворе. Мне показалось тесно, душно, и я поселился в темном чердаке. Там было несколько прохладнее, но жар на дворе был Африканский: я мало ел, за то чересчур много пил лимонаду, отчего в желудке моем произошла большая революция. Когда к вечеру она немного поутихла, пошел я взглянуть на заведение, коему подобного еще никогда не видал. Небольшой сад и длинная простая деревянная галерея служили украшением сборному месту. Так как уже смерклось, гуляющих почти никого не было; я встретил, однако ж, одного знакомого, младшего из Голицыных, князя Владимира Сергеевича, тогда кавалерийского полковника. Мы с ним побалагурили; кроме пустяков о чём же с ним было говорить? Я пошел к минеральному колодцу отведать его воды; её железистый вкус понравился мне, и я выпил три стакана, отчего совсем прошел мой недуг. Таким образом, в продолжение нескольких часов, я было захворал и исцелился в Липецке.

Давно уже известно, что Липецкая вода, подобно Пирмонтской и Нарзану, укрепляет только совершенно расслабленных, а в других болезнях бывает вредна. По неведению и не ознакомясь еще с заграничными путешествиями, многие посещали её источник. Теперь число их невелико, но привычка осталась видеть тут увеселительное летнее место. Из околодка все помещики с деревенскими запасами приезжают пожить дешевым и приятным образом; даже из обеих губерний, на границе коих стоит Липецк, кто на неделю, кто на две приезжает погулять в нём. Являются за барышами игроки, комедианты, а городок богатеет и украшается, и говорят, что и поныне цветет.

От Липецка до Ельца следовал я маршруту Лубяновского. Говорили, что тут от сорока до пятидесяти верст; мне показалось, что более полутораста. Ночью, на наемных лошадях, без перемены и по ужасным проселочным дорогам, мне приходило не в мочь. Замечательно было одно большущее село, называемое Патриаршим; за ним по мостику переехал я через узкий Дон и вступил в Орловскую губернию. Не совсем было рано утром, когда 10-го числа приехал я в Елец.

По народонаселению своему и по наружности город этот больше и красивее многих губернских. В нём квартировал штаб конноегерской дивизии под начальством генерал-лейтенанта графа Павла Петровича Палена, при коем, по несчастью, находился адъютантом старший племянник мой, поручик Александр Алексеев. Я без спросу въехал прямо к последнему, а он без притворства обрадовался мне. Втроем, с двумя товарищами, занимал он довольно большой купеческий дом, и все потеснились, чтобы дать мне особую, хорошую комнату. Из них старший адъютант Ворожейкин, письменный человек, имел столь же подлую наружность, как и название; другой, князь Ухтомский, был записной пьяница. Я ужаснулся, когда разглядел это житье, а еще более, когда узнал, что каков приход, таков и поп.

На полях сражений Пален подружился с отцом Алексеева и сына взял к себе. Узнав о приезде моем от своих адъютантов, он в тот же день велел меня звать к себе обедать. Старший сын знаменитого Палена, он совсем не походил на меньших братьев своих. Это был обрусевший в нашей армии прусский гусар, неискусный воин, а смелый рубака, никогда не веселый, хотя всегда навеселе. Светская образованность, им в молодости полученная, оставалась в нём, как облупившаяся позолота, местами выказывающаяся. Сперва был он женат на последней отрасли графов Скавронских, в другой раз не знаю на ком, а в третий на казачке Катерине Васильевне Орловой-Денисовой. Безо всякого воспитания, с одним врожденным женским желанием нравиться, умела она быть занимательна и любезна; он же был просто учтив, но ни к кому не внимателен. Жену его удавалось мне после того несколько раз видеть, его же никогда. Праздная и невоздержная жизнь, которая была у меня перед глазами, заставляла меня трепетать за бедного моего племянника, и увы! опасения мои время оправдало.

Чего уже не было несколько дней, согласился я ночевать в постели. На другой день, 11-го, жар опять остановил меня, опять обедал я у Палена и выехал только ночью не по большой, не по проселочной, а по уездной дороге в город Ливны.

И в этом городе, который уже совсем не походил на губернский, и куда приехал я 12-го рано поутру, ожидало меня гостеприимство. Не знаю, говорил ли я где о двух близнецах, братьях Беклемишевых, родных племянниках зятя моего Алексеева? С самого ребячества находились они под покровительством цесаревича Константина Павловича; он записал их в конную гвардию, в тоже время воспитывал в 1-м кадетском корпусе и по производстве в конногвардейские офицеры содержал их на свой счет. От колыбели до полковничьего чина дня не были они в разлуке и расстались тогда только, когда каждому дали по полку. Один из них, Андрей Николаевич, у которого и душа, и кошелек были нараспашку, командовал тут конноегерским полком короля Виртембергского. Из Ельца был он предуведомлен о моем приезде, но это было ненужно. Ухватив меня, он скорее уложил меня спать и долго дожидался моего пробуждения, чтобы сесть за обед. Когда вечером я готов был к отъезду, нашли черные тучи, сделалась сильная гроза, и в Ливнах ливмя пошел дождь. Не надеясь переждать его, я остался ночевать.

Ночью лило как из ведра, а когда поутру, 13-го, солнце выглянуло, и я сел в повозку, то совсем не было грязи: пересохшая, алчная земля поглотила всю влагу. Следуя путевому указателю моему, по какой дороге поехал я? Право, рассказать теперь не могу; знаю только, что по самой кратчайшей, к Курску. В ином месте находил я почтовых лошадей, в другом обывательских. Расстояние, верно, также было изрядное; ибо около суток проехав шибко, 14-го приехал я в Курск, когда едва начинало светать. Я остановился там, куда привез меня ямщик, на постоялом дворе.

В Петербурге один молодой человек, с которым я был знаком, князь Григорий Петрович Трубецкой, просил меня на случай проезда моего через Курск доставить небольшую посылку зятю его, губернатору, Алексею Степановичу Кожухову, и дал к нему письмо. Порядочно выспавшись, часу в одиннадцатом отправился я к этому господину. Он встретил меня в губернаторском доме посреди просителей и залы без стульев. Важность, с которою играл он ролю свою, мне понравилась. Начальнику русской губернии, которая народонаселением равняется Норвежскому королевству, не подобает вести себя наравне со всеми, как, к сожалению, сие ныне делается. Сила, которую дают одни узаконения, а еще более личная дерзость никогда вполне не заменит нравственную силу, которую некоторые прежние губернаторы умели давать себе. Не столько себе, как званию своему, обязаны они возвышать его и наружными формами. Он обошелся со мною, как с петербургским приезжим, и сказал, что, как сам я вижу, он не имеет времени заняться мной, а просит часа в два пожаловать к нему обедать на дачу.

Она находилась в версте от города, в узкой, густыми деревьями осененной долине, принадлежащей архиерейскому дому. В этих разъездах мог я хорошо рассмотреть Курск, украшенный тогда одною большою, каменными домами обставленною улицей. Я уже был в нём зимой 1802 года, не видав его (с замерзшими стеклами, сидел я закутанный в возке, и более часу мы с матерью в нём не оставались). Кожухов представил меня жене своей, Анне Петровне, урожденной Трубецкой. Она совсем не была красавица, но трудно было найти милее и нежнее её голоса, взгляда и улыбки, стройнее и гибче её стана. Говорили, что император Александр был к ней неравнодушен и заключали из того, что, в проезде через Курск, он всегда лишний день с нею оставался, а она всякую зиму месяца на два ездила в Петербург. Ну что за беда, если бы и правда! Сам Кожухов был не очень высокого роста, крепок телом, бел и румян. Правда, он деспотствовал в губернии; да как же иначе там, где вековечные беспорядки иногда одною силою придавляются? При нём они почти прекратились. Люди, сами не подвергнутые строгости принимаемых мер, даже пользующиеся их действием, кричат против них. Как быть? Ныне уже так ведется, чтобы желать невозможного; мы хотим кататься в санях среди благоухания роз.

За столом, за которым, считая меня, было нас всего человек пять, хозяин советовал мне, если я тороплюсь, отправиться в туже ночь или пробыть тут весь следующий день.

— За окрестности Курска отвечаю я, — сказал он; — но в прилегающих к Малороссии уездах нередко бывают ночные разбои; несмотря на все мои старания, я не совсем мог их унять. И лучше, и вернее места эти проехать днем.

Я послушался его совета, ночью ехал препокойно и вступил в опасные, по словам его, места, когда совсем рассветало. Тут некогда была русская граница, чрез которую украинская вольница тайно переходила для хищничества; к ней приставали и наши бродяги. Всё это после поселено с правами однодворцев. И позднейшее потомство этих людей не совсем может отстать от ремесла предков. Я увидел город Льгов рано поутру, Рыльск около полудня, а довольно большой и некрасивый Глухов, когда последние лучи солнца освещали его колокольни.

Наконец, я опять в Малороссии, с неизъяснимою радостью сказал я себе, опять на дороге, по которой первый раз в жизни проехал я отроком! Мне хотелось наглядеться на места, чрез кои проезжал, наслушаться с ребячества знакомых речей; темнота ночная скоро покрыла одни, другие умолкли: ибо утомленный дневными трудами народ скоро предался сну. В сердечном волнении, я не скоро мог заснуть, думаю, перед рассветом; а когда проснулся, 16-го числа, был далеко внутри моей любезной Хохландии. О, горе! На станциях не только смотрители, все ямщики говорили по-русски безошибочно, хотя с дурным выговором. Мне бы следовало радоваться, видя непринужденное преобладание нашего господствующего народа; но любимые места приятно мне находить точно в том виде, в каком я их оставил. Оттого-то и город Нежин, чрезвычайно много против прежнего выигравший, меня отнюдь не порадовал.

Меня тревожил дорогой нарыв на боку. Во сне, верно, я неловко как-нибудь поворотился, ибо чрезвычайно сильная боль разбудила меня 17-го рано поутру. Скоро забыл я об ней: на дальнем горизонте сквозь ветви дерев передо мной что-то блеснуло. Я подъезжал к последней станции, Броварам, и это была Печерская глава, маяк православной веры, которому, завидев его издали, ежегодно десятки тысяч богомольцев крестясь поклоняются. Очень редко случалось мне плакать от печали, почти никогда от радости; тут откуда ни возьмись слезы. Чувство и родное, и религиозное, и патриотическое вместе возбудил во мне этот минутный блеск, скрывшийся скоро за деревьями. В Броварах, на мое счастье, был весьма добрый станционный смотритель, который, заметив мое умиленное нетерпение, дал мне тройку лихих курьерских лошадей; с ними восемнадцать верст проскакал я по сыпучему песку, точно так же как и по мосту через Днепр.

На Печерском форштате, в жидовском трактире, которого при мне не было, остановился я. После отсутствия, продолжавшегося более двадцати одного года, увидел я опять Киев. Несмотря на жар и на нарыв, как бы опьянелый, пошел я ходить и прежде всего посетил крепость, теплое гнездо мое, и о радость! ничто в ней тогда не переменилось. Зашел помолиться в лавру, также в ближние и дальние пещеры. Стал расспрашивать об архимандрите Киприане, об иеромонахах Павлине и Трифилии, часто вхожих в наш дом; их давно не было в живых. Вступая в разговоры с монахами, довольно уже немолодыми, я припомнил им об отце моем и о нашем семействе; ни о нём, ни о вас никто из них и не слыхивал.

И место, где поднесь цвели,

Нас более не признает.

Горько было мне подумать, с какою быстротой время стирает следы наши.

С утомленными душой и телом воротился я обедать в свой трактир, а потом отдохнул. Припоминая себе всех простосердечных и добродушных людей, которые любили мое младенчество и которых я сам любил, подумал я: неужели ни одного из них нет на свете? взял дрожки и пустился в поиски. В тот же вечер сделал я приятные открытия.

Первый, которого отыскал я, был Павел Харитонович Зуев, весьма умный человек, советник Главного Суда, в самый год последнего выезда моего из Киева женившийся на Катерине Петровне, дочери почтенной Иулианы Константиновны Веселицкой, которую читателю не следовало бы забыть. Когда я назвался, муж и жена вскрикнули от радости; наслышанные о моем семействе, подросшие, довольно большие дета обошлись со мною как с давно знакомым. Стыдно сказать, кому тут еще обрадовался я? Арапу, бьющему в бубны и стоящему на старинных столовых часах, принадлежавших покойной Веселицкой: чудо механики, которому дивился я в ребячестве. Как объяснить многие из наших слабостей?

Скоро потом нашел я вдову лысого лекаря нашего, Яновского, Иулиану Осиповну. Потеряв мужа, выдав дочерей замуж и давно отпустив сыновей в военную службу, жила она сиротой в собственном небольшом домике, который для неё одной казался ей слишком просторным. Она начинала терять зрение и даже по голосу, в мужчине, приближающемся к сорокалетнему возрасту, не без труда могла узнать знакомого ей мальчика. Но когда узнала, то заплакала, и нет нежных выражений на украинском наречии, которых бы она мне не переговорила.

Еще обрел я старца, отца Степана, священника комендантской церкви. Этот с первого взгляда узнал меня, встал, обратился к иконам и начал благодарить Бога, что дал узреть ему хотя сына добродетельной матери моей. Он жил на покое, в тесном помещении, окруженный многочисленным потомством, и уже молодой внук его заступал его место в крепости. Одна только добрая Василиса Тихоновна, моя Шехеразада, не дождалась меня, жестокая: умерла за месяц до приезда моего.

На счет сих лиц я хотел было отослать читателя к первым страницам сего бесконечного повествования; но мне и так уже совестно занимать его совсем незанимательными для него предметами.

Что же мае делать? Воспоминания этого нового пребывания моего в Киеве так живо мне являются, что под пером моим сами собою выступают на бумагу.

Без вышепоименованных лиц возвратясь, могу сказать, на родину, я увидел бы ее себе вовсе чуждою. Польские помещики заменили в ней малороссийских, но и они жили более в деревнях. Лет двенадцать не было уже в Киеве военного или генерал-губернатора. Первенствующею в нём особою находился тогда корпусный командир, Николай Николаевич Раевский, прославившийся в войну 1812 года. Тут прославился он только тем, что всех насильно магнетизировал и сжег обширный, в старинном вкусе, Елисаветою Петровною построенный, деревянный дворец, в коем помещались прежде наместники. Вообще и семейство его только и умело, что себе и другим вредить.

Преемником Масса (преемника отца моего) был хворый брат Аракчеева, Петр Андреевич; но мне никакого следа не было к нему ехать. С губернатором, некогда Петербургским полицеймейстером, мне знакомым, Иваном Гавриловичем Ковалевым, встретился я на улице, и он пригласил меня в себе обедать. Хотя он был холостой, но жил не на холостую руку: у него хозяйничали две старые девы, сестры его. Связь между сими тремя существами была изумительна и трогательна: нигде я такой братской любви не видал. Ковалев был слишком кроток для занимаемого им места, и я тогда же предвидел, что он на нём долго не останется.

Трех дней было мне достаточно, чтоб осмотреть все знакомые мне места и даже некоторые из окрестностей Киева. Между прочим, заезжал я и на хутор, принадлежавший моему отцу, где было наше летнее местопребывание. Он продан купцу Киселевскому и брошен им; старый дом был разобран, и на его месте построены две-три хаты. Всё-таки мог я наглядеться на то, что сохранилось в прежнем виде, — на пруд, на плотину, на плодовитый сад и на рощу, по тропинкам которой я резвился когда-то. От удовольствия и сожаления, право, иногда замирал во мне дух. Хотя он был собственностью отца моего, а странное дело, и поныне все называют его комендантским хутором.

Как в Рим, так и в Одессу все пути ведут из Киева. Мне сказали, что их несколько; как мне было выбирать из них? У меня было письмо от матери к графине Браницкой, и потому сперва поехал я в Белую-Церковь, в ночь с 20-го на 21-е июля.

Ночи в это время бывают еще коротки, да и путь был мне не длинен; я совершил его до рассвета В Белой Церкви живала графиня только по зимам; летом же — в трех верстах оттуда, в своей любезной Александрии, собственными её стараниями возращенный огромный парк. Туда я прямо проехал и остановился в довольно чистой корчме. Выспавшись, часу в одиннадцатом, я принарядился и пошел являться.

Проходя садом или парком, я подивился его красоте; строения, которые нашел я на конце его, меня удивить не могли. Над каменным двухэтажным домом, которому предназначено было вмещать в себе гостиницу, большими буквами выставлено было слово Аустериа, и в нём-то помещалась владетельница замка. Я нашел ее после чая или завтрака одну с дочерью, в большой комнате нижнего этажа, служащей ей и гостиной, и кабинетом, в черном тафтяном, довольно поношенном капоте, в белом довольно заношенном чепце. Она не расточительна была на ласки и приветствия; за то простое, доброжелательное обхождение её вселяло уважение и доверенность. Поговорив со мной о матери моей, она сказала, что я непременно сколько-нибудь должен у неё погостить, а потом, позвонив, велела мне во флигеле отвести две или три весьма чистые комнаты.

В этой женщине было так много оригинального, что распространиться немного об ней считаю вовсе неизлишним. При необъятном её богатстве, все говорили, что она чрезмерно скупа, и я имел тут случай убедиться в том; за то на доброе дело случалось ей бросать по сто и по двести тысяч рублей. В этой русской барыне, совершенно старинной помещице, было так много ума, важности и приличия, что ни один поляк, даже по заочности, не дерзал попрекать ее варварством. Царствование Екатерины было на ней напечатано.

За обедом, исключая хозяйки и меня, сидели четыре женщины и один мужчина, и вот кто они были.

Младшая дочь, графиня Елисавета Ксаверьевна Воронцова, жена моего будущего начальника. Ей было уже за тридцать лет, а она имела всё право казаться еще самою молоденькою. Долго, когда другим мог надоесть бы свет, жила она девочкой при строгой матери в деревне; во время первого путешествия за границу вышла она за Воронцова, и все удовольствия жизни разом предстали ей и окружили ее. Со врожденным польским легкомыслием и кокетством желала она нравиться, и никто лучше её в том не успевал. Молода была она душою, молода и наружностью. В ней не было того, что называют красотою; но быстрый, нежный взгляд её миленьких небольших глаз пронзал насквозь; улыбка её уст, которой подобной я не видал, казалось, так и призывает поцелуи. Сие изображение служит доказательством моему беспристрастию, ибо впоследствии была она ко мне чересчур немилосерда, хотя на этот раз старалась быть отменно любезна.

Как контраст, сидела подле неё дочь генерала Раевского, Елена Николаевна, дева еще не старая, но мрачная и больная. Всё семейство её страдало полножелчием и, смотря по сложению каждого из членов его, желчь более или менее разливалась в их речах и действиях. Графиня Браницкая приходилась двоюродною теткой Николаю Николаевичу, и оттого покровительствовала и поддерживала его семейство, за что не весьма хорошо отблагодарило оно ее.

Третья особа была старая знакомка моя, Наталья Николаевна Ергольская, дочь Киевского советника, Николая Ивановича, о коем говорил я в начале сих Записок. Я имел всё право назвать ее пожилою девой, ибо в малолетстве моем знавал я ее совершеннолетнею. Она сама себя отлично образовала и своею любезностью точно служила украшением сему небольшому обществу.

Об имени, четвертой женщины, какой-то шляхтянки, пани-экономки, я не только не спросил, но даже хорошенько не поглядел ей в лицо, хотя она сидела рядом со мною.

Предметом общего, особого внимания гордо сидел тут англичанин-доктор, длинный, худой, молчаливый и плешивый, которому Воронцов, как соотечественнику, поручил наблюдение за здравием жены и малолетней дочери: перед ним только одним стояла бутылка красного вина. Обед был вкусный и обильный, но вина за ним не подавалось. Вдруг графиня, подозвав слугу и глазами указывая ему на меня и на бутылку перед англичанином, сказала только: «гостю». Тотчас явилась передо мной другая бутылка; я выпил из неё рюмки две; опорожнить же ее помогла моя соседка, полька. Заметно было, что она пользовалась не вседневным случаем.

Порядочно отдохнув после обеда, графиня предложила мне показать сама свое прекрасное создание. Она не повезла и не повела меня с собою. С ослабевшими и опухшими ногами, она ходить не могла; два казака повезли ее в креслах на колесах, а я сопутствовал ей пешком. «Посмотри, батюшка, сказала она мне: двадцать пять лет тому назад здесь было голое поле, прутика не видать было, а теперь мы гуляем в густом лесу». Быстрая речка Рось, в ином месте удержанная, в другом вьющаяся по воле, протекает весь этот длинный сад. От палящего зноя этим летом вся трава пожелтела; близ речки сохраняла она только свою свежесть, и большие голубые цветы на высоких стеблях, по берегам её насаженные, казались бесконечною сапфировою цепью. Всех прелестей этого очаровательного места я описывать не буду: их было слишком много. Графиня Браницкая сроднилась с природой; деревья сделались её обществом и друзьями. Проезжая мимо иных, проговаривала она: «голубчик, красавец ты мой!» с досадой отворачиваясь от других, говорила мне: «я этих терпеть не могу»; однако же не лишала их жизни, не велела рубить, Сперва я не чувствовал усталости, но, наконец, готов был в ней признаться моей вельможной путеводительнице, когда закат солнца заставил нас воротиться.

Следующий день провел я почти таким же образом. Делаясь доверчивее и смелее с графиней, я заговорил ей про толки, которые идут о её капиталах, и находил, что, по моему мнению, счет им должен быть преувеличен. «Не знаю, право, батюшка, наверное не могу сказать, а кажется, у меня двадцать восемь миллионов», — отвечала она. Потом прибавила: «Меня все бранят за то, что я не строю дворца. Я люблю садить, а не строиться; одно потруднее другого и требует гораздо более времени. После меня, если сыну моему вздумается взгромоздить хотя мраморные палаты, будет ему из чего».

Из Белой-Церкви чем свет выехал я 23-го числа по тракту мне там указанному. Первый городок, который увидел я, был ледащий Таращ, а после большое местечко Ольшаны, принадлежащее Василью Васильевичу Энгельгардту, племяннику Потемкина и брату Браницкой. Тут мог я немного своротить с дороги, чтобы взглянуть на Казацкое, где провел я год моего отрочества, и мне до смерти того хотелось; но время становилось дорого и, околесив большую часть России, дорога начинала мне надоедать. От Ольшаны и Казацкого вплоть до Херсонской губернии идут имения, купленные Потемкиным у князя Любомирского; из них могло бы составиться княжество Потемкинское, пространнее и богаче иного немецкого герцогства. После его смерти разделены они между потомками трех сестер, и каждому из наследников досталось более пяти тысяч душ. В тот же вечер проехал я Шполу, доставшуюся Дарье Николаевне Лопухиной, внуке сестры его; рано утром — Золотополье, принадлежащее Николаю Петровичу Высоцкому, сыну той же сестры. Тотчас после сего местечка вступаешь в Новороссийский край.

Не знаю, кем или при ком построен Новомиргород. Въехав в него 24-го числа, я еще искал его. Вдали от соборной церкви разбросаны небольшие строения, в дальнем расстоянии друг от друга находящиеся; мне показалось это основой или кадром города. Опять не знаю, поступил ли он тогда в ведомство военных поселений, только на каждом шагу встречались в нём уланы разных чинов. Я пустился далее.

От Новомиргорода то, что показалось мне степью, сим именем еще назвать нельзя: являются пригорки, лески, вероятно, насажденные. Утомленный, гораздо до захождения солнца, приехал я в Елисаветград, или крепость Св. Елисаветы, построенную в царствование Елисаветы Петровны. Это было при ней крайним, а в наше время уже не новым, владением России. Я остановился тут; ибо город, хорошо обстроенный, окруженный садами, похожими на рощи, представлял мне удобное место для отдохновения. В деревянном трактире, в котором я остановился, был длинный ряд чистеньких, беленьких комнат, обнесенных, по южному обычаю, наружною, открытою галереей. Из них я занял одну, но все остались в моем распоряжении, ибо все были пусты. Смертельную жажду, которую чувствовал, утолял я кавунами, по нашему арбузами, которых с полдюжины принесли мне за полтину. Мне нужно было успокоиться, укрепиться для перенесения трудов следующего дня.

Я не имел понятия о тоске пополам с ужасом, которую чувствуешь, проезжая полуденными степями; я узнал ее 25-го июля. Надо мною и подо мною была степь, одна безоблачная, другая безлесная. Благотворное в другое время светило беспощадно горело надо мною. Ни малейшего ветерка, ну точно штиль среди тропических морей. Ни ручейка, ни деревца, ни хатки, которые бы прервали угрюмое однообразие сих мест. Во время вешних дождей вид на бесконечное зеленое пространство, говорят, действительно, бывает приятен; но тут трава не пожелтела, а почернела, и как зола, хрустя, рассыпалась под ногами. Как нить Ариадны, тянулась цепь пирамидообразных столбиков, разных величин, сооруженных из битой земли, выбеленных и означающих версты, полуверсты и четверти верст. Они походили на надгробные памятники, и белизна их на черноте грунта еще более придавала всему траурный вид.

Растаявшие снега для стока ищут небольшие лощины, каждый год роют их глубже и таким образом веками изрыли глубокие овраги, называемые тут балками. В них зимой со степи надувает более снегу, он долее держится в них; даже летом сохраняют они некоторую влажность и от беспрепятственно в поле бушующих ветров несколько защищены своими берегами. На дне их преимущественно, даже исключительно, построены селения; но, чтобы их увидеть, надобно подъехать в ним и спуститься в овраг. На станциях, в них устроенных, находил я землянки, которые меня привлекали своею прохладой и на четверть часа, иногда на полчаса, останавливали меня. Названия сих станций, между прочим, Сугоклея, Громоклея, суть на языке мне вовсе неизвестном; не на печенежском ли, не на хазарском ли? От Елисаветграда сделав 180 верст, гораздо за полночь приехал я в Николаев, главный Черноморский военный порт.

Куда меня привезли, право не знаю; сказали, что в трактир. Если б я успел заснуть, то от чрезвычайной усталости верно бы так крепко, что не почувствовал бы мучения, на кое был осужден. Миллионы блох, гораздо больше и злее наших, осыпали меня; я подумал, что постель моя осыпана рубленою щетиной. Я встал, велел подать свечку, ужаснулся числу врагов моих, окатился водой и перебрался в свою бричку. Там уснул, но верно не посмотрел на часы, ибо сказал, чтобы, не дожидаясь моего приказа, со светом запрягали лошадей, а через час он показался. Я проснулся и пустился на новую пытку. Когда я въехал в Николаев, была совершенная темнота; когда выехал из него, мне было не до любопытства, и потому на этот раз я его почти не видал.

Во время утренней прохлады, на пароме переправился я через широкий Буг. Сильное волнение в крови моей поутихло, и я опят немного мог заснут, но скоро жар разбудил меня. Степь начинает терять тут свое однообразие. Море выступившее во внутренность земли заливами или лиманами, удаляясь под сим последним именем, оставило за собой озера, отделенные от него довольно большим пространством, через которое надлежало мне проезжать. Наконец увидел я третью степь, влажную, голубую, хотя и называют ее Черным морем, и это немного развеселило во мне дух. На сем пути заметны не так давно совершившиеся превращения в этом краю. Станции или селения носят по два имени, одно — прежнее татарское, другое — полурусское, полуевропейское: так, например, Тилигул, принадлежащий англичанину Коблё, бывшему одесскому коменданту, получил название Коблевки; Аджелик, где француз Дофинё, сперва повар, потом дворецкий Потемкина, наконец чиновник, поселил небольшое число крестьян, назван Дофинкой. Солнце уже село, когда с сей последней станции пустился я в Одессу. Прежде чем я въехал в этот замечательный город, должен был я испытать большое, хотя последнее дорожное мучение. Мне надобно было девять верст ехать по так называемой Пересыпи, одно из тех плоских мест, с которых море стекло; всё один песок, но не везде сыпучий; в ином месте, связанный, вероятно, соляными частицами, был он тверд, в другом уступал тяжести повозок, и от того всё пространство наполнено было опасными для езды ямами, особенно ночью.

Насилу в десять часов вечера, 26-го июля, приехал я в Одессу.