IX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ю. М. Кульчинская. — В. А. Перовский. — Отставка (весна 1828). — Царская чета в Одессе. — Стемпковский. — Преимущества Феодосии.

После веселия почти всегда бывает горе. После приятно рассеянной жизни, осужден я был испытать все неприятности ужасной дороги. Не приведи Бог никого ехать зимой из Одессы в Крым! Я располагал выехать 17-го января поутру; но соблюдение некоторых формальностей для получения подорожной, о чём надлежало бы мне подумать накануне, задержало меня большую часть дня. Потом таможня, желая показать точность и исправность свою перед начальником таможенного округа, продержала меня еще несколько времени, так что на первую станцию, Аджелик или Дофинку, успел я приехать, когда давно уже смерклось.

Я ехал в двух экипажах: в открытых санях и в двуместной карете на колесах; иначе нельзя было. Сильные ветры на степи в иных местах нагоняли большие сугробы снега, в других сгоняли его с земли; в иных местах версты две и более можно было ехать хорошим зимнем путем, в других местах с версту и более тащиться по голой замерзшей земле. Я предпочитал сани и, в случае только бури, намерен был спасаться от нее в карету. Зги было не видать и продолжать путь сделалось опасно. Из двух зол я выбрал меньшее: остановился ночевать на станции, в холодной, всю зиму нетопленой комнате. Нужда, говорят, великая мастерица на выдумки: я велел отыскать пребольшой горшок, купить поболее водки и, влив в него, зажег ее. Действительно, через несколько времени, воздух сделался теплее, и при свете пылающего синеватого огня, весь окутанный, мог я довольно спокойно заснуть, приказав до свету разбудить себя.

Я выехал 18-го, когда еще совсем было темно, а карету свою еще ранее отправил вперед. Скоро стали показываться море и свет. Я сделал более восемнадцати верст, сидя с слугою своим в санях, к которым из предосторожности велел приделать циновочный верх, как начал замечать, что ямщик мой часто посматривает на море; я сам увидел на горизонте, над ним, узкую багроватого цвета полосу, которая скоро превратилась в широкую темно-лиловую. «Беда, барин», — сказал ямщик.— «Что такое?» — спросил я. — «До станции почти шесть верст; не знаю, успеем ли мы доехать; будет ужасная буря». — «Да на небе всё чисто и ясно, и нет ни малейшего ветерка». — «Ну, вы увидите». Не прошло четверти часа, как небо стало заволакивать густыми облаками и начал слегка попевать ветер. В это время мы поравнялись с какой-то корчмой; ямщик умолял меня остановиться в ней, но мне хотелось догнать свою карету. Спустя еще четверть часа, появился снег и сильно загудел ветер, начиналась гибельная степная вьюга; ямщик гнал лошадей без памяти и остановился у другой корчмы, гораздо более первой, у самого въезда в селение Тилигул или Коблевку. Войдя в нее, я увидел длинную комнату, вдоль надвое разгороженную: в просторной половине спасалось чье-то большое помещичье семейство, а за перегородкой теснилось жидовское во всей обычной нечистоте. Мне чуть не стошнилось, и я спросил: далеко ли до станционного дома? Да с четверть версты будет. Ну так скорее туда! «Что вы, — воскликнули все, — да посмотрите что на дворе происходит». И подлинно казалось, что представление света: сверху валил снег, а ветер, свирепствуя, подымал его и снизу, и всё вместе мешая, с какою-то яростью крутил в воздух. Надобно было видеть шествие мое по ужасно широкой улице селения; я сидел в санях, а слуга мой и ямщик шли подле лошадей; два проводника, мною нанятых, шли по бокам; но смотря на близкое расстояние, они оставались невидимы и только что перекликались с нами. Но вот я и у пристани, где нашел свою карету, заключавшую в себе несколько съестных припасов. «Как вас Бог донес?» спросил смотритель. — «Да как видишь, любезный, и хочу ехать далее». — «Это невозможно, воскликнул он, я не могу вам дать ни ямщика, ни лошадей; не хочу губить их, да и не смею: на этот счет есть у нас строгие письменные предписания от начальства», и в доказательство пошел было их отыскивать. Улыбаясь, я остановил его и сказал, что за то обязан он дать мне хороший приют. Он уступил мне свою комнату небольшую, но теплую и чистую, и сам перешел в другую. Буря, метель целый день не унимались. Каково мне было скучать в таком уединении! Но безопасность, тишина, молчании внутри, когда снаружи бунтовали стихии, имели также свою приятность.

До свету 19-го разбудил меня своим приездом курьер, кем-то посланный и где-то также принужденный останавливаться. Он объявил мне, что всё утихло и улеглось: для меня это было сигналом отъезда. Был мороз, совершенно русская зимняя езда, и самые бурные волны Буга были льдом окованы. Глаза мои не вынесли двухдневного испытания холода и ветра, надобно было их полечить, и я принужден был остановиться в Николаеве. Прямо поехал я к полицмейстеру, Павлу Ивановичу Федорову, всегда готовому на одолжения, о котором раз случилось уже мне говорить. Надежда на его помощь меня не обманула: он поместил меня постоем в домике, который почитался самым теплым в городе.

Редко горе бывает без утешения, и я нашел его в доброй малороссиянке, хозяйке моей. Она была вдовой не очень богатого купца, который оставил ей малолетнюю дочь, домик и небольшой капитал. С нею вместе жила родная сестра её, также вдова надворного советника и прокурора, получающая пенсион; сими средствами жили они не очень скудно. Хоть убей меня, а теперь не буду уметь назвать их; право, совестно: память сердца, видно, была у меня всегда плохая. Я не искал в них просвещения и любезности, а нашел лучше того: нежное чувство сострадательности, которое так понятно одним только добрым женщинам. Комната о трех окнах, называемая залою, разделяла нас; но и через это небольшое пространство не проходили они, чтобы не потревожить мой покой. А он начинал тяготить меня, и только по моему приглашению они меня посетили. Как изобразить всю заботливость сих сестер милосердия о здоровье моем, о моей пище? Привыкнув знаться с людьми разных состояний и как прилежный наблюдатель нравов с участием выслушивать их рассказы, беседы и сих простых и уже немолодых женщин бывали для мена занимательны.

Выучившись сам, наконец, лечить глаза свои и в запасе имея некоторые нужные лекарства, я не призывал на помощь врача: терпение, диет и употребляемые мною средства скоро помогли; всё-таки однако целую неделю должен был я выдержать карантин. Раза два навестил меня Федоров, а об адмирале Грейге не было ни слуху ни духу: всякой англичанин более или менее почитает себя лордом.

Несмотря на то, будучи с ним знаком, я не хотел оставить Николаев, не явившись к нему, и 26 по утру отправился с моим почтением на дрожках моей хозяйки. У подъезда встретил меня слуга, который сказал, что адмирал на той половине и пошел провожать меня туда. То половина была на дворе длинная пристройка к главному корпусу строения. По входе в переднюю, слуга сказал мне, что я могу идти далее без докладу. Не знаю, или часы шли у меня неверно или в приморских городах обедали тогда гораздо ранее даже чем в губернских, только в первой комнате нашел уже я накрытый стол, а в другой даму и с полдюжины мужчин, всё моряков. Замешательство Грейга было едва ли не сильнее того, которое я в себе почувствовал. Нахмурясь угрюмо, не сказав мне ни слова, он обратился к даме и сквозь зубы назвал меня по фамильному имени. «Ах Боже мой! Ах как я рада! Как много наслышана об вас, как давно хотела с вами познакомиться и, наконец, нечаянный случай, кажется, хочет нас сблизить».

Вот восклицания дамы, на которые едва успевал я отвечать поклонами. Надобно объяснить причины таких странностей.

В Новороссийском краю все знали, что у Грейга есть любовница жидовка и что мало-помалу, одна за другой, все жены служащих в Черноморском флоте начали к ней ездить, как бы к законной супруге адмирала. Проезжим она не показывалась, особенно пряталась от Воронцова и людей его окружающих, только не по доброй воле, а по требованию Грейга. Любопытство на счет этой таинственной женщины было возбуждено до крайности, и от того узнали в подробности все происшествия её прежней жизни. Также как Потоцкая, была она сначала служанкой в жидовской корчме под именем Лии, или под простым названием Лейки. Она была красива, ловка и умением нравиться наживала деньги. Когда прелести стали удаляться и доставляемые ими доходы уменьшаться, имела она уже порядочный капитал, с которым и нашла себе жениха, прежних польских войск капитана Кульчинского. Надобно было переменить веру; с принятием св. крещения, к прежнему имени Лия прибавила она только литеру Ю и сделалась Юлией Михайловной. Через несколько времени, следуя польскому обычаю, она развелась с ним и под предлогом продажи какого-то строевого корабельного леса приехала в Николаев. Ни с кем кроме главного начальника не хотела она иметь дела, добилась до свидания с ним, потом до другого и до третьего. Как все люди с чрезмерным самолюбием, которые страшатся неудач, в любовных делах Грейг был ужасно застенчив; она на две трети сократила ему путь к успеху. Ей отменно хотелось выказать свое торжество; из угождения же гордому адмиралу, который стыдился своей слабости, жила она сначала уединенной ради скуки принимала у себя мелких чиновниц; но скоро весь город или, лучше сказать, весь флот пожелал с нею познакомиться. Она мастерски вела свое дело, не давала чувствовать оков ею наложенных и осторожно шла к пели своей, законному браку. Говорили даже, что он совершился и что у них есть двое детей; тогда не понимаю, зачем было так долго скрывать его.

Оправдываясь в неумышленной нескромности, я слагал вину на слугу, а Юлия Михайловна сказала, что не бранить его, а благодарить должна. Сам же Алексей Самойлович, видя мое учтивое, приветливое, хотя свободное, с нею обхождение, начал улыбаться и заставил у себя обедать. В её наружности ничего не было еврейского; кокетством и смелостью она скорее походила на мелкопоместных польских паней, так же как они не знала иностранных языков, а с польским выговором хорошо и умно выражалась по-русски. За столом сидел я между нею и адмиралом. Неожиданно с сим последним зашел у нас разговор довольно серьёзный. Речь коснулась до завоевательницы и создательницы Новороссийского края, и он вспомнил, как в последний год её царствования, будучи только двадцатидвухлетним лейтенантом, в память великих заслуг отца его, был он на всё лето приглашен в Царское Село, как она милостиво со всеми и с ним обходилась и как в беспрестанном созерцании земного Божества можно было предугадывать и понимать вечное блаженство. Мне не забыть рассказа всегда хладнокровного, малоречивого Грейга; легкий румянец стал покрывать его бледное лицо; казалось, что камень разогрелся, раскалился от жара прекрасного воспоминания. Какое сладкое могущество эта женщина имела над людьми! Посидев еще несколько времени после обеда, я хотел раскланяться с хозяевами; но они не согласились проститься со мною, а требовали слова еще увидеться; я дал однако с намерением не сдержать его.

На другой день, 27-го, помаленьку я начал сбираться в дорогу, когда явился ко мне курьер с приглашением Алексея Самойловича и Юлии Михайловны пожаловать к ним на вечер, бал и маскарад 28-го числа. Мне следовало бы отказаться, во-первых, потому что это был день кончины отца моего, во-вторых, что я два лишних дня должен был потерять в пути; но мне не хотелось невниманием платить за учтивость, да и любопытство увидеть николаевское общество во всём его блеске взяло верх над долгом. Дней за десять перед тем видел я одесское, но не мог судить о великой разнице между ими, не будучи ни с кем знаком. Мужчины несколько пожилые и степенные, равно как и барыни их, сидели чинно в молчании; барышни же и офицерики плясали без памяти. Масок не было, а только две или три костюмированные кадрили. Женщины были все одеты очень хорошо и прилично по моде, и госпожа Юлия уверяла меня, что она всех выучила одеваться, а что до неё они казались уродами. Сама она, нарядившись будто Магдебургской мещанкой, выступила сначала под покрывалом; ее вел под руку адъютант адмирала Вавилов, также одетый немецким ремесленником, который очень забавно передразнивал их и коверкал русский язык. На лице Грейга не было видно ни удовольствия, ни скуки, и он прехладнокровно расхаживал, мало с кем вступая в разговоры. Сильно возбудил во мне удивление своим присутствием один человек в капуцинском платье; он был не наряженный, а настоящий капуцин с бородой, отец Мартин, католической капеллан Черноморского флота, который, как мне сказывали после, тайно венчал Грейга с Юлией. Оттого при всех случаях старалась она выставлять его живым доказательством её христианства и законности её брака; только странно было видеть монаха на бале. Мне было довольно весело, смотря на большую часть веселящихся, которые казались совершенно счастливыми.

Наконец, 29-го по утру, вырвался я из Николаева. После легкого мороза без ветра, приметно сделалось теплее; солнце ярко засияло; обрадовавшись ему, пташки вились по воздуху и щебетаньем своим радовали мое сердце. Я сделался умнее, сидел в карете, защищая глаза свои от частых перемен погоды. Скоро приехал я в Херсон и на этот раз хотел непременно его осмотреть. Просторная комната низенького трактира, в которой я остановился, имела для мена большую привлекательность: в ней был воздух каким не дышал я всю эту зиму; она была вытоплена не по-новороссийски, так что в одной рубашке можно было по ней расхаживать. Подали мне препорядочный обед, после которого прилег я отдохнуть и нечувствительно заснул. Когда я проснулся, начинало смеркаться, и пришел навестить меня бывший мой сотрудник в Бессарабии, советник Кармазин, старик, которого Петрулин перетащил из Херсона и который, при мне получив отставку с хорошей пенсией, возвратился в него. Мы потолковали кой о чём, и я должен был до следующего утра отложить прогулку мою по городу. Погода за ночь опять изменилась, и сделалось пасмурно и не холодно, хотя без оттепели. Улицы Херсона были правильны, а наружность его не красива и даже печальна. Древние руины, как сильные бойцы, после продолжительной борьбы с людьми и стихиями устоявшие, хотя лишенные членов и покрытые рубцами, а новые строения полуразрушенные подобны трупам тощих юношей, обезображенных смертью: вот что являлось тогда в Херсоне. Гораздо приятнее было мне взглянуть на крепость, в версте от него находящуюся: там всё было сохранено и поддержано. Войдя в собор, мне хотелось увидеть место, где положено было тело князя Потемкина; но мне отвечали, что никто о том не знает. Уверяют, что, когда по приказанию Павла Первого должно было вынуть останки основателя Херсона, тайно вырыт был труп протопопа и вместо Потемкина похоронен где-то в поле.

Воротившись домой обедать, 30 числа, я предпочел ехать в Крым по другой дороге более короткой. В этом месте мой родимый Днепр не похож на самого себя, не широк и не узок: прежде превращения своего в лиман, он делится на рукава и образует семнадцать островов, между коими плавание хотя не опасно, но затруднительно и продолжительно; оттого летом редко кто по этой дороге ездит. Всё было покрыто льдом в эту зиму. Часа через два приехал я на противоположный берег Таврической губернии, в город Днепровск, бывшее селение Алешки, коим он и поныне называется. Была уже ночь, и меня привезли к одному татарину, зажиточнейшему из жителей. Мой приезд не очень должен был понравиться женскому полу; его тотчас куда-то запрятали. Через полчаса пожаловал ко мне городничий (стоило бы об имени его спросить и его не запомнить) и объявил, что он счел долгом навестить приезжего товарища. Я немного удивился и чуть ли не обиделся, когда он прибавил: «ведь вы там у себя, а мы здесь у себя градоначальники». Служить в Новороссийском крае и не знать разницы между званиями градоначальника и городничего, это уже становилось забавно. Очень заметно было, что он даточный, безграмотный солдат, во время войны вышедший в офицеры и по праву раненого получивший место. Несколько времени потешился я необыкновенным его невежеством, но наконец соскучился, без церемонии сказал, что хочу спать и попросил любезного собрата оставить меня.

Хорошо, что я поехал в карете; ибо в следующее утро 31 числа сделалось опять ужасно холодно и ветрено. Эта сторона, выходящая клином между Днепровским лиманом и Черным морем, весьма богата, как уверяют, пастбищными местами, и от того многие иностранцы и между прочим герцог Ангальт-Кетенский владеют ими и содержат мериносов и электоралей. Мне было не до наблюдений: я не видел конца своему странствованию и где было можно скакал без памяти. Только что рассветало, когда я приехал на первую станцию Костогрызово, коей название мне не полюбилось; не знаю почему, я видел в нём худое предвещание. Однако комната в каменном станционном доме была очень велика и очень высока, и в ней по русскому обычаю находились полати и огромная русская печь. Не успел я оглядеться, как вошел молодой морской офицер, весь посиневший от холода, в одной холодной шинели, из отпуска возвращающийся в Севастополь. Надобно было видеть, с каким проворством бедняга вскочил на печь; оттуда, с этой высоты, сказал он мне, что за три дня перед тем видел меня в Николаеве на бале у Грейга. Я там был приезжий и, разумеется, в толпе его заметить не мои. Мне стало жаль его тем более, что ему отказали в лошадях: по малому числу их на этой малопроезжей дороге все были взяты под мои две повозки. Я предложил ему чемодан свой положить в мои сани, а самому сесть со мною в карету. Только что хотел я тоже самое сделать с одним из двух сопровождавших меня слуг; в таких случаях теснота не беда, а умножает только теплоту внутри экипажа. Он с радостью и благодарностью принял спасительное мое предложение. Беседа с незнакомым не могла быть для меня занимательна, но я чувствовал какой-то ужас среди окружающей меня замершей пустыни, и присутствие, одного лишнего человеческого лица уменьшало его. От Днепровска до Перекопа девяносто верст. Я засветло проехал сей последний город и располагал ехать всю ночь; но не так-то случилось. Несколько верст не доезжая до первой станции за Перекопом, ветер завыл грозящим голосом; наученный опытом, я опустил стекла и спросил у ямщика, не возвещает ли это бурун (степной вихорь). Да, отвечал он с приметным испугом; кажется, быть беде. Я предался воле Божией, и тут опять она спасла меня. Жестокая вьюга совсем разъярилась, когда уже я был на месте. Не весело было мне ночевать точно в погребе, хотя хорошо закутанным, но дышать холодным воздухом. Еще хуже меня, вероятно, провел эту ночь мой спутник в своей холодной шинели. Я мало заботился о нём, а он бедняжка очень ухаживал за мною. В расстройстве духа, в котором я почти два дня находился, забыл я даже спросить о его имени.

Перед рассветом, 1 февраля, утихла буря, и я пустился далее, только чувствовал начало сильной простуды. Часу в четвертом пополудни приехали мы в Симферополь. Я дал себя везти куда хотели, лишь бы не в одесской трактир, и попал, не знаю, в какой-то низенькой домик с тремя чистыми выбеленными комнатами, только всю зиму не топленный; видно, я был без памяти, что согласился в нём остаться. Офицер мой простился со мною и уехал, спеша поспеть к сроку отпуска; а я без всякой помощи, пока затопляли печи, лежал уже в лихорадке. Скоро однако явился спаситель, а читателю являются два лица, ему еще неизвестные.

Несколько раз приезжал ко мне в Керчь отставной с мундиром уланской ротмистр Иван Алексеевич Забелин и мне очень полюбился. Получив после отца богатое наследство, он женился на красавице и вышел в отставку. Он был влюблен, она была щеголиха, мотовка, и расстройство дел скоро заставило его опять искать службы. У него было именьице близ Феодосии, и его выбрали исправником. Деятельность его, расторопность обратило на него внимание губернского начальства, и он определен был полицмейстером в Симферополь. Привязанность его к жене, кажется, начинала уменьшаться, но не уменьшились её требования; а как она умела овладеть им, то для удовлетворения их, как Полагать должно, прибегал он к средствам не совсем позволительным. Он не рожден был для лихоимства, неискусные же в нём скоро попадаются в петлю. Лишившись места, отдан был он под суд; но как его все любили, жалели об нём, то была надежда, что он скоро оправдается. Ему очень хотелось быть при мне чиновником по особым поручениям, и мне также хотелось; но я объявил ему, что сие невозможно, пока дело его не кончится в суде. Узнав о моем приезде, поспешил он ко мне и нашел меня, после сильного озноба, в жару, почти в бреду: холодный воздух в комнатах всегда производит на меня это действие. Он стал меня упрашивать переехать к нему, и я не имел силы отказаться.

Он жил даром в доме одного из богатейших татарских мурз, посреди старого города и его кривых, грязных улиц. Мегмед-мурза-Крымтаев был в своем роде великий чудак. Нижнее жилье дома своего, состоящее из пяти или шести комнат, занимал он сам. В нём не было полов, а глиной убитая земля, вся засеянная табачною золою, заступала их место; кругом были широкие, низкие диваны, покрытые изорванной материей; везде пыль и паутина, неопрятность и скверный дух. За то в верхнем этаже всё отделано было по-европейски, стены оклеены красивыми бумажными обоями и все мебели отличные, выписные. Там изредка принимал он почетных гостей, никого из них не пуская вниз, а на эту зиму уступил он сей этаж чете Забелиных, из дружбы к мужу; злословие говорило, — из любви к жене. Вот куда я переселился! Скоро приехал и доктор Арндт, прописал мне что-то; но теплый воздух комнат, я думаю, мне более помог, чем его лекарство.

На другой день, пришед немного в себя, я почувствовал, что тут мне неловко оставаться и на этот счет объяснился с Забелиным, который просил меня не оставлять его по крайней мере до тех пор, пока в состоянии буду выезжать. Предобрейший малый был этот Забелин; услуги свои оказывал он мне не из каких либо видов: ибо место, о котором просил он меня, было уже занято Франком. Через час после нашего разговора, явился и хозяин наш мурза в полной форме. На нём был богато изукрашенный серебряными тесемочками синий кафтан, а на шее висела жалованная золотая медаль с бриллиантами. Он пришел просить меня, чтобы я почитал себя его гостем и не обидел его, отказываясь от предлагаемого гостеприимства; всё это было настроено Забелиным. Многие смотрели на то с худой стороны и между прочим вице-губернатор Лонгинов, за отсутствием губернатора управлявший губерниею, который велел мне сказать, что как бы ни желал меня видеть, не может решиться известить живущего у подсудимого. На то поручил я отвечать ему, что не только охотно увольняю его от посещения, но и своим не хочу возмутить его излишнюю деликатность.

В этом году подвижные праздники были ранее обыкновенного, и пятница на Маслянице пришлась 3 февраля, через два дня по приезде моем. Климат и образ жизни не допускали тут никакого сходства с нашей русской масляницей; никто не знал что такое кататься с гор, о блинах тогда и помину не было, и не знаю даже, встречались ли пьяные. Однако именно в этот день на всех лицах написано было веселие. Южное солнце одержало совершенную победу над бывшими непогодами; оно горело, озаряло водопады, образованные внезапно растаявшим снегом, которые быстро и шумно по всем покатостям неслись в Салгир. Мне чрезвычайно захотелось выехать, погулять, и где то достали коляску: были места, где через бурные потоки в самом городе почти невозможно было проехать.

Беспрестанно препятствия. На другой день узнали, что по дороге водой снесено множество мостиков и что овраги, ею наполнившись, превратились в глубокие речки. Поневоле надобно было отложить свой выезд.

Принужден будучи остановиться, я сделал несколько посещений и между прочим госпоже Нарышкиной, которая пригласила меня обедать 5-го числа, в последний день Масляницы. В тот же день вечером полюбопытствовал я взглянуть на костюмированный бал в так называемом Благородном Собрании. Зала была немного повыше, пошире и подлиннее Керченской залы в доме Кулисича. То, что называют Таврическим дворянством, на две трети состоит из татарских мурз, и совершенное их отсутствие на этом бале меня удивило. Мне сказали, что они никак не хотят ознакомиться с обычаями Запада, и не знаю, осуждать ли их за то. Мне показали на танцующую в русском сарафане высокую и плотную дочь знаменитого Палласа, и я смотрел на нее с почтением к памяти её отца. После тут же сказали мне что она только приемыш живущей в Крыму вдовы знаменитого Палласа, и что ей не следовало бы присваивать себе его славного имени. Я заметил на сие, что по росту и дородству её, по смелости приемов и взглядов, надобно бы, по крайней мере, дозволить ей называться Палладой.

Продолжаю мой дневник. В понедельник 6-го числа воротился из Петербурга губернатор Нарышкин, о чём узнал я вечером. На другой день, пока я собирался к нему, приехал он сам ко мне, но можно сказать, только что повернулся. Он поспешил меня видеть, сказал он, дабы доказать, что он не разделяет слитком строгих правил вице-губернатора: видно, они с ним начинали не ладить. На расспросы мои о Петербурге не хотел отвечать, уверяя, что не имеет времени, но готов удовлетворить любопытство мое, когда соглашусь на другой день приехать к ним обедать.

Погода все эти дни постоянно была теплая, большие воды стекли, дорогу постарались починить, и 9-го числа отправился я из Симферополя. В Феодосии на полчаса завернул в Богдановскому, потом немного поел, немного поспал и 10-го февраля в сумерки приехал в Керчь.

Встречи на этот раз мне не было; доброжелателей своих не известил я даже о точном времени моего приезда. Недели за две до выезда моего из Одессы писал я к полицмейстеру Щиржецкому, прося его нанять помесячно, будто для себя, каменный двухэтажный дом отставного генерал-майора Каламары, который поблизости от Керчи жил у себя на хуторе. Он построил дом в надежде, что его будут нанимать градоначальники, но совсем отделал его незадолго перед тем как Богдановский собирался оставить Керчь; я же не нанял его под предлогом, что он должен быть сыр; он оставался пустым, и хозяин за дешевую цену уступил его. Щиржецкий будто переуступил его мне, и в него были уже перевезены мои люди и вещи. Мне не хотелось долее жить даром и одолжаться грекам; дом же этот имел для меня особое удобство: он находился при самом въезде в город со стороны Феодосии и даже был отделен небольшим пространством от первых его застроений, так что я бы мог, если бы хотел, и не заглядывать в Керчь. Он был довольно просторен, исключая флигеля имел по шести комнат в каждом этаже, и в нём помещались канцелярия моя и правитель её Шкляренко. Сей последний первый явился во мне и рассказал, как искусно умел он избегнуть малейших неприятностей с Синельниковым.

На другой день явились ко мне главные лица. Не показывая никакой ласки, принял я их как следовало вежливым образом; жителям же велел объявить, чтобы они без особой нужды, с пустяками, подлежащими разбирательству полиции, вперед ко мне не ходили. Им самим не очень хотелось встречать всегда угрюмое чело мое.

Потеряв надежду в это время сделаться моим преемником и ожидая другого более удобного в тому случая, Скасси из Петербурга не подзадоривал более греков, и они, склонив голову, сделались тихи и послушны. Казенные строения приостановлены до наступления настоящей весны, никаких иностранных судов в порте не показывалось, и я совсем почти без дела начал вести жизнь покойную, уединенную, но признаюсь весьма скучную. И погода была тогда не весьма благоприятная; правда, еще до приезда моего Босфор очистился от льда, коим покрыт был более трех недель и в воздухе сделалось тепло, но в продолжении февраля и большей части марта небо оставалось мрачно и не редко шли холодные дожди.

День Светлого воскресенья совпадал (да простят мне сие слово, неологами введенное в общее употребление) со днем Благовещения 25-го марта, и в этот-то именно день была настоящая слякоть. Главные чиновники в мундирах и греки отправились в собор, где богослужение было по-гречески; я же в сюртуке пошел во временную церковь, неподалеку от меня в большом каменном сарае устроенную, одними канцелярскими служителями наполненную, из коих некоторые добровольно составили хор певчих. Отслушав там заутреню и обедню, не без труда по грязи воротился я домой, а по утру, сказавшись больным, никого не принимал.

Странное дело! Когда я не скрывал намерения своего оставить должность никто не хотел мне верить; а тут, когда я принужденным нашелся лгать и уверять, что хочу всю жизнь посвятить Керчи, все мне поверили. И даже когда в апреле получены были письма извещающие о моей будто отставке, никто и слушать не хотел, называя это апрельскими вестями. Между тем этот апрель оживил меня, Погода сделалась опять чудесная, и родились заботы совсем новые для меня в своем роде.

Еще середь зимы приехал в Керчь неизвестно зачем любимец царский, флигель-адъютант полковник Василий Алексеевич Перовский и по приглашению, сделанному Скасси, остановился в его доме. Когда меня о том уведомили, мена это немного потревожило; но вскоре после получил я от него в Одессе коротенькое письмо с препровождением письма врученного ему ко мне от Дашкова, который советовал мне на счет положения моего откровенно с ним объясниться. В ответе моем к нему не утерпел я, чтобы не говорить о предубеждениях, которые знакомство со Скасси должно было дать ему против меня. На это между прочим отвечал он мне. «Возможно ли, чтобы, имея с вами общих приятелей, Дашкова и Жуковского, захотел я вредить вам? Я желал бы по по возможности быть вам даже полезным). В марте получил я наконец и письмо от графа Воронцова собственноручное, длинное, ласковое в ответ на давно мною в нему писанное. Вот что между прочим говорит он в нём: «Вы хотите меня оставить, и я должен исполнить ваше желание; а если бы вы знали сколько копий принужден я был ломать за вас с одним здесь весьма сильным человеком». Этот сильный человек не мог быть иной как Нессельроде. На счет же обеспечения существования моего после отставки выражался очень неясно.

Недолго Перовский оставался в Керчи: когда я воротился в этот город, он находился в Екатеринодаре, главном городе Черноморских казаков. Там наказным атаманом был генерал-лейтенант Власов, человек всеми восхваляемый, но обвиняемый, преследуемый доносами интригана Скасси. Главною целью путешествия Перовского, казалось, было исследование поступков Власова, и к счастью оно открыло ему истину с помощью изменника грека Хартулляри, подчиненного Скасси, которого он брал с собой. В начале апреля Перовский был уже в Тамани, и у нас через пролив началась деятельная, собственноручная, ото всех тайная с ним переписка.

Я узнал, впрочем подозревая то и прежде, что вскоре и в моем соседстве должны начаться военные действия. Собрав небольшой отряд войска, порученный его начальству, Перовский спрятал его за камышами Кубани, и для перехода через эту реку и нападения на Анапу, дожидался только появления флота, который атаковать должен был крепость со стороны Черного моря. Приготовления к сим действиям, доставление ему съестных припасов и меры осторожности, дабы не узнали о том неприятели, были содержанием нашей секретной переписки. Согласно с его письмами и по собственному усмотрению, действовал я довольно самовластно. Например, двух армян, приезжавших из Анапы и выдержавших карантинный срок, оказавшихся впоследствии лазутчиками, велел я задержать и не пускать в обратный путь. У моих любезных татар, рыболовов, называемых тут забродчиками, велел отобрать все лодки, дабы прекратить им всякое сообщение с противоположной стороной. Это их чрезвычайно прогневало, и чрез то на время остановлена была вся рыбная ловля. Чуя приближение грозы, которая впрочем не над ними должна была разразиться, жители Керчи почитали себя как бы в осадном положении и без ропоту повиновались.

Не знаю, право, из чего я мучил так живот свой, когда частным образом был уведомлен о назначении на мое место нового градоначальника. Перед выездом из Петербурга Воронцова, прибывшего 28 марта в Одессу, было подписано несколько указов 12 марта. Одним из них граф Пален уволен от должностей настоящей и временной; о предназначении его председателем дивана княжеств Молдавского и Валахского, разумеется, ни слова не сказано. На его место в Одессу градоначальником переведен из Феодосии Богдановский, а на место последнего назначен в Феодосию Казначеев. Были еще некоторые перемещения: бессарабский Тимковский по всей справедливости безжалостно отставлен, безо всякого содержания, а на его место назначен какой-то Тургенев, который никогда к должности не приезжал и, чего-то испугавшись, тотчас подал в отставку. На место нового знакомого моего екатеринославского Свечина, отставленного без просьбы и без вины, определен мой добрый знакомый харьковский Донец-Захаржевский. Наконец, от того же числа Керчь-Еникальским градоначальником сделан Иван Алексеевич Стемковской, о котором буду говорить после. А обо мне в указе не упомянуто ни слова, как будто бы меня и на свете не было.

Тогда в гражданских делах не было такого быстрого исполнения как ныне. Для соблюдения всех формальностей Сенату нужно было дней двенадцать, а иногда и недели две; когда же встретятся большие праздники, то и более. Экстра-почта из Петербурга в Одессу ходила тогда в восемь дней, и оттуда уже по разным местам рассылались для исполнения Высочайшие указы: вот отчего я так поздно получил официальное извещение о назначении Стемковского. А между тем, вероятно, по ошибке из Петербурга бумаги приходили на мое имя, и между прочим предписание министра Финансов о наложении эмбарго 25 апреля на все турецкие суда (а их ни одного не было), ибо в этот день должны начаться военные действия.

Так как в указе я не был назван, то по поручению Воронцова приглашали меня не спешить отъездом и сдачею должности; Стемковский также из Одессы писал ко мне и упрашивал дождаться его приезда. Тут, кажется, место начертать краткую его биографию. Сын бедного дворянина и племянник жены коменданта генерала Коблё, он находился при ней в Одессе, когда Ришельё приехал начальствовать в этот город. Дюку мальчик полюбился, он воспитал его, определил в службу, взял к себе в адъютанты и деятельно употреблял по службе. Можно сказать, что Стемковский вырастал вместе с Одессой и принимал участие в устройстве нового портового города. Светская образованность была в нём отличная, а ученость его по археологической части простиралась до того, что он был избран членом Французского Института. В Париже, в 1818 году, познакомился я с ним: в чине полковника числился он тогда по армии и из особой любви и уважения Государя к состоящему также по армии генералу Ришелье оставлен был при нём. Умирая, дюк завещал ему всё, что имел в России, хорошую аренду, городской дом и хутор в Одессе и на Южном берегу Крыма дачу Гурзуф. Возвратившись в отечество, он несколько лет поносил еще эполеты, а потом перешел в штатскую службу, но не имел места. Что сказать мне еще для изображения его? Наружность имел он приятную, а характер кроткий и твердый, то есть истинно благородный. Вот, наконец, выбор Воронцова, который можно назвать действительно счастливым. Ланжерон и Скасси сказали: наша взяла, и как они опять ошиблись!

Ничто не останавливало меня в Керчи. Не то было время, чтобы греки могли зазнаться передо мной; один только Синельников поднял нос в нетерпении, хотя временно, заступит мое место. С равным нетерпением и я ожидал 25 апреля. Меня весьма забавляла мысль, что я будто участвую в военных подвигах, и мне хотелось их довершить самым важным. В 45 верстах от Керчи находится высокая Апух-гора, выдвинутая в море, и с неё, хотя в тусклом отдалении, но простыми глазами, можно видеть Анапу; в зрительную же трубку можно сосчитать все строения этой крепости. Будучи предуведомлен, что в вышеозначенное число наш флот придет атаковать ее, мне желательно было воспользоваться единственным случаем посмотреть на сражение из безопасного места, как бы из ложи на театральное зрелище. Для того по дороге к горе расставлены были у меня казаки с приказанием, лишь только завидят корабли, прискакать меня о том уведомить.

Дней двенадцать как все читали в газетах о назначении мне преемника, и более недели указ о том находился у меня в руках; а я всё медлил объявить его. Никто не мог понять причины такого упорства, и стали подозревать тут великую тайну. Между тем 25-го апреля прошло, и не было никаких известий с Апух-горы; Перовской стоял притаившись за Кубанью, а флот, на котором находились князь Меншиков и Грейг, был удерживаем противными ветрами.

Долее 1-го мая, мне решительно нельзя было оставаться. В этот день вечером подписал я сам себе подорожную до Феодосии, всё еще по званию градоначальника, и потом бумагу Синельникову, которою, извещая его об отъезде моем, будто в округ, поручаю ему исправление моей должности, ни словом не упомянув Стемпковского. Для прощанья посетили меня в тот же вечер два доброхота моих, Щиржецкий и Гудим-Левкович; мы слышали в это время шум множества фузей, пущенных с Керченских пригорков прибывшими сухим путем морскими офицерами. Они должны были участвовать в экспедиции и радостно приветствовали приближение её.

Очень рано по утру, 2-го мая, простился я с Шкляренкой и шел садиться в карету, как вдруг прискакал казак с известием, что флот показался. Но увы! уже было поздно, ибо еще накануне отправил я бумагу к Синельникову. На первой станции узнал я нечто для меня любопытное. В околотке все знали о городских несогласиях, и смотритель смеясь объявил мне, что еще накануне вечером Скасси приехал из Петербурга с важными поручениями; но, узнав, что я нахожусь еще в городе, туда не поехал, а остановился в двух верстах от него у себя на хуторе.

В Феодосию приехал я к самому обеду и въехал прямо ко вновь прибывшему градоначальнику Казначееву, который убедил меня на несколько дней остаться у него. Мне и самому хотелось, ибо по сделанному согласию ожидал я вестей из Керчи, как о начатии военных действий, так и о том, что происходило в этом городе в первые дни после отъезда моего. Гудим уведомил меня, что в тоже утро, 2 мая, когда узнали об отъезде моем и о прибытии Скасси, все в мундирах (и он в том числе из любопытства) отправились к нему на поклонение. Великий муж, покровитель Керченской торговли, принял их ласково и величаво. Приветственную речь произнес красноречивый Синельников; она ограничилась ругательствами на меня; Скасси в молчании выслушал ее с одобрительной улыбкой. Потом стали умолять его удостоить город своим пребыванием в нём, тем более, что он очищен от моего присутствия; на это последовало милостивое согласие. Какие были у него поручения и как исполнил он их, увидим мы после[79].

Мне отставному спешить было не к чему, и я дней пять оставался в Феодосии. Куда мне сперва было ехать, если не прямо в Москву. Но Казначеев, испытавший на себе незлопамятность Воронцова, убедил меня, сделав небольшой крюк, отправиться к нему в Одессу, дабы с его помощью устроить дела свои на будущее время. Туда же ожидали Государя с Императрицей, и он мог иметь удобный случай доложить обо мне. Я выехал 7-го, а 9-го, в Николин день, приехал в Симферополь.

По предварительному предложению моего доброго мурзы, Мегмет-Крымтаева, чрез Забелина, остановился я опять у него. Помещение было для меня удобное, но летом оно не отличалось благовонием. Мне хотелось было взглянуть на Южный берег, который я не видал и о котором так много слышал; но потребовалось бы на то довольно времени, а я его и так уже много истратил, и я довольствовался двумя поездками поблизости к Симферополю.

Первую делал я за 15 верст, по дороге в Чатырдагу и морю, в имение моего хозяина мурзы, называемое Магмуд-Султан, где находится источник Салгира. Надобно было сперва карабкаться верхом по высокой и крутой горе, а с вершины её пешком спускаться потом в каменную воронку, цепляясь за бока её. На дне её бьет с чрезвычайной быстротой природный водомет, пробивается сквозь камни и, выходя из ущелья, образует речку. Немного тяжела показалась мне эта поездка, за то зрелище увидел я любопытное.

Другую поездку сделал я за 30 верст, в Бахчисарай, с которым в целой обширной России всех познакомили стихи Пушкина. В лощине лежит город, то есть одна улица, длиною более версты; на ней всё жарится и варится, всё шьется и прядется, но она своей азиатской физиономией не могла меня поразить после Карасу-Базара и старой части Акмечети. На самом конце улицы, из которой нет выезда, находится нечто в виде наших древних Московских монастырей; каменная ограда, широкие ворота, а над ними башня и несколько келий, наружу выходящих; это знаменитый ханский дворец. Он один привлекает сюда внимание путешественников и заслуживает его. Благодаря стараниям Воронцова, забытый сей дворец исправлен был заново; позолота, живопись были подновлены, даже покрыты тканями, нарочно заказанными в Царьграде по образчикам прежних изорванных кусков, и я могу сказать, что нашел его в том виде, в котором оставили его ханы.

На всё это достаточно мне было трех дней. В Симферополе я почти ни с кем не виделся; летом обыкновенно этот город пустеет: зажиточные жители и некоторая часть из служащих переселяются в прекрасные, садами наполненные долины Альмы, Качи и Бельбека. Тогда начинали уже жить и на Южном берегу, и между прочими там находился губернатор Нарышкин с семейством.

Вечером, 12 мая, поскакал я опять, но нигде не останавливаясь на сей избитой уже мною дороге, ни в Перекопе, ни в Бериславе; поутру 14-го поспел я в Херсон. Дорога была сухая и гладкая; начинались и жары, однако же еще весьма сносные. На один час остановился я, чтобы в дорожном платье увидеть вновь определенного и вновь прибывшего Херсонского вице-губернатора, родного брата Дашкова, Андрея Васильевича.

От него узнал я много важных вестей, по большому отдалению до нас в Крым еще не дошедших. В самый день начатия военных действий и отъезда Государя из столицы, 25 апреля, последовали великие перемены в министерствах: все старики были уволены. Еще в сентябре, нетерпеливый, бешеный князь Лобанов, при товарище находя положение свое стесненным, бросил Министерство Юстиции; на его место назначен управляющим министерством товарищ его, князь Долгоруков. Графа Татищева, кажется, понудили подать в отставку: на его место определен военным министром известный своим фанфаронством Чернышов; ему же на время отсутствия Дибича в армию поручено и начальство над главным штабом. Старцы, Ланской и Шишков, из коих первый был еще довольно бодр, получили тайное приглашение также просить об увольнении от должностей. На место первого сделан министром внутренних дел, с сохранением прежней должности, Финляндский генерал-губернатор, генерал-адъютант Закревской, о котором много говорено в начале сей части Записок. На место последнего, бывший долго в отставке, генерал-лейтенант князь Карл Андреевич Ливен, попечитель Дерптского университета. О действиях сих господ придется, может быть, мне много говорить.

Приятным образом изумило меня и вместе с тем несколько смутило назначение статс-секретаря Блудова в должность главноуправляющего духовными делами иностранных исповеданий, с оставлением его товарищем министра просвещения. Ливен был протестант и самый усердный, а только православный мог заведовать делами иноверцев, дабы не давать предпочтения одной религии перед другой. Для того эта часть, в виде особого министерства, опять отделена была от Народного Просвещения, как было то сначала при Голицыне. Но зачем было при этом случае не произвесть Блудова в тайные советники? Это и сделано несколькими месяцами позже. Когда где-нибудь установится какой-нибудь порядок и несколько поколений привыкнут к нему, то зачем без всякой нужды нарушать его? Все увидели в том совершенное изменение всего существовавшего со времен Петра Великого: разрыв чинов с местами. И мало ли что после увидели![80].

На несколько часов для отдохновения остановился я в Николаеве, у моих добрых сестер-хозяев, которые мне обрадовались и меня успокоили. Город был совершенно пуст; флотские все были на море, а из чиновников и жителей, кто только мог, поскакал в Одессу, чтобы взглянуть на царскую чету. Даже сама Юлия Михайловна и полицеймейстер Федоров были в отлучке.

Ни одного человеческого лица не встретил я на одесских улицах, когда 15 мая, в четыре часа по полудни, чрез Херсонскую заставу въехал я в этот город. Между тем вдали слышан был звон колоколов и вслед за тем пушечная пальба. Всё народонаселение хлынуло к противоположной Тираспольской заставе, чтобы встретить Государя. Их Величества, проехав сквозь шумные толпы, остановились во вновь богато и прихотливо отделанном доме графа Воронцова, над самым морем. Лишь только Императрица вышла на балкон, Воронцов махнул платком, и по этому сигналу началась ужасная трескотня со всех военных и купеческих судов, стоящих на рейде, равно как и с батарей, окружающих карантин. В сию минуту подъезжал я к отелю Сикара, в котором взяли с меня за комнаты не так дорого, как я ожидал; ибо приезжих не было столь много, как сказывали. Как резок показался мне переход от пустоты и молчания к шуму и суете народной! Удивительным могло показаться и то, что в этой части летом ужасно пыльной Одессы не было ни пылинки: казалось, что хотели исчерпать море, чтобы увлажить улицы, чрез кои Царю надлежало проезжать.

Только и речей было тогда, что о царском путешествии да о первых военных действиях. Неизлишним считаю повторить здесь мною слышанное. Государь, как сказал я выше, выехал из Петербурга 25 апреля и отправился прямо к армии в Бессарабию; в тот же день выехала Императрица и путешествовала медленнее до Бендер, где могла ожидать новых распоряжений. Тут случилось нечто забавное. Около этого времени управлял областью Бессарабской вице-губернатор Фирсов, мой преемник; но вследствие не грозного, а язвительного письма от Воронцова заболел и внезапно умер. Тогда должность губернаторская перешла в руки преждереченного председателя Уголовного Суда Курика, человека самолюбивого, бестолкового, суетливого, которому представился случай выказать себя. Он узнал, что Государь намерен из Измаила отправиться в Бендеры, дабы неожиданным приездом обрадовать Императрицу. Ему из усердия захотелось предупредить Её Величество; для того послал он особого чиновника курьером с донесением о том, и когда Царь прибыл, то нашел, что его уже ожидали. Можно представить себе его гнев, как он был раздражен такою глупою смелостью! После этого, разумеется, Курик не мог долго остаться на месте[81]. Пробыв менее суток в Бендерах, Государь вместе с супругою 15 мая имел въезд в Одессу.

Известия о малочисленном дворе, тогда в Одессе находившемся, имел я почти ежедневно от Анны Петровны Юшковой, родственницы и приятельницы Жуковского, вышедшей за англо-американца Зонтага, который был тогда капитаном над Одесским портом. По рекомендации Жуковского, Государыня поручила ей преподавание иностранных языков, равно как и русского, маленькой еще дочери своей Марии Николаевне, ее сопровождавшей. Дитя не очень приневоливали учиться; но г-жа Зонтаг своею ластительностью умела как-то привлекать ее к учению, что, кажется, очень понравилось.

Военные действия ограничивались пока переходом войск через Дунай у Сатунова, да по сю сторону Дуная осадой Браилова. Михаил Павлович тут с гвардией блистательным образом хотел начать свое военное поприще. Россия дорого заплатила за первый его знаменитый подвиг. Наскучив продолжительной осадой, в следующем месяце взял он штурмом эту крепость. Говорят, он плакал при виде великого множества убитых, изувеченных молодцов-гвардейцев, как ребенок, у которого переломали его игрушки, солдатиков его.

Более всего, конечно, занимало меня мое собственное дело. Дня три-четыре Воронцов был неуловим для меня: он как тень следовал за Государем; наконец, мне удалось его найти. Он встретил меня ласками и проводил обещаниями, настоящего же толку я никак не мог добиться.

К неописанной радости моей, приехал в Одессу Дашков. В звании статс-секретаря сопровождал он Государя, а по совершенному знанию дел Востока, во время этой кампании, был ему чрезвычайно полезен своими сведениями. В продолжении немногих дней, что он тут оставался, каждый день раза по два виделся я с ним. От него узнал я, что Воронцов будто по воле Государя, препроводил просьбу мою в Комитет Министров, где, как дело неважное, при множестве других, оно залежалось. По сделанной однако справке накануне отъезда его, Комитет положил причислить меня в герольдии, с производством трех тысяч рублей ассигнациями ежегодного содержания, впредь до определения меня к другой должности; это бы меня совершенно удовлетворило, и более я требовать не мог. Но, дабы кончить тут же скучный рассказ о деле моего увольнения, прибавлю, что положение Комитета, отправленное в армию, в июле месяце получило всемилостивейше утверждение, с тою только разницею, что вместо трех тысяч содержания велено мне выдать их единовременно, в виде пособия. Со мною всё делалось не по-людски.

Нашел я и Стемковского, который, по уверениям его, дожидался меня. Много беседовали мы с сим беспристрастным и благонамеренным человеком. Я сообщил ему всё что знал о Керченских делах. Они отчасти и ему были известны; хорошо знал он и Скасси, и очень хорошо понимал его. Хотя он дотоле находился с ним в хороших отношениях, не менее того, приготовляясь в оборонительной войне, при мне отправился он во вверенный ему град.

Кажется, давно ли оставил я Одессу, а как много из зимних моих знакомых не нашел я в ней! Ланжерон как-то приплелся к армии, где и без него было так много главных начальников и полных генералов. Пален отправился на председательство в Бухарест я имел неосторожность правителем дел взять с собою алчного земляка Брунова, в чём после много должен был раскаиваться. Перед отъездом сделал он другой промах: пал к ногам Ольги Нарышкиной, умоляя ее развестись с мужем и выдти за него; она расхохоталась и указала ему двери. Собаньская старалась казаться веселою, любезною; но из самых насмешек её мог я заметить глубокую досаду, видя, что, по праву чина, шутиха её, действительная статская советница Кирико? с дочерьми представлялась Императрице, а ей к тому и следа не было. Вот всё что на этот раз могу сказать я об Одессе, в которой сам не знаю зачем, без всякой для себя пользы, прожил я две недели.

Расставаясь с Новороссийским краем надолго, может быть навсегда, на прощании мне желательно в последний раз о выгодах его для России объяснить мнение мое, плод пятилетних наблюдений, иногда ошибочных, но впоследствии исправленное более зрелыми размышлениями.

От Иртыша и Амура до Китайской стены, от реки Урала до Хивы, Заволжье до Каспийского моря, Донские равнины до Азовского моря и Кавказа, всё это одна неизмеримая степь, огромное кочевье, чрез кое — густыми толпами неоднократно протекал человеческий род. Иногда он останавливался, живал и живет и поныне; но нельзя сказать, чтобы он когда либо населял сию пустыню, ибо никогда и нигде прочных жилищ в ней не основывал. Не одна страсть к подвижной жизни, а более естественные причины тому препятствовали. Новороссийскими губерниями до впадения Прута в Дунай дополняется и заключается сия цепь пустошей. Великое пространство от Тихого океана вплоть до Черного моря можно почитать пределом, разделяющим две части света, долженствующим навсегда отделять Россию от настоящей Азии.

Но еще в отдаленные от нас времена, приблизясь к сему рубежу, русские с оружием в руках далеко проходили за него, когда в сей Западной степи властвовали попеременно печенеги, хазары и половцы. Рано или поздно суждено ей было сделаться их достоянием. Гораздо после, по завоевании уже Сибири, приблизились они и к Восточной, более расширенной части степей, но до настоящего времени вооруженной рукой не пытались в нее проникнуть.

Неподалеку от Украины, за степями, был прекрасный уголок, очень известный еще древним. Просвещенные греки, после них промышленные генуэзцы построили в нём города, завели в нём торговлю, обогатили и украсили его. Геологи полагают, что Крымские степи некогда были покрыты морем; соляные озера, солончаки и самые роды растений подкрепляют сию догадку. Вследствие какого-нибудь сильного переворота на земном шаре вода вероятно утекла в Азовское море, прорвала цепь Кавказских гор, где ныне Керченский пролив, и соединила его с Черным морем. Оторванный от Кавказа лоскут гор всей стране дал название Тавриды, ибо Тавр значит гора. Сею страною овладели, наконец, татары и превратили ее в логовище, откуда сии хищные звери устремлялись на добычу. Екатерина задумала сие природой облаготворенное место вырвать из варварских рук и подарить им Россию; смелый искусный, дальновидный Потемкин помог ей в том. Оба были уверены, что прелести южного Крыма заманят большое население, привлекут и большие капиталы, коих сами не щадили. В сих приятных мечтах умер Потемкин, а она успеха еще увидеть, что ожидания её были тщетны.

И неудивительно ли, когда жители Севера, и особенно из них просвещенный класс, чувствуют столь сильное влечение к Югу? Англичане, когда всеобщий мир то дозволяет, так и стремятся в Италию, немцы едва ли еще не более их; первые за наслаждениями, другие за наслаждениями и прибылью in das sch?ne Land wo die Citronen bl?hn, прибавляя: dahin, dachin wo die goldenen M?nzen gl?hn. В Италии искусства вместе с приятностями жизни и роскошной природой. Вслед за другими и мы повадились туда ездить. А что могли мы найти во вновь приобретенном нами полуденном крае? Надобно бы было жертвовать годами, чтобы чем-нибудь там завестись. Между тем он славился у нас, и самое отдаление украшало его в глазах наших.

Были путешественники, в то время почитавшие себя туристами, которые предпринимали трудную поездку в сию как бы новообретенную землю и описания свои об ней отдавали в печать, как например Сумароков, Измайлов и Муравьев-Апостол.

Вскоре после присоединения Западных губерний не стало Екатерины; при ней не успели еще хорошо разглядеться насчет их выгод. При Александре сильно возчувствовали потребность, необходимость сбыта земных продуктов, даром в них пропадающих, начали искать места на Черном море между Бугом и Днестром, — и родилась Одесса. Вдруг оживились губернии Херсонская, Полтавская, Киевская, Волынская, Подольская (Бессарабия тогда еще нам не принадлежала). Раздались громкие, весьма заслуженные похвалы новорожденному городу и основателю его Ришельё.

После двадцатилетних, беспрерывных, быстрых, неимоверных успехов этого города увидел я его в первый раз. Зачем повторять здесь сказанное мною при описании его в 1823 году? Всё показалось мне в нём строящемся, недоконченным, недостроенным, хотя в широком размере: абрис или эбош, как угодно, огромной картины. Пять лет едва прошло, и я нашел в нём все приятности общежития. Приписать ли это присутствию или отсутствию нового тогда, ныне давнего начальника Воронцова? Я по опыту знаю великое мастерство его привлекать людей; он употребил его для пользы не целого края, а двух местностей, Одессы и Южного берега Крыма. На сии два предмета было постоянно обращено всё нежное, попечительное его внимание. Удачные предприятия Воронцова не доказывают ли однако, что русские совсем не чуждаются собственного полуденного неба, несмотря на ужасное отдаление его от обеих столиц, от центра всей русской жизни и деятельности, на все неудобства сообщений по нескончаемому пути, на все мучения и лишения, не раз мною описанные?

Рассматривая карту Черноморских берегов, можно подивиться, что от Днепровского лимана до устья Кубани на столь великом протяжении находишь только один известный портовый город, тогда как берега пролива Ламанш ими усеяны. Конечно есть и Феодосия; но у неё нет по соседству больших судоходных рек, каковы Днестр, Буг, Ингул и Днепр, нет небольшой степи, которую на волах в пять дней можно проезжать. Бесконечная степь отделяет ее от плодородных внутренних наших областей, которые для отправки могли бы снабжать ее пшеницей; привоз из Азии прекратился, благодаря успехам нашей русской промышленности, как объяснил я при описании сего города. Отдаленный Таганрог был всегда ее соперником, а тут вдруг по соседству явилась и Керчь. Увидев онемение, оцепенение Феодосии, я сказал ей вечную память, а малому муравейнику моему, где всё копошилось, предсказывал славную будущность. Это всё находится в записке моей о Керчи, которую в Одессе я представил Воронцову. Увы! Не хвастаюсь тем, а каюсь в том: кажется, она сильно на него подействовала.

Напрасно думают, что Воронцов ненавидит и преследует Феодосию; при его уме это было бы слишком безрассудно. Но он видит в ней нечто отставное, следственно бесполезное; поддерживать ее, помогать ей почитает он излишним; одним словом, он поступает с ней точно также как со мной поступил. Он к ней равнодушен, также как и к Таганрогу; из портовых городов, до него основанных, возлюбил он только одну Одессу, как готовую ему столицу.

Керчь дело совсем иное. Я успел объяснить ему, что как при нём назначен туда первый градоначальник, при нём открыт в ней порт, то она и должна почитаться его созданием. Настоящей торговли в ней нет и до сих пор, но благодаря его неусыпным стараниям она сделалась если не весьма богатым, за то красивейшим городом в Крыму. Многие посторонние причины способствовали первоначальным её успехам. Русское население, коему едва положил я начало, при Стемковском быстро увеличилось; умножение народонаселения привлекает и ремесленников, а они были под рукою в немецких колониях. Азовское море, будучи объявлено практическим, все суда в него идущие должны останавливаться в Керчи и выдерживать трехнедельный карантинный срок. Множество судов чрезвычайно оживляет вид на её порт, но прибыли ей от того мало, все равно что главной заставе, чрез кою проезжает множество экипажей и телег; из привозного однако кое-что перепадает для её внутренней торговли. После удаления Грейга от начальства, князь Меньшиков выпросил повеление изгнать из Николаева и Севастополя разбогатевших евреев, кои под покровительством Юлии захватили там все подряды. Они кинулись в Симферополь, а еще более в Керчь, стали селиться, строиться и со врожденною им деятельностью довольно успешно торговать. Сделавшись проезжим местом на установленном тракте из Новороссийских губерний на Кавказ, Керчь в тоже время посредством пароходства имеет морем еженедельное, регулярное сообщение с Феодосией, Ялтой, Севастополем и Одессой. Наконец, в ней местопребывание двух штабов, сухопутного и морского; один генерал-адъютант и один вице-адмирал постоянно живут в ней: первый начальствует над крепостями и войсками, расположенными по Западному берегу Черного моря; другой над военными судами, вдоль этого берега крейсирующими. Всё это я смею назвать только искусственною жизнью.

Там где восчувствуются неодолимые потребности и представятся способы в их удовлетворению, там всё совершится простым, естественным образом. Хлебородные губернии Курская, Харьковская, Воронежская, Екатеринославская давно искали дешевейшего, кратчайшего, легчайшего пути для отвоза своих произведений и отправления их за море. Ни Таганрог, ни Керчь им таких удобств, какие найдены ими на Бердянской косе и пристани не представляют. Без всякой помощи от казны, сначала даже без всякого поощрения, стал подыматься город Бердянск, о коем в мое время и помину не было. Я все мечтал о каботажном плавании, которое Керчи должно было доставлять продукты наших внутренних губерний; если б могло мне придти на мысль сие неизвестное тогда место, я бы призадумался, и надежды мои ослабели б. Как новый памятник его управления, Воронцов сильно покровительствует Бердянску, не замечая, что он будущая гибель его любезной Керчи.

И что с нею будет, когда могучая рука Воронцова от неё отодвинется, когда он сам отыдет на покой или в вечность? Доселе единственно была она поддерживаема счастливыми для неё случаями; собственною жизнью, кажется, ей не жить.

Все эти поименованные города, Бердянск, Керчь, Феодосия могут процветать, не делая ни малейшего подрыва Одессе; разве только одна Феодосия, если она воскреснет, и то не в торговом, а в общежительном отношении, может с нею удачно посоперничать. Жаль, что добраться до неё так трудно, впрочем, как говорить в настоящее время о затруднениях, когда при помощи новых изобретений так много препятствий устраняется, когда действие пароходов с моря перенесено на сухие пути и их сокращает? Носятся слухи, что затевают железную дорогу из Петербурга в Москву. Уверяли меня, что англичане предлагали правительству также на свой счет устроить железную дорогу в Феодосию и что им будто бы отказано. Там где есть выгоды, эти люди ведут самый верный расчёт и на них в этом случае положиться можно.

Лишь только про себя начал я прилежно рассматривать вопрос о сей новой дороге, как тысячу убеждений в пользу проекта об ней появилось мне. Если проводить ее чрез узенькой Гениченской пролив и натуральное шоссе Арабатской стрелки, то наперед пройдет она чрез большую, гладкую степь, на которой не встретит она ни горы, которую надлежало бы ей или огибать или прорезывать, ни широкой реки, чрез кою пришлось бы делать мост, что чрезвычайно уменьшит расходы на её построение. По ней для отправления за границу во множестве будет доставляемо в Феодосию всё то, в чём она для торговли нуждалась. Но чем же взамен будет она снабжать Россию? Предметов для вывоза так много, что вдруг их исчислить нельзя. Во первых, столовое вино. Отрасль сию насадил, возрастил и довел до возможного совершенства Воронцов, за что, по всей справедливости, вечная ему благодарность. До него не слыхивали о Крымском вине, ныне во всех губерниях, до самой Москвы, оно вошло во всеобщее употребление; оттого и цены на него слишком поднялись, тогда как на месте от соревнования они чрезвычайно упали; удобное и дешевое сообщение установит равновесие между ими. И чем не богат чудный вертоград, называемый Южным Крымом? Сочными грушами, гораздо лучше всех французских, крупными абрикосами, фигами, гранатами, миндалем и, наконец, сотнею сортов душистого винограда. Жалко видеть при наступлении осени высокие груды сих садовых и лесных произрастений на базарах не раскупленными, хотя отдают их почти задаром. Если б (это одно только предположение) железная дорога проведена была из Петербурга до Феодосии, тогда эти плоды во всей свежести своей через трое суток являлись бы на столах первых столичных гастрономов. Из чего разводить теперь плодовитые сады, разве для собственного удовольствия; тогда сделавшись источником великих доходов для владельцев, они всюду будут размножаться. Нужда, наконец, научила Крымских жителей делать то, чего они прежде не умели, сушить фрукты, приготовлять изюм, инжир и шепталу, лакомства любимые англичанами и нашим средним состоянием, которые доселе из дальних стран привозились на Петербургскую биржу и Макарьевскую ярмарку, а мы можем иметь их дома. Вот велика важность, скажут иные, фрукты! Да разве Мальта и большая часть Португалии не живут апельсинами?

В Крыму русские варвары начали сажать тутовые деревья и весьма успешно разводить шелководство по примеру варвара Реброва, который сим промыслом на Кавказе нажил миллионы. Также во множестве начали они сеять табак; я в этом деле не судья, но любители уверяют, что он вроде турецкого, если еще не лучше. Самая безобразная часть Крыма — степная, приносит великую пользу: она с овец доставляет мягкую шерсть и Крымские тулупы столь известные. Я не говорю уже о Крымских яблоках, о диких каштанах, о грецких орехах, которые там почитаются за ничто, ни об ореховом дереве, которым, если оно будет вывозимо для мебелей, перестанут топить печи. Паровозы, кажется, с порядочным грузом могут отправляться в обратный путь.

На самой дороге находятся соляные озера Генические и Перекопские; с них будет увозима соль, предмет отменно важный. Далее дорога идет через три уезда Екатеринославской губернии, где недавно открыт каменный уголь; говорят, его такое обилие, что разве в тысячу лет он истощится. Какая находка! Паровозство снабжать им будет все наши безлесные губернии. И при всех явных сих выгодах, одобрение и исполнение проекта встретило уже и будет встречать величайшие затруднения. Воронцов раз осудил Феодосию на смерть и никогда приговора своего не отменит. Завистливые одесситы будут всячески интриговать, чтобы никакое место в Новороссийском краю не сравнялось с их великим градом.

Чего желает Одесса? Чтобы к ней проведена была железная дорога и чтобы сие сделано было на казенный счет; ни один из её богатых негоциантов не будет рисковать малейшим капиталом для сего предприятия. Ныне имеет она прямое сообщение со всей Европой: пароходы из неё, пройдя небольшой угол Черного моря, вступают в устье Дуная, плывут до Галаца и потом вверх по реке подымаются прямо до Вены. Из соседних губерний получает она в избытке всё то, что требуется для заграничной торговли. Может ли положение быть счастливее и какие неблагоприятные обстоятельства могут изменить его? Но за то какую великую пользу Россия получает от неё? Польские помещики из Западных губерний, постоянно ей враждебные, летом сами привозят пшеницу для продажи, но с вырученными деньгами редко возвращаются домой: подобно нашим иным подгородным крестьянам, они всё на месте пропивают и проигрывают шулерам, во множестве собирающимся, по большей части иностранным. Благодатный край, где эти иноверные владеют православными мужиками, ничего не выигрывает; ни собственное их благосостояние, ни благосостояние жителей не умножается от высоких цен на хлеб. Вообще, что сама Одесса может доставить России? И что могут производить её сухие, обгорелые окрестности? Правда, благодаря порто-франко, который не что иное как постоянная, хорошо устроенная контрабанда[82], из неё во множестве вывозятся иностранные ткани и так называемые галантерейные вещи. А что это такое? Всё то что выходит из моды, всё то что не сходит с рук, всякую оборошь, Париж для продажи отправляет в Марсель, а там нераспроданное идет к нам в Одессу, откуда перескакивает в наши Юго-западные губернии. Между тем, к сожалению, всё свежее, лучшее привозится в Петербург, в Рижской порт и провозится через всю сухую границу; там по крайней мере оплачивается она таможенными пошлинами.

Кто более всех извлекает пользу из одесской торговли? Во-первых французы, Рубо и другие; все они, как волки в лес, смотрят во Францию; по примеру многих других отбывших своих соотечественников, они непременно переведут туда огромные капиталы, у нас нажитые. Потом греки; у них также есть теперь отечество, куда отплывут их богатства. Наконец жиды, которые под особенным, даже пристрастным, покровительством главного местного начальства размножаются и богатеют. Вот эти нам останутся. По дошедшим до меня сведениям, они уже и теперь преследуют и безнаказанно обижают людей всех других наций. Говорят, им будет велено нарядиться в европейское платье; жаль, право, если это случится. Тогда-то они завеличаются перед нашими брадатыми мужичками, которые доселе с презрением смотрели на их ермолки, фески и черное платье, а тогда увидят в них господ. Если всё так продлится, как мне сказывали, то без сомнения евреи, наконец, выживут христиан и совершенно овладеют Одессой. Может быть, запрут они церкви, или будут пускать в них за деньги, или обратят их в синагоги; кто знает, может быть, они взбунтуются и выберут себе в короли, кого? Одного ли из Ротшильдов или…. больно для сердца моего вымолвить это имя. И Одесса ожидает еще новых поощрений от правительства! О, она твердо полагается на то чего нет, на его безрассудность!

То ли дело Феодосия! Вот это был бы русский, наш собственный порт. И об одной ли Феодосии идет дело? О благосостоянии целого полуострова. Весьма справедливо он назван садом России, и для прогулок в него из Одессы заведено пароходство. Но зачем же только гулять в нём? Зачем же не селиться? А возможно ли? И что для того сделано? Я помню, как покойный начальник мой Бетанкур, в 1820 году, после поездки своей по всей России, с досадой говорил мне о южном Крымском береге. «Всё природа, да природа, говорил он, а нигде не видать следов рук человеческих». Теперь бы он того не сказал, когда на каждом шагу встречаются действия трудов людских, за то не увидел бы лица человеческого. Воронцов с большими издержками на высоте построил шоссе, но только по одному направлению. Он умел заманивать туда и царя, и царицу, и многих богатых вельмож, которые настроили там виллы, дворцы, замки и завели прекрасные сады. Но один придворный воздух им кажется теплым и здоровым, и едва ли они в них заглядывали. И подлинно, кому охота как дикой козе карабкаться со скалы на скалу, особенно женщинам, которые, как дамы средних веков, не иначе как на палефруа могут посещать самых ближних соседок? Конечно это может иметь свои приятности весной, летом и осенью; но зимой, когда прекращаются сообщения морем, а часто и через горы, когда раздувшиеся водопады уносят мосты и обнаруживается совершенный недостаток в самых простых местных припасах: тогда житье там становится невыносимо. А зимой-то именно Юг бывает приятен, и туда врачи отправляют слабых здоровьем. Люди, рассеянные летом, обыкновенно на зиму собираются в одно место, в котором приятно могли бы провести время, найти все удобства образованной жизни. Где такое место в Крыму? Его надобно приискать; оно даже и найдено, но находится не в том виде и состоянии, в котором надлежало бы ему быть.

Феодосия представляет всевозможные выгоды для учреждения в ней большего портового и общежительного города. Также как южный берег, коему служит она заключением, от северных ветров защищается она высокой горой, а к Керчи идут от неё цветущие холмы и долины. Местоположение прекрасное и удовлетворяет все вкусы; любители гор могут лазить по ним и, пожалуй, созидать на них за?мки; те которые предпочитают разъезжать в экипажах или спокойно прогуливаться пешком могут делать сие без всяких затруднений. Когда Керченский пролив и Одесский порт в продолжении нескольких недель замерзают, на чудесном Феодосийском рейде не показывается ни одна льдинка. Она имеет форму подковы, коей оконечности близко сходятся, и так глубока, что корабли могут подходить к самым домам, тогда как в Керчи, также как и в Одессе, гавань устроена посредством молов.

Мы видели, как люди умные, достаточные, образованные, по службе, по необходимости или случайно в Одессе на зиму собравшиеся, умели жизнь в ней сделать приятною и веселою; в Одессе; где и зимой так печален, так грустен взгляд на снегом не покрытую, тощую, почерневшую землю, на деревья, кое-где торчащие, полумертвые недоростки, никогда пятнадцати-летнего возраста не достигающие, где никогда не знают тени. Общество в ней меняется каждую зиму: это волшебный фонарь, в котором то светлеет, то становится мрачно. Из людей хорошего общества кто не посещал Одессу, и многие ли из них оставались в ней?

Гораздо южнее, Феодосия имеет перед ней преимущество более теплого климата и роскошной природы, ее окружающей. Она в одно время может сделаться нашей Марселью и нашей Ниццой, и сотни тысяч, вашими земляками там проживаемые, будут в ней издерживаться и оставаться дома; в Одессе этому никогда не бывать. Тогда и Южный берег внезапно оживится, когда из Феодосии на пароходах в пять или в шесть часов можно будет поспевать в Ялту, когда менее смелые будут проезжать по прекрасной дороге усеянной дачами и садами, с одной стороны до Севастополя, с другой, до Керчи. И на сей последней отразился бы блеск её; она жила бы её жизнью, гораздо вернее, чем собственной своей мнимой торговлей[83]. Великолепные построения на Южном берегу, которые ныне владельцы готовы отдавать задаром, возвысятся в цене или, по крайней мере, на лето будут дорого отдаваться в наймы.

С Европой у нас сообщений бездна, в том числе и Одесса; с Азией они более или менее затруднительны, и как на сей предмет не обратить внимания? Когда не было еще пароходства, я помню, как к Керченской пристани менее чем в двое суток приходили суда из Синопа и Требизонда. В последнем из сих городов находится богатая английская контора, тайно снабжающая товарами и наш Закавказский край. Кому неизвестно, что Англия совершенно убила промышленность в Малой Азии, заменив ее изделия собственными, сначала более дешевыми? Удобное и дешевое сообщение подало бы, может быть, нашему Московскому предприимчивому и изворотливому купечеству мысль сделать также наперед пожертвования, дабы подорвать там английское торговое господство; мы видели, как в подобном случае оно успешно действовало в Крыму. Еще одно обстоятельство, которое доселе осталось незамеченным: на Черном море есть, не знаю, водовороты ли или места, подверженные особенно сильному дуновению ветров, которые мореплаватели на пути из Константинополя в Одессу и обратно стараются избегать и для того подвигаются к самой Феодосии; меня уверяли, что несоблюдение этого объезда самого Государя дней десять на море продержало.

Но довольно. Для кого и для чего я всё это пишу? Кто будет слушать меня, кто будет меня читать? Но пускай никто; по крайней мере, довольно с меня и того, что бескорыстными моими желаниями блага моему отечеству потешил я свое воображение. Громкий, всеобщий голос истины по сему предмету непременно когда-нибудь услышит правительство; дай Бог, чтобы это было скорее!