VI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Москва в 1827 году. — Тухачевские. — Харьков. — Екатеринослав. — Симферополь. — Феодосия.

Ровно через неделю после представления моего, в воскресенье 30 января в восемь часов утра, оставил я Петербург. Зима стояла в нём такая теплая, какой не запомню; только 14 декабря, в день годовщины после бунта, Нева покрылась льдом, и в январе при всяком появлении солнца таяло на мостовой и капало с крышек. От того и мне по шоссе ехать было трудно, особливо в коляске на полозьях. Однако, понадеясь на возрастающие силы, сгоряча в первый день сделал я 140 верст, но в Чудове принужден был остановиться и ночевать.

На другой день опять должен был я остановиться в Новгороде, чтобы отдохнуть, отобедать и попытаться увидеть содержащегося под стражей племянника моего Алексеева; но меня к нему не пустили, и я поехал далее. За Бронницами прекращалось тогда шоссе, на дороге было гораздо более снегу, особенно в Валдайских горах, и оттого-то мог бы я ехать шибче; но оставшаяся слабость не дозволяла мне и ста верст сделать в сутки и каждую ночь заставляла ночевать. Таким образом полегоньку дотащился я до Москвы, 5 февраля поутру.

Грустная встреча ожидала меня в ней. Хотя зять мой генерал Алексеев физически и немного пострадал от первого удара паралича, но весь нрав его изменился: постоянная задумчивость заменила в нём бодрость, шутливость, беспечность, которые прежде никогда его не покидали; а бедная сестра моя, укрепясь верою, старалась показывать твердость, но глубокая горесть ее снедавшая, всегда была заметна. Над их первенцем всё еще висел меч неправосудия. У них остановился я и сколько было возможно старался ободрить, обнадежить и развеселить их. Люди вслед за Фортуной бегут от печали; немногие только короткие часто навещали их, посещения же других знакомых всё более редели. И по чувству, и по обязанности большую часть времени проводил я с ними, а нельзя же мне было не пожелать увидеть нескольких приятных или почтенных знакомых в Москве.

В Английском клубе встретил я кн. Ив. Дмитриева, и в этот приезд знакомство мое с ним завязалось покороче. Если бы частые, утренние посещения мои ему наскучили, я бы тотчас заметил; но, кажется, было совсем противное. Он был всегда степенно весел, пока разговор не касался недавно умершего друга его Карамзина. Один раз позвал он меня к себе обедать вместе с некоторыми литераторами и полулитераторами, коих не вижу нужды называть здесь. Замечателен был мне сильный спор, который после обеда зашел о романтизме и классицизме. В Бессарабии и потом в Петербургском уединении моем едва подозревал я существование первого, а тут познал, сколько силы он уже успел приобресть.

Еще захотелось мне видеть другого старика, которого общество мне было столь же приятно, хотя в другом роде. Швейцарец-француз Кристин помолодел, стал добрее с тех пор, как патрон его, граф д’Артуа, под именем Карла X, начал царствовать во Франции. Душа его рвалась туда, он мечтал о переселении; многолетние привычки, удобная, красивая оседлость, собственный дом, старость, а паче всего старая ведьма, графиня де-Броль, его околдовавшая, приковывали его к Москве У него часто бывал один прескучный, по моему даже нелепый, француз Декамп, который приехал с тем, чтобы на публичных лекциях преподавать новейшую французскую литературу, и Кристин помогал ему набирать подписчиков и слушателей. Он с глубоким презрением говорил о Расине, о Буало и даже о поэтическом таланте Вольтера, и всё называл новейших писателей, Виктора Гюго и других, которых гениальные мысли, не стесненные узами правил Аристота, возьмут высокий полет и должны удивить мир своею смелостью. «Да ведь совершенное безначалие в словесности рано или поздно должно повлечь за собою ниспровержение законных властей и постановлений», говорил я ультра-легитимисту Кристину, и никак не мог того растолковать ему. Француз, как бы умен ни был, если нет основательности в рассудке, всегда будет прельщаться всякой новизной.

Несколько лет уже тогда завелась в Москве итальянская труппа; она играла на небольшом театре в доме Ст. Ст. Апраксина, у Арбатских ворот. Но в эту зиму он умер; вместе с его жизнью должно было прекратиться и её существование; последние представления её были на Маслянице. Истинных любителей музыки, как и всегда, у нас было весьма немного; подражание нескольким знатным домам, мода — поддерживали сие частное заведение, которое, впрочем, обходилось довольно дешево. Но и тут говорили, будто тот самый Гедеонов, который после управлял императорскими театрами, а тогда заведовал кассой этой труппы, не всегда держал ее в исправности и часто черпал из неё. Мне хотелось испытать, выдержат ли мои нервы громкие звуки оперы, и я поехал слушать Ворону-Воровку, Россини; к большому удовольствию, которое я ощутил, примешалось еще нечто похожее на боль. Примадонна мадам Анти имела преприятный голос; тенора звали, кажется, Гиеруцци, а у Този был славный бас. Всё вместе было прекрасно, всё было гораздо выше одесской посредственности, хотя далеко от совершенства, которым гораздо позже восхищались мы в Петербурге. Там было ужасно дорого и превосходно, а тут дешево и мило; последнее, мне кажется, лучше, ибо большому числу людей доставляет средства часто наслаждаться.

Тут в креслах встретил я двух одесских знакомых, Пушкина и Завалиевского. Увидя первого, я чуть не вскрикнул от радости; при виде второго едва не зевнул. После ссылки в Псковской деревне, Москва должна была раем показаться Пушкину, который с малолетства в ней не бывал и на неопределенное время в ней остался. Я узнал от него о месте его жительства и на другой же день поехал его отыскивать. Это было почти накануне моего отъезда, и оттого не более двух раз мог я видеть его; сомневаюсь, однако, если б и продлилось мое пребывание, захотел ли бы я видеть его иначе, как у себя. Он весь еще исполнен был молодой живости и вновь попался на разгульную жизнь: общество его не могло быть моим. Особенно не понравился мне хозяин его квартиры, некто Соболевский. Хотя у него не было ни роду, ни племени, однако нельзя было назвать его непомнящим родства, ибо недавно умерла мать его, некая богатая вдова, Анна Ивановна Лобкова, оставив ему хороший достаток, и незаконный отец его, Александр Николаевич Соймонов никак от него не отпирался, хотя и не имел больших причин его любить. Такого рода люди, как уже где-то сказал я, всё берут с бою и наглостью стараются предупредить ожидаемое презрение. Этот был остроумен, даже умен и расчетлив и не имел никаких видимых пороков. Он легко мог бы иметь большие успехи и по службе, и в снисходительном нашем обществе, но надобно было подчинить себя требованиям обоих. Это было ему невозможно, самолюбие его было слишком велико. Оставив службу в самом малом чине, он жил всегда посреди так называемой холостой компании. Слегка уцепившись за добродушного Жуковского, попал он и на, Вяземского; без увлечения, без упоения разделял он шумные его забавы и стал искать связей со всеми молодыми литературными знаменитостями. Как Николай Перовский лез на знатность, так этот карабкался на равенство с людьми известными по своим талантам. Находка был для него Пушкин, который так охотно давал тогда фамильярничать с собою: он поместил его у себя, подчивал славными завтраками, смешил своими холодными шутками и забавлял его всячески. Не имея ни к кому привязанности, человек этот был желчен, завистлив и за всякое невнимание лиц, ему даже вовсе посторонних, спешил мстить довольно забавными эпиграммами в стихах, кои для успеха приписывал Пушкину. Сего не совсем любезного оригинала случится, может быть, встретить на поле, несколько более обширном.

Прошло около двух недель. С самого приезда, рассчитывая, что зимний путь должен прекратиться для меня в Харькове, на наемных отправил я туда коляску свою, а сам купил дешевую, зимнюю кибитку, дабы легче мне было ехать. После обеда, 19 февраля, почти в сумерки, оставил я Москву и ночевал в Подольске. На другой день, сколь возможно сберегая силы свои, опять остановился я ночевать на последней станции не доезжая Тулы, куда и прибыл я 21 числа рано поутру.

По предложению, сделанному мне в Петербурге Тульским губернатором, Николаем Сергеевичем Тухачевским, двоюродным братом моим, и повторенному в Москве супругой его Надеждой Александровной, въехал я прямо в их губернаторский дом, где и был встречен двумя пожилыми девами, сестрами его, Ольгой и Пелагеей Сергеевными. Они показали мне письмо, коим поручает он им, в его отсутствии, угостить меня как нельзя лучше; они и сами готовы были сие сделать, говорили они, и без его предуведомления, по обязанности родства. Их мать, а моя родная тетка, Елисавета Петровна 1821 года скончалась в доме сестры своей, а моей матери, и была похоронена в нашей Симбуховской сельской церкви. С 1815 года не упоминал я об этом семействе, а теперь пришлось к слову. Дела бедного Тухачевского были не в лучшем положении: вследствие доноса по делу о каких-то расхищенных казенных лесах в Архангельской губернии, где он тогда находился вице-губернатором, был он вызван в Петербург. Следствие началось за несколько дней до моего отъезда и не обещало хорошего конца. Жена его в Москве от нервных припадков лечила дочь, которая совершенно разошлась уже с мужем, Кусовым. Состояние их было плохое; не знаю, исключая жалованья, какие средства представляло им губернаторское место, чтобы жить открыто; я думаю, более всего средство делать долги. Целые сутки продержали меня двоюродные сестры мои, закормили и не иначе выпустили как на следующее утро. Никого у них я не видел; день был будничный, великопостный, и не скажу, чтобы я весело провел его.

Последний день, в который хорошо мог я ехать на санях, был 22 февраля: подморозило и дорога была гладкая. Необходимо мне было скорее воспользоваться ею, и я решился ехать день и ночь: только, приехав 23 поутру в Орел почувствовал ужаснейшую усталость и должен был остановиться. На постоялом дворе комната была теплая, стены её так же чисты и белы как и постель, на которую я опустился. Но пока я поел, выспался, погода переменилась, сделалась большая оттепель, я опять заторопился и в тот же вечер пустился далее.

Ну уж ночь была! Глубокий снег растаял, лошади и повозка беспрестанно проваливались, везущие и едущие совсем выбились из мочи, когда показался пасмурный день. Всё-таки днем было виднее, следственно лучше ехать. Как ни старался я в этот день быть неутомимым, однако не мог доехать до Курска: за две станции до этого города остановился я в каменном, чистеньком почтовом домике. От часу становилось не легче; 25-го яркое солнце осветило полурастаявшие снежные равнины. Видно, я спешил, что в Курске, остановясь подле огромной гостиницы богатого Федора Марковича Полторацкого, я не вошел в нее, не выходил из повозки и что-то дал, дабы мне скорее привели лошадей. Целые водопады с шумом лились по бокам улиц этого гористого города. На ночь однако опять я остановился в таком же чистеньком казенном строении.

Знакомого мне губернатора Кожухова не было уже в Курске: в конце истекшего года он был отставлен. На его место назначен тоже знакомый мне генерал-майор Степан Иванович Лесовский, который полковником во Франции был под начальством Алексеева и командовал Кинбургским драгунским полком; но и он еще не приезжал. Заметить должно, что с самого начала этого царствования строго принялись за губернаторов и одного после другого спешили удалить, как бы с тем, чтобы истребить память незабвенного брата их определившего. Особенно сей участи подверглись все те, кои были покровительствуемы Аракчеевым; всех называть не буду, а укажу только на Жеребцова в Новгороде и на Тухачевского в Туле. Им наследовали люди решительно хуже их и долго не оставались на местах. Кожухов пользовался особою милостью покойного Государя, был примерным начальником губернии, был строг в этой беспокойной стороне и сохранял в ней порядок, который никогда уже после того там водворен быть не мог.

Всё более подвигаясь на Юг и 26-го рано поутру проехав городок Обоянь, потащился я то по снегу, то по голой мокрой земле и таким образом дотащился до Белгорода еще засветло. Не по доброй воле остановился я в сем довольно большом уездном городе, некогда губернском, пограничной крепости и местопребывании епархиального архиерея, носившего его имя: мне совершенно отказали дать почтовых лошадей под зимнюю повозку. Я был в отчаянии, не знал что предпринять; а между тем остался в уютной комнате небольшой гостиницы, напротив какого-то богатого женского монастыря. В продолжении вечера успел я надуматься и решился на отважное дело: оставалось еще 73 версты до Харькова; их проехать в двух перекладных, хотя крытых телегах согласился я, живого или мертвого привезут меня в сию спасительную пристань, где ожидал я найти свою коляску. Кибитку свою продать мне нельзя было; я отдал ее в уплату за ночлег и за кушанье. День быль пасмурный, сырой, холодный, 27 февраля, когда рано поутру выехал я из Белгорода. Крохи снега не было в поле, за то грязь препорядочная, и я с каким-то остервенением выносил получаемые мною толчки. На последней станции показалось солнце; ему стоило немного усилий и времени, чтобы разогреть воздух, и совсем повеяло весной, когда часу во втором по полудни приехал я в Харьков.

Спросив, где могу найти я лучшее помещение, мне сказали, что единственная гостиница находится в центре города, и что там же и клуб или зала благородного собрания по примеру других губернских городов. Содержателем был некто Матусков, историческое лицо в летописях Харьковских, которого значительность возрастала вместе с умножением народонаселения и благосостояния сего города. Сделанный Екатериною губернским, он всё еще походил при ней на большую малороссийскую деревню. При Александре основан университет его и учреждены в нём четыре ярмарки, от чего он быстро поднялся. Множество храмов, каменных зданий и правильные улицы украшали его, когда в первый раз я его увидел. Но, о горе! весенней грязью мог он поспорить с Одессой. В первый день я не обратил на то большего внимания; ибо, довольный отведенным мне номером, после сильного потрясения, я до следующего утра с ним не расставался. Я не имел чести увидеть самого г. Матускова, или просто Матуска, как служители его называли, и в том не было большой нужды: стол был отличный, дешевый и прислуга самая исправная.

Первой заботой моей по приезде в Харьков было послать по всем постоялым и ямским дворам узнать о приезде моей коляски; но не было об ней ни слуху ни духу, что повергло меня в величайшее смущение, особенно когда на другой день узнал я, что все сообщения затруднены непроходимою грязью. Итак я принужден на неопределенное время оставаться в месте мне совершенно незнакомом, или тягаться, переписываться и добиваться своей собственности, или за дорогую цену купить новый вегикул[73], оставаться в уединенной своей комнате, без книг, без развлечений и без возможности малейшей прогулки по улицам. Какое неожиданное тюремное заключение!

Однако на другое утро захотелось мне, хотя на малое время, вырваться из него, глядя в окно на ясное небо. Вышедши на улицу, увидел я вдали извозчика с парою лошадей и сопровождавшему меня трактирному слуге сказал, чтобы он кликнул его. Тот закричал, видно, знакомцу: Бутков, сюда! Подъехал сей, по мнению моему, похититель славного дворянского имени; я сел на его дрожки и велел ехать сперва куда-нибудь. Впоследствии по расспросам узнал я, что многочисленным родом Бутковых, от единого корня происходящим, изобилует Харьковская губерния и частью Екатеринославская и что он производит в одно время и воинов, и гражданских чиновников, и священников, и церковнослужителей, и ремесленников, и пахарей. Проехав не без труда несколько десятков сажен с моим высокоимянным возницею, мне вдруг пришло в голову отправиться к губернатору.

Сию должность занимал тогда Василий Гаврилович Муратов, который прежде того долго служил по дипломатической части. Я мало знал его, хотя несколько раз мельком встречался с ним в жизни. В Воронеже когда-то брат повез меня на бал, данный по случаю брака его с девицей Гардениной. В первый раз его увидел я, когда подавал Растопчину просьбу об определении меня в Иностранную Коллегию; в последний, когда через него подавал канцлеру Воронцову просьбу об увольнении меня из оной; оба раза показал он себя учтивым и обязательным. И тут принял меня как нельзя лучше, обнадежил, что велит постараться отыскать экипаж мой и сказал, что сам ко мне явится с приглашением на обед. Он почитался примерным губернатором, был деятелен, честен, строг и справедлив, но, благодаря особому покровительству Аракчеева, бывал иногда несколько самоуправен, и я предвидел, что ему на месте нельзя будет остаться.

В след за посещением моим засадил он меня в карантин. Смотря по времени, извозчики брали непомерную цену за езду; он велел с 1 марта положить умеренную таксу, и ни один из них не стал являться на улицах; пешком же ходить не было возможности. Но и тут судьба послала мне спасителя, утешителя, о коем говорить буду ниже. Когда г. Муратов посетил меня, разговор наш сначала был самый приязненный; но лишь только вымолвил я, что накануне отыскал и навестил меня вице-губернатор, мой давнишний знакомый, как вдруг обращение его переменилось, чело его наморщилось, и он поспешил меня оставить; о новом свидании и об обеде уже слова не было. Где же мне было знать, что между сими господами величайшая вражда? И вот как в провинции и умные люди становятся мелочны, раздражительны и забывают законы приличия.

Утешитель, о коем сейчас упомянул, был Димитрий Андреевич Донец-Захаржевский, хотя не из числа приятелей, а издавна весьма добрый знакомый. Около года находился он тут вице-губернатором. Человек он был весьма достаточный, не слишком способный к делам, и служил неохотно, только по мягкосердию своему, из угождения к родителям и родным. По их же настаиванию женился он на мужевидной дочери известного при Екатерине генерал-прокурора графа Самойлова, Елене Александровне, но скоро должен был с ней расстаться, убедившись, что она одного почти с ним пола; вообще имел он самые блистательные родственные связи. Он рожден был артистом, искусно рисовал и прекрасно играл на фортепиано; комнаты его всегда были наполнены изрядными картинами, превосходными эстампами и множеством редких артистических мелочей, коих был он постоянным собирателем. Кроткий, уступчивый нрав его иных обманывал; ибо он отнюдь не лишен был самолюбия, которое не допускает даром давать себя в обиду. Он был довольно дик, чуждался общества даже провинциального и в уединении своем обрадовался, узнав о моем приезде; а после ему стало меня жаль. Дабы сколько-нибудь отогнать от меня скуку, предложил он мне всякой день перед самым обедом присылать за мной легонькие дрожки, запряженные лихой тройкой и тем же образом и путем каждый вечер отвозить меня домой; сверх того снабдил он меня книгами по моему выбору. Так провел я несколько дней; без него не знаю, что бы со мною сталось.

Непонятно, как губернатор мог дойти до сильной ссоры с этим человеком совершенно без претензий. Не расчел также Муратов, что родная сестра Захаржевского, Елисавета Андреевна была в замужестве за всемогущим тогда Бенкендорфом. Он не знал за собой никакой вины, шел прямым путем и полагал, что сего достаточно, чтобы оставаться на месте, даже без особой поддержки. Через месяц после того мог он узнать, сколько ошибался: его без просьбы отставили от службы.

Наконец, 4 марта пришли мне сказать о прибытии моей коляски; ее нужно было починить, и это задержало меня еще два дня. Напрасно думают, что на Юге в марте всё цветет: там он почитается худшим месяцем в году. Зима не жестокая, слабая, дремлющая в предыдущие месяцы, вдруг как будто пробуждается и вступает в нервный, не менее того лютый, бой с весною всё более возрастающею. В южной Франции кто не страшится giboul?es de Mars, от которых иногда гибнут сливы и виноградные лозы? Нечто подобное можно встретить и в нашей полуденной России. Хуже дня для выезда не мог я выбрать как воскресенье 6 марта: дотоле всё хорошо было в воздухе, спокойно, светло, и тепло; вдруг откуда ни возьмись ураган, который разыгрался не в одном этом месте; целые сутки свирепствовал он по всей Украине и в прилежащих к ней двух Новороссийских губерниях, может быть и далее, ломал деревья, срывал крыши и трубы; свист и шум были оглушительны; холодный дождь шел беспрестанно, а порывы бури, иногда удерживая его в воздухе, сильными ручьями ниспровергали его потом на землю. Сколько раз казалось мне, что ветер готов опрокинуть мою коляску; ее качало со стороны на сторону, как бы ладью в море. Мне хотелось было серед дня остановиться на первой станции Мерефе: у смотрителя была довольно просторная комната; но в ней помещалось всё семейство его, крикливые дети и больная, умирающая, вечно охающая мать его; прислониться было негде, и я принужден был пуститься далее. Наконец, благополучно доехал я до второй станции, изрядного местечка Водолаги, где находилось тогда шелковичное заведение и где нашел я изрядный приют. Выехав когда едва только рассветало и приехав когда смерклось, в борьбе с стихиями, всего сделал я только 45 верст.

Буря утихала и дождик унялся на другой день, но грязь сделалась глубже и вязче. От того и в этот день немного более я отъехал и был очень доволен, когда вечером мог остановиться в уездном городе Константинограде у одной старой доброй вдовы, которая комнаты свои за умеренную цену отдавала проезжим. Они были так опрятны и теплы, что после ночевки я не без сожаления с ними расстался. На этом пути как не заметить постепенного распространения России? Белгород был некогда пограничная крепость, около которой поселилась слобода; граница отдалилась, крепость упразднена, и слобода, обращенная в город, сделалась местом центрального управления губернией. Тоже самое было и с Константиноградом: тут был поселен Белевский пехотный полк и потому названа Белевская крепость, построенная для защиты слобод украинских от татарских и запорожских набегов. Прошло время, и крепость, как более ненужная, хотя не срыта, но обезоружена и сделалась складочным местом для военных припасов. Она вместе с пребольшим казенным плодовитым садом, известным во всей стороне, придала некоторую значительность сему городку и способствовала в умножению в нём населения. Екатерина любила давать городам Новороссийского края, к которому и Белевск был приписав, имена своих детей и внуков; вот почему и этот в честь Константина Павловича назван Константиноградом. Теперь он уездным в Полтавской губернии.

Пред восхождением солнца, 8 числа, прояснело и сделался маленький мороз; тоненький ледок покрыл грязь и лужи; но колеса мои прорезывали его, и мне от того было не легче. Уж я ехал, ехал, а когда совсем смерклось, всё еще не доехал до места назначенного мною для отдохновения. В глубокую ночь спустился я пешком по крутой, каменистой горе, не доезжая Новомосковска и, наконец, попал в него. Тут также была прежде Московская крепость, воздвигнутая почти посреди запорожских куреней. Её и следов нет, а вместо неё народонаселение, состоящее из десяти тысяч душ, по большой части, говорят, староверов, покрывает собою тут пространство более чем на пять верст. У каждого жителя своя усадьба со двором и с садом; и от того нескоро мог я добраться до убежища, которое на эту ночь должно было укрыть меня. От Новомосковска до Екатеринослава оставалось всего тридцать верст; я довольно скоро проехал их 9-го поутру. Тут опять предстал мне старый друг мой, Днепр, в священные волны которого столько раз погружался я отроком. Сердце взыграло во мне, когда проезжал я по наведенному чрез него плавучему мосту.

По выезде из Харькова только в четвертые сутки приехал я в Екатеринослав, а всего не с большим двести верст. Во всём губернском городе не было ни одной гостиницы, а какой-то заезжий дом, куда меня привезли, и где не знаю чем бы я мог покормиться. Но иногда хорошо иметь большое знакомство. Не прошло часу, как на заезжем дворе явились дрожки парой, и кучер с запиской от полковника Пфейлицера Франка, об котором так давно не было помину. Он писал ко мне, что он болен, без чего сам бы приехал ко мне, что он гостит у родного, женатого брата, отставного полковника же Франка, губернского предводителя, и что они всем семейством приглашают меня обедать запросто, хотя бы в дорожном платье Вот что было причиною сего внезапного приглашения: обширный дом господина Франка находился почти у самого выезда и стоял на высоте от которой сад шел прямо вниз во Днепру, и откуда в близи были видны Заднепровье и мост. Появление, на нём путешественника в коляске на почтовых было тогда происшествием. Весьма еще немногие посещали тогда Крым, почти никто по этой дороге, и особенно в это время года; все отправлялись сперва в Одессу, единственный Новороссийской город известный тогда нашему Северу, а оттуда, если вздумается, то пожалуй и в Тавриду. Жизнь была самая единообразная, скучная и от того возбуждала любопытство к предметам, кои в ином месте остались бы без замечания. Увидев на мосту незнакомую коляску, послали тотчас узнать, кто приехал, где остановился и поспешили убедительно звать меня к себе. Для этих Франков я был находкой, а они для меня.

Моего Франка нашел я действительно хворающим и искренно обрадованным моему приезду. Его звали Отто Романович, а брата его Антон Романович, от чего многие путались в разговоре с ними. Последний был в отсутствии, где-то в деревне, а супруга его принимала меня вместе с деверем. Не знаю, как завела судьба курляндца в Екатеринославскую губернию, и как, будучи не в первой молодости, умел он пленить богатую красавицу, вдову Варвару Димитриевну Гавриленкову; это искусство, которым владеют у нас немцы. Огромное состояние скоро дало ему первенство между новым и недавно образовавшимся дворянством, и он играл в губернии большую ролю. Неравную с ним участь имел знакомец мой, и он поведал мне свои горести. Года за полтора перед тем из расчетов не столько корысти, как честолюбия, женился он на деве, которая его и меня по крайней мере десятью годами была старее. Пусть вспомнят в Белой Церкви Ергольскую, столь любимую и уважаемую семейством Браницких, без которой старая графиня жить не могла и которая саму Воронцову называла просто Лизой. Вероятно Франк полагал, что за ней будет ни весть что приданого и что посредством этого брака он поступит почти в родство с своими покровителями. И как он ошибся! Граф и графиня Воронцовы, без ведома коих дело было полажено и совершено, не знаю почему, нашли сей поступок подлым и совершенно к нему переменились; графине же Браницкой больно бы было расстаться с своей любимицей, и она умела удержать ее при себе. К тому же, не находя в супруге ожидаемой горячности, и сама Наталья Николаевна скоро к нему охладела; жить им вместе не оставалось возможности, и он женат был только номинально. Вот положение! Однако он по прежнему оставался в службе; в начале зимы Воронцов отправился к родителю в Англию, а он, пользуясь его отсутствием, приехал разделить горе со счастливым братом. Заметив, что назначением в градоначальники справедливая моя досада не совсем потушена, стал он говорить со мною откровеннее; богов своих спустил он на землю и принялся вычитывать все слабости сих смертных.

Между тем каждый день ожидал меня хороший обед, самый ласковый прием, и к услугам моим при возвратившейся хорошей погоде были парные дрожки. Тут у г-жи Франк познакомился я с губернатором Алексеем Ивановичем Свечиным: новая жертва, обреченная несправедливости Воронцова. Он служил полковником в гвардейской артиллерии и был женат на какой-то родственнице Кочубея; чрез его покровительство получил он место, сперва Полтавского вице-губернатора, а потом и Екатеринославского губернатора. Это было уже во время управления нашего графа, но без его спроса и ведома; какое преступление могло казаться выше самодержавному Воронцову! Гонения скоро начались, но посреди беспрестанных хлопот и разъездов прошлогодних он не успел еще столкнуть его; потом уехал, и до возвращения его Свечин мог еще усидеть на месте. Он был человек кроткий, заботливый, бескорыстный, и в губернии все состояния любили его. За обедом, на которой он позвал меня, увидел я жену и дочерей его, столь же тихих, печальных и молчаливых как он сам.

Зачем было, казалось, оставаться мне в городе совсем не веселом, почти в глуши построенном? Мне так надоела дорога, что о продолжении её без ужаса не мог я думать; с часу на час, со дня на день откладывая свой выезд, прожил я более трех дней.

Сорок лет перед тем Великая Екатерина в месте почти необитаемом лично положила тут основание города, который Потемкин назвал её славою… Через четыре года он умер, и с его смертью прекратились усилия сделать его, если не великолепным, то значительным городом. После же смерти Екатерины всё устремилось к потушению её славы и к истреблению, если возможно, воспоминания об оной. Павел Первый, хотя и оставил в этом городе главное управление краем, в нём учрежденное, но велел ему именоваться Новороссийск. При Александре сперва Николаев, Херсон и, наконец, Одесса вдали от него нанесли ему смертельные удары: там поселились генерал-губернаторы. Тощее существование его продолжалось, и ни разу Император не удостоил его своим посещением; судьбе угодно было, чтобы по крайней мере бренные его остатки единый день в нём оставались.

Потемкин любил всё делать на слишком широкую руку; оттого затеи его иногда не имели успеха. По плану, им утвержденному, широкая площадь в виде улицы и под сим названием спускалась с высокой горы и в прямом направлении к низу тянулась через весь город; по бокам были всё низкие домики. Единственное каменное здание во всём Екатеринославе был острог, ни одной каменной церкви, все строения были деревянные. Они обходились дешевле, ибо строевой лес из Малороссии весьма удобно сплавлялся только до этого места (далее же встречались известные пороги). В прочих же частях каменистой Аравии, называемой Новая Россия, нигде деревянного более найти нельзя. Возили меня также смотреть достопримечательности города. На вершине горы под именем площади находится пространное, пустое поле; с трудом мог я разглядеть на нём нечто выходящее из земли: то были выведенные три или четыре сажени кирпичных стен собора, который величиною должен был равняться почти с церковью Св. Петра в Риме. В расстоянии четверти версты оттуда, по склонению горы к реке, находился Потемкинский дворец; он состоял из одной залы, которую легко можно было бы обратить в огромный манеж, да из двух комнат по бокам, из которых каждую можно было бы назвать пребольшой залой; мелких комнат было немного. Всё это было без полов, без окон, без дверей, и дождь капал сверху сквозь дырявую деревянную крышу. Зато сад при нём содержался в исправности и чистоте; он шел вниз вплоть до Днепра и на нём захватывал несколько островков, соединенных между собою полусгнившими мостиками[74].

Мне предстоял еще предлинный путь. Пониже порогов, Днепр круто поворачивает влево и огибает большое пространство земли. Вблизи левого берега его население гуще, и от того учрежден там почтовый тракт. Выехав из Екатеринослава, надобно сперва проехать неподалеку от знаменитого острова Хортицы, некогда Запорожской Сечи, или столицы, откуда казаки распространили свои завоевания на всю Украину. Участь сего места ныне гораздо скромнее: тут немецкая колония, кажется Нейенбург; sic transit gloria mundi. Далее местечко Канцерополь, где, если не ошибаюсь, надобно переправиться с правого на левый берег Днепра и потом кружиться вслед за ним. Добрый губернатор, войдя в мое положение, предложил мне средство, дабы в этом месте на две трети сократить мой путь. Прямо через степь верст на девяносто шла особая дорога, так сказать поперек дуги, как тетива в луке, и упиралась опять в Днепр. По ней гоняли волов и ездили одни только солевозы. На всём пространстве, на самой середине дороги, было одно только селение, и в нём только можно было переменить лошадей. Г. Свечин послал приказание мне заготовить их там.

Я на всё решился и выехал 13 марта после раннего обеда. С самого Петербурга ехал я почти впотьмах, закрывая со всех сторон коляску и сколь возможно оберегая глаза свои от ветра, солнца и стужи; тут предосторожности сии мне показались не нужны. День был пасмурный, но тихий и теплый, земля успела высохнуть, луг чудесно зеленелся, и мне сперва любо было ехать, хотя езда была не шибкая, ибо на одних лошадях должен был я сделать более сорока верст. Всё было пустынно; очень редко, и то издали высовывались из земли хутора, то есть небольшие землянки, около которых паслись немногие овцы. Стало смеркаться, я начал торопить ямщика и очутился в одиноком и большом селении Томаковке. По милости губернатора не одни лошади, но и квартира была мне там приготовлена, и я нашел ее совсем не так тесной и беспокойной как ожидал. Следующий день, 14 число, был светлее зато и свежее; луг казался еще красивее и, говорят, был усеян цветами, под именем полевых тюльпанов, но я их не видал по близорукости ли своей, или от того, что они, подобно фиалкам, прячутся под травой. Лошади, вероятно более привычные к длинным упряжкам, мчали меня живо и часу в одиннадцатом примчали в городок Никополь.

Тут было прежде запорожское селение Никитин Рог. Русские построили тут Никитинскую крепость, по упразднении её назвали городок Никополем; не знаю, почему не Никитополем. Я в тот день не ослепился своим величием, хотя городничий и встретил меня в мундире, проводил к себе и накормил завтраком или обедом. Я знал, что в городе безуездном и непроездном всякий путешественник должен казаться дивом и что от губернатора дано было предписание на счет моего приема. Не знаю, было ли в инструкциях г. городничего, чтобы он сам на пароме провожал меня за Днепр или он сделал сие из особой ко мне учтивости. На противном берегу простился я с ним и вступил, наконец, если еще не в Тавриду, то по крайней мере в Таврическую губернию.

Меня везли шибко, несмотря на пески, которые встречались часто по соседству с большой рекой. Вечером приехал я в большое, богатое селение Каховку над Днепром, основанное начальствовавшим тут графом Каховским, но не принадлежащее уже его потомству. Март вдруг опять сделался угрюм и суров; воздух охолодел, тучи нависли, когда рано поутру оставил я Каховку. Я спешил в Крым, надеясь, что там, наконец, согреет меня вешнее солнце, и опять ошибся.

Глубокий ров, прорытый татарами поперек перешейка, отделяющего полуостров от твердой земли, при самом въезде в Турецкой Ор-Капи (наш русской Перекоп) существовал еще, и на нём по-прежнему была застава, у которой меня остановили. Пока прописывали в ней мою подорожную, 15 марта во втором часу пополудни, предстали мне вместе Юг и Север: проходил небольшой табун верблюдов и большими хлопьями посыпал снег. Грустно мне стало, и еще более, когда остановился я в бедном городе, состоящем из одной улицы широкой и грязной. Ничто не может быть отвратительнее дороги из Перекопа в Симферополь: безводная степь, на которой всё произрастающее мрачного оливкового цвета; зимой в большую грязь по ней нет почти проезда, немного высыхает она к концу февраля, летом же в сухое время, если лошади хороши, пространство сие обыкновенно пролетают. Вот отчего в самом жалком состоянии находились станционные домики, на которых никто не останавливался. Я принужден был однако сие сделать на второй станции Дюрмень; мне сказали, что по всей дороге на ней одной могу я найти теплую комнату с печью, а на всех же других всю зиму нечем топить. Писарь уступил мне эту конурку, и я проспал в ней на каком-то сундуке. Снег выпавший накануне скоро исчез; 16 числа было светло и холодно; земля не довольно увлажилась, чтобы препятствовать моей езде, и один предмет, обратив на себя мое внимание, постоянно развлекал меня: в виде белого пара, не высоко над землею, подымался Чатыр-даг, по нашему Палат, гора; он всё более густел, подымался и образовал из себя большое облако на краю горизонта; скоро заблистал он от солнечных лучей, которые отражал снег покрывающий его вершину, и мне, никогда не бывшему на Кавказе, показался он наконец Эльбрусом, огромным, величавым, воспетым Пушкиным. Я тогда подъезжал уже к Симферополю.

Если Чатыр-даг подобно Везувию не изрыгает пламени и не так известен целому миру, то и Симферополь, близ подошвы его построенный, весьма далеко не сходствует с Неаполем. Переехав вброд через Салгир, который почитал я речкой и в котором нашел только быстрый поток, увидел я себя на бесконечном поле, среди коего достраивалась довольно хорошей архитектуры соборная церковь; по бокам же в довольно дальнем от неё расстоянии были два двухэтажные каменные здания: присутственные места и странноприимный дом Таранова-Белозерова. Вот весь настоящий Симферополь, или лучше сказать тогдашний. За пределами поля находилось татарское селение Акмечеть, под русским управлением обратившееся в татарской городок. Вид на него снаружи был довольно приятен; из-за красных черепичных кровель подымались пять-шесть минаретов, перемешанных с высокими раинами; внутренность же была совсем не привлекательна: в нём были узкие, кривые, неопрятные улицы с домами на дворе, с каменными запачканными стенами или с грязными лавками на лицо. Впрочем, хотя гораздо менее оставленного мною Кишинева, он мне более полюбился: в нём была истинно азиатская физиономия, а в том никакой, как на безобразном лице без всякого выражения. Я знаю, что чрез несколько лет поле покрылось правильными улицами и домами, что новый город, примкнув к старому, спутался с ним, что имя Акмечети забыто даже между татарами и что, по мнению некоторых, изо всего вышла блестящая, новая столица бывшего Крымского ханства, в чём однако я имею причины сомневаться.

На самом рубеже предполагаемой Европы и существующей Азии, стоял двухэтажный трактир под громким названием Одессы; в нём я остановился. Мне отвели в верхнем этаже целую половину его, которая состояла из одной небольшой комнаты и другой пребольшущей. О спокойствии останавливающихся в ней хозяева, видно, мало заботились: замки были все переломаны, двери плохо притворялись, окна тоже, отовсюду дуло, снизу сквозь пол слышны были голоса, и самые половицы под ногами подымались и опускались как клавиши. И в этой комнате, как сказали мне, целую зиму провел несчастный Батюшков; следственно в ней осаждали его мрачные думы, более расстраивались его нервы, усиливалось его сумасшествие, и в ней посягнул он раз на собственную жизнь. Через год после него два месяца изнывала в ней баронесса Крюденер, давно без обожателей, давно уже и без слушателей, в добровольной ссылке, не менее того для неё жестокой; из неё с отчаянием отправилась она умирать в Старый Крым. Я всегда был немного суеверен; не имея ни известности, ни дарований сих особ обоего пола, не мог я и опасаться одинаковой с ними участи; несмотря на то, исполнился я тоски. Вечером явился ко мне великий плут, итальянец Томазини, с предложением услуг, с большою живостью в движениях и с вечно смеющимся лицом, и не мог развеселить меня. Он был тут в трактире проездом в Керчь, где по подряду строил карантин и таможню, и от того искал моего знакомства, чтобы не сказать покровительства.

На другой день, 17-го, сделалось опять тепло. Когда солнце примется тут греть, в какое бы то время года ни было, то скоро начнет и печь. Меня это несколько развеселило и я имел в этот день случай видеть довольно любопытный феномен: пока солнце сияло над Симферополем, видно было, что на Чатыр-даге идет сильный снег. Пользуясь погодой, отправился я с посещением к губернатору, который за неимением казенного дома жил в собственном им самим построенном, в четырех или пяти верстах от города, в прекрасной долине. Деревья еще не распускались, но кустарники там все уже покрыты были листьями.

Мне был несколько знаком Димитрий Васильевич Нарышкин; мы с ним виделись в Мобёже и в Одессе. Будучи сыном Анны Ивановны, урожденной гр. Воронцовой, он приходился внучатным братом нашему генерал-губернатору, который его отменно любил. Воспитание получил он французское, аристократическое, служил в гвардии, потом в достославную нашу войну три года сряду находился при родственнике своем, который ни себя, ни окружающих своих в сражениях не щадил, за то и старался их быстро повышать. При корпусной квартире в 1818 году видел я его уже молоденьким полковником; после того получил он дозволение остаться во Франции, женился на дочери графа Растопчина и вышел в отставку. В 1823 году, по представлению Воронцова, с чином статского советника, получил он место Таврического губернатора. Вот вкратце формуляр его, и что к тому прибавить? Он был чрезвычайно добрый малый: похвала умеренная для правителя области. Но он был еще довольно молод, лет тридцати пяти, добродушен, прост в обращении, и имел в себе более военного, чем дворцового; с делами по возможности старался ознакомиться. Он принял меня, я думаю как и всякого, со врожденною благосклонностью, и пригласил на другой день к себе обедать. Всё напоминало у него лучший, образованнейший свет: и умная, любезная, просвещенная хозяйка, Наталья Федоровна, и дом, который походил на небольшой царской загородный дворец, и отличное убранство комнат; всё прочее тому соответствовало. Посетил я также и вице-губернатора Никанора Лонгинова; он тут начинал уже жить домком, в опрятной и хорошей квартире над Салгиром и раза два звал меня обедать.

Как было мне не позавидовать им! Оба были люди не мудреные, а дела у них шли как нельзя лучше. От чего же так? Или их было очень мало, или они не имели большой важности. Надобно также полагать, что у обоих были хорошие подчиненные помощники.

Здоровье мое, еще расстроенное и слабое, как бы Божиим чудом хранилось среди мучений этого продолжительного пути. Но от беспрестанных перемен в температуре оно мне изменило, я сильно захворал и в той самой комнате, в которой видел я преддверие того света. Должен признаться, что я не на шутку струсил. Посещали меня с участием Нарышкин и Лонгинов, посещали и дна медика, оба немцы, родившиеся и воспитанные в России.

Один из них, Федор Карлович Мюльгаузен, был человек весьма просвещенный, сведущий во многих науках, ученый ли по медицинской части, не думаю, ибо не имел даже докторского диплома и, как врач в «Причуднице» Дмитриева, в Симферополе почитался знаменитым, потому что долго был в нём один. Он имел прекрасную дачу в смежности с городом, на ней построил каменный дом и развел обширный плодовитый сад. От искреннего сердца презирал он варварскую страну, в которой родился и нажился, никак не брал труда скрывать это чувство и от того казался еще просвещеннее.

Другой, Андрей Федорович Арендт, был родной брат известному в Петербурге лейб-медику. Вот этот был настоящий русской человек, который долголетней практикой приобрел великое искусство. Его лечению обязан я скорым выздоровлением. Однако вместо двух дней, которые намерен был я провести в Крымской столице, я должен был пробыть в ней восемь и только 24 марта после обеда оставил ее.

У самого выезда в Карасубазар приготовлена была мне для ночевки теплая и чистенькая квартира. Поднявшись до света, 25 числа, я не проехал через этот хорошо населенный и издревле торговый городок, по причине великой в нём грязи; сам ямщик повез меня чрез сады, по наружной его стороне. Сквозь сумрак рождающегося дня, между церквей и мечетей, мог я однако разглядеть здание новой для меня формы: большой азиатский караван-сарай. Оставалось еще шестьдесят верст до Феодосии; я довольно скоро проехал их, ибо поспел еще туда до раннего обеда.

Я поспешил к градоначальнику, Андрею Васильевичу Богдановскому, предместнику моему в Керчи. Как в столь отдаленных местах мало церемонятся, то он оставил меня обедать, а я потом оставался у него до позднего вечера. Со мной была весьма любезна супруга его, Настасья Александровна, дочь главноначальствующего над Московским Воспитательным Домом, Александра Михайловича Лунина, чуть ли не фрейлина, Московская барышня, зрелая и и даже перезрелая, когда вышла замуж. Она мне рассказывала, как в Керчи умирала с тоски; и неудивительно: она без французского языка ступить не могла, а на нём не с кем ей было там разговаривать; она любила играть на фортепиано, а там некому было ее слушать; в Феодосии же нашлось несколько человек, которые умели ее понимать. Совсем противное являл муж её. Из обер-офицерских детей целый век прослужил он в армейских полках и следственно не получил никакого образования. Мужик он был честный; от природы с умом тупым, однако же не без сметливости и особенно не без расчетливости в денежных делах. С необычайною бережливостью, от скудного жалованья, откладывая копеечку на копеечку, нажил уже он небольшой капиталец, когда наследовал богатому Воронцову в начальствовании Нарвским пехотным полком, и при сдаче оного, показал себя чрезвычайно умеренным в требованиях, за что, говорят, был щедро им вознагражден. Проживая мало во Франции, когда получал там огромное содержание и присоединяя к тому жалованные аренды и земли, честным образом сделался он, наконец, почти богат. Мягкость характера и учтивые формы нескоро давали заменить в нём остатки солдатчины. Генеральское звание не совсем еще тогда потеряло свою цену, и в Москве не трудно было ему соединиться с пожилою девою, также с хорошим достатком. Он начинал жить спокойно, когда Воронцовым вновь увлечен был на службу, с пожертвованием, особенно для жены, всех светских удовольствий в жизни. К сожалению, он был в числе тех невежд, которые не постигают даже необходимости знания дел в гражданской службе.

И вот человек, который подобно мне избран был градосоздателем! Стало быть, и он казался способным к приведению в исполнение великих предначертаний Воронцова; стало быть, и он удостоен был высочайшего доверия. О какое разочарование! Сколько в один день сбыло у меня спеси и как умножилось отвращение мое от Керчи, от которой был уже я так близко. Более чем когда убедился я в том, что Воронцов находит ум и способности только в тех людях, кои ему угождают и которых почитает он себе преданными.

Непростительно бы было, посетив хотя на минуту некогда великолепную, богатую Кафу, умолчать о нынешнем её состоянии. Над морем, за горой она скрыта от глаз путешественников. В версте от неё находится почтовая станция, с которой надобно спуститься, чтобы въехать в город, так что проезжающие, переменяя на ней только лошадей, могут его и не увидеть. Проехав древнюю башню, местами поврежденную, но еще твердо стоящую, подле которой застава, въезжаешь в улицу не европейскую, и не азиатскую, а новорусскую, широкую, правильную, прямую с двух и трехэтажными домами, совершенно по образцу тех, кои находишь в наших великороссийских губернских городах. С левой её стороны сперва тянется на небольшом пространстве широкой с сухими деревьями бульвар, и о него как бы разбиваются морские волны. С правой идут параллельно еще две регулярные улицы только с низкими домами. Всё это вместе на конце упирается в высокую гору, которая становится поперек и с этой стороны никому не дает выезда. Вне города нет ни малейших следов прежде бывших строений; сим доказывается, что прежняя Каффа с своими двумястами тысяч жителей теснилась на том самом только месте, которое занимает нынешняя Феодосия. Вероятно генуэзцы, ее сооружавшие, брали в образец свой отческий город Геную, где, как говорят, улицы так тесны и где дома, возвышаясь один над другим, образуют террасы до самого верха гор. Так можно предполагать, ибо Феодосия лежит в одной лощине, покатости же гор совершенно пусты, а на вершине виднеются еще остатки каменных стен и башен, которые вероятно прежнему городу служили границей и защитой. Турки завоевали Кафу, нами после названную именем давно несуществующей Феодосии, и разорили ее. Потом большие её христианские храмы обратили в мечети, настроили множество бань, лавок, караван-сараев, и от сочетания двух разных архитектур среди разрушения она долго сохраняла вид весьма оригинальный. Когда же при Александре в 1805 году учрежден в ней портовый город, то первым градоначальником назначен был прежде бывший, если вспомнят, Киевский военный губернатор, просвещенный англичанин, генерал от инфантерии Феньш: так важны еще были места сии, пока не зависели от генерал-губернаторов. Он ничего лучше не придумал для пользы своего города, как выпросить у казны огромные суммы, раздать их заимообразно жителям и склонять их к строению домов. Всё старое принялся он разрушать, а каменья раздавать даром; такою дешевизною материалов феодосийцы еще более завлечены были к постройкам. Через несколько лет городу сему дана, наконец, та пошлая физиогномия, которую нашел я в нём.

Конечно, наружное устройство давало вид благосостояния городу, который год от году более беднел. Но того ли единственно хотелось правительству? Для того ли оно тратилось? Надобно было подумать наперед, чем будет торговать Феодосия. Одними естественными крымскими произведениями? Но в Анатолии, в Архипелаге и других полуденных странах они находятся гораздо в большем изобилии. Что необходимое для жителей может быть привозимо? Азиатские изделия, шелковые, шерстяные и бумажные ткани, к которым татары так привыкли. Но таким образом значило оставить их вечными данниками восточной промышленности. Оно так и было, пока московские фабриканты не догадались вырабатывать материи по турецкому образцу прочнее и лучше и не пустить их тут дешевле. Вывоза товаров не было, прекратился и привоз. Как никому не пришло в голову устроить прочную дорогу в новооткрытый порт из наших внутренних губерний, столь изобильных земными продуктами, даже отягченных ими без всякого сбыта, что богатило бы их и портовый город? Не лучше ли бы великие суммы, пожертвованные на частные строения, обратить было на сей предмет? А все, наконец, стали обвинять бедную Феодосию в бесплодии и осуждать ее на вечное ничтожество. Для нанесения ей последнего удара учрежден был, почти в глазах у неё, новый порт, и мне суждено было стараться возвысить его, дабы совершено ее уронить. О преимуществах одного города перед другим должен говорить в следующей главе.