XII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В Петербурге. — Новые власти. — Поступление на службу в Департаменте Иностранных Исповеданий.

Странное дело! В который раз Петербург встречал меня неудачами?

На другой день по приезде поспешил я в мундире к Закревскому и был им тотчас ласково принят, но с первого слова получил от него отказ. В Нижнем Новгороде, по словам его, должен быть губернатором богатый человек, ибо нигде для этого места не требуется более представительности. К тому, прибавил он, сам Государь на сие место выбрал Бибикова.

«Да разве нет других губерний в России? — сказал он мне, — вот-таки теперь открывается вакансия в Екатеринославе». — «Я бы не желал, — отвечал я, — возвращаться в Новороссийский край». — «Понимаю, — сказал он, — вы не поладили с Воронцовым; ну что за беда, не бойтесь, мы вас отсюда не выдадим». Это меня изумило: по последним словам Воронцова в Одессе, я почитал их в теснейшей связи. Я объяснил ему, что мне желательнее начальствовать там, где нет генерал-губернатора и находиться под непосредственным, милостивым его начальством и покровительством. Это ему полюбилось, и он сказал: «Хорошо, да только в таком случае надобно будет немного подождать. А покамест вы у меня наведывайтесь, навещайте меня, только с условием, без мундира, а во фраке, как вы посещаете других знакомых ваших». Всё это казалось довольно ободрительным.

Был я у Блудова, но неохотно согласился он говорить за меня Закревскому. Они оба в Валахии и за Дунаем служили некогда при графе Каменском и играли там важные роли; и хотя не было между ними несогласий, а еще менее вражды, но совершенная разность в характере и воспитании никогда не допускала их сойтись между собою. Из уважения к памяти первого благодетеля своего, Каменского, Закревский сохранил связи с двоюродным братом его, Александром Александровичем Поликарповым, который вместе с тем был и свояком Блудова. Его сей последний просил объясниться на мой счет с Закревским. Тот изъявил удивление и сожаление о том, что будто бы я его бросил, и поручил пригласить меня в следующий день в себе на вечер, часов в восемь.

Это было в пятницу на Святой неделе. Мне сказали, что у министра какая-то тайная конференция с министром двора, князем Волконским, и пока провели вниз, где принимались просители. Прождав около часа и слыша, как кареты подъезжают к крыльцу и отъезжают от него, я послал опять доложить о себе; мне велено быть на другой день в двенадцать часов утра. Это было ужасно обидно и вместе с тем так странно, что из любопытства узнать, чем это всё кончится, принудил я себя поехать и на другой день. Я вошел в комнату, аудиенц-камеру, наполненную просителями всякого рода и состояния. Скоро явился и сам министр; принимая прошения и коротко отвечая на них, он раза два прошел мимо меня, будто меня не замечая; наконец к последнему подошел ко мне и вопросил: что вам надобно? Я взглянул на него с удивлением и отвечал: «Мне? Ничего. Вы приказали мне вчера явиться к вечеру, потом сегодня поутру, и я явился, дабы узнать что вашему высокопревосходительству угодно». В приметном замешательстве промолвил он: «Да ведь ныне еще Святая Неделя; Христос воскрес!» «Во истину», отвечал я, и мы облобызались. Потом повел он меня в боковую комнату, где был его особый кабинет, и там сказал мне: «Через несколько дней я еду в отпуск; а вы пока напишите мне записочку, в которой скажите, что такой-то желает получить губернаторское место в такой-то и в такой то губернии; я положу ее в свой портфель, не забуду её, и когда откроется вакансия, вы непременно подучите желаемое». Поблагодарив его за добрые намерения, я отвечал, что воспользоваться ими не могу, ибо имею в виду другую должность в Петербурге. «Очень рад», сказал он, «желаю вам счастья», и мы расстались.

Сделавшись товарищем Шишкова, совестливый Блудов щадил его старость, оказывал всевозможное уважение, старался заставить его забыть прежние литературные ссоры, прилежно вникал во все дела министерства, но, при случае несогласия в мнениях, всегда искусно и осторожно склонял его на свою сторону, тогда как, в силу данной ему инструкции, ой ежедневно мог бы раздражать его. Впрочем и Шишков так ослабел, что при докладывании ему бумаг почти всегда засыпал крепким сном.

Никогда почти Шишков не видал Государя; а Блудов, имея много и особых поручений, нередко бывал у него с докладом.

Однажды, между разговором, Государь мимоходом вспомнил, с каким неудовольствием видел он Униатских священников когда он начальствовал гвардейскою бригадой в Литве. — «Как бы их к нам присоединить?» сказал он. — «Дело трудное», отвечал Блудов, «надобно действовать осторожно во всём что касается до совести и веры и при нашей общей веротерпимости. Если бы можно было открыть между их духовенством людей, которые бы согласились нам способствовать, тогда бы можно ожидать успеха». — «Да ведь я не тороплю», сказал Государь, «скоро не требую, а желаю только, чтоб это дело оставалось у нас в виду».

Через несколько месяцев Государь, призвав Блудова, сказал ему: «пока ты ищешь людей, а я тебе нашел человека; на, возьми, прочитай», и вручил ему бумагу, четко и мелко исписанную. В ней изображено было всё горестное состояние Греко-униатской церкви, её бедность, её уничижение, преследование римских католиков и упорство, с каким Униаты стараются сохранить обряды отцовской веры. Пробежав ее, Блудов, изумленный силою слога и ясностью изложения дела, воскликнул: «да, это точно находка; позвольте мне, В.В., призвать этого человека и переговорить с ним». — Ну делай, как хочешь», отвечал Государь. Сия длинная записка приложена была к коротенькой докладной записке Шишкова.

Сочинителем её был Иосиф Симашко, Униатский каноник, сын бедного сельского священника в Киевской губернии, с величайшим успехом учившийся в Виленском университете Карташевский, кажется, сначала действовал без ведома Блудова. С его робостью, он имел в виду только удовольствие со временем несколько ослабить силу католиков. В этом намерении склонил он министра и его товарища поставить преграду дальнейшему распространению католицизма в западных губерниях запрещением строить, под именем каплиц (часовен), каменные церкви посреди православного населения. Вот что подало Симашке мысль и возбудило в нём смелость представить свою записку.

Иноверная духовная коллегия состояла из двух департаментов, Римско-католического и Греко-униатского, в каждом председательствовал митрополит и было по одному члену из епископов и по нескольку каноников, депутатов из епархий, от выборов на три года; в числе последних находился и Симашко. В их общих собраниях большинство голосов было всегда на стороне католиков, которые самовластно господствовали над бедными униатами. Чтоб их со временем присоединить к Православию, нужно было наперед разъединить их с католиками. Учреждением особой Греко-униатской коллегии положено основание сему по истине важному предприятию. Это было в 1828 году, перед самым отъездом Государя в армию.

В тоже время отпущен на покой Шишков, и Блудов тогда же попал бы на его место, если бы по ходатайству вдовствующей императрицы не был определен министром просвещения сын сердечного друга её, княгини Ливен, человек известный нравственностью и религиозными чувствами. Но он был протестант, и Главное Управление духовных дел иностранных исповеданий, как оно было первоначально при основателе его, Голицыне, передано было в руки Блудова. Хотя Карташевский и находился с ним в самых лучших отношениях, но мысль о подчиненности человеку равного с ним чина ему не нравилась. К тому же оставаться директором единственного департамента в министерстве под главным начальством человека просвещенного, ознакомленного со вверенною ему частью, умного, деятельного, иногда и взыскательного, значило бы сделаться его правителем канцелярии. Не прошло года, и он стал просить об увольнении; думали привязать его Аннинскою лентой, но он от намерений своих не отказывался.

Трудно было приискать ему преемника в делах совсем особого рода, в которых многолетним служением приобрел он великую опытность. Это дало Блудову мысль предложить мне вступить в его департамент пока учеником и быть отданным на выучку к Карташевскому. Тут не было никакого лицеприятия, желания сделать мне добро: он знал, как с давних пор одержим я был сильным православным руссолюбием и видел, что в моем положении мне было не до выбора мест. Мне показалось несколько унизительным, но я должен был согласиться. Может быть, Блудов тогда бы еще решился представить меня в должность директора (какого лучшего руководителя мог бы я иметь?); но он собирался в дорогу, опять отправлялся за границу, в Карлсбад. Временно назначили Дашкова на его место, но он не хотел принять его без Карташевского, и сей последний согласился остаться еще на некоторое время. При этом случае, чтобы пощадить мое самолюбие, Дашков уговорил Блудова испросить мне звание вице-директора департамента с четырьмя тысячами рублей жалованья из экстраординарных сумм. Конечно, это было идти из попов во диаконы; но всё-таки было лучше.

В самый день отъезда Государя в Варшаву, 25-го апреля, между прочими подписаны и указы о назначении Дашкова временно главноуправляющим, о моем вице директорстве и о пожаловании Симашки викарным Полоцким епископом.

Более недели после царского отъезда Блудов не пользовался данным ему отпуском. Он приводил к концу некоторые дела, исподволь заставлял меня трудиться и давал мне изустные наставления. Приятно ему было видеть, как я вспыхнул от радости, когда он начал мне открывать тайные предположения на счет Унии: это было так согласно с моими политическими и религиозными мнениями. Я всегда полагал, что нет уз, которые бы крепче связывали между собою разные народы, одному правительству подвластные, как единоверие, и не мог надивиться, как сия простая истина не бросалась в глаза правительственным лицам. Даже поляки понимали ее и, дабы ополячить Украину, старались ее католицизировать.

Всё-таки Блудов состоял еще товарищем министра просвещения и ладил с Ливеном, что мне казалось гораздо труднее, чем с Шишковым. Правда, он почти исключительно занимался особо вверенною ему частью и мало входил в дела просвещения, но странности Ливена были невыносимы. Перед отъездом своим он повез меня в нему знакомить, дабы в случае нужды доставить мне его покровительство. Перед тем тоже самое сделал он с Карташевским и с начальником отделения Покровским. В старце, которому прямой стан и генеральские эполеты давали еще некоторый вид бодрости, трудно мне было узнать Карла Андреевича, храброго полковника с Егорьевским крестом, неутомимого танцовщика, которого, будучи малолетним, часто видел я в Киеве у моих родителей. На лице его было написано благодушие, изображающее совершенно спокойное состояние духа, плод истинно-христианских чувствований, коими был он проникнут. Он принял меня очень ласково, звал к себе обедать когда хочу, хотя бы всякий день, но о Киеве ни полслова, как бы избегая воспоминания о прежних по мнению его заблуждениях. Он принадлежал к секте Гернгутеров или Моравских братьев, германских староверов, которые крепко держались Аугсбургского исповедания, или, лучше сказать, по фанатизму своему и могуществу, был их главой. В Остзейских губерниях дворянство его ненавидело за быстрое распространение сей секты между жителями: в короткое время число сектаторов его стараниями от трех тысяч возросло до сорока. Оно могло быть вредно и для государства вообще: между лютеранами-мужиками православная вера, в случае их обращения, встретила бы гораздо менее затруднений, чем между этим отчаянным народом. Связанный с Ливеном узами службы, Блудов был им отменно любим и терпеливо переносил неприятное сие положение; да и серьёзно сердиться на него было невозможно, а ссориться не безопасно. Я же попытался было раза два у него обедать; но добровольно, без всякой цели, осуждать себя на скуку и сухоядение мне показалось безрассудным. Случалось иногда, что присланный откуда-нибудь чиновник, с важным поручением, застанет его в зале, громко распевающего псалмы перед аналоем. Он обернется к нему, выслушает его, но, не отвечая ему, продолжает свою литургию и уже по окончании её примется за дело.

С удовольствием вспоминаю я лето 1829 года; оно было не холодно и не жарко, не дождливо и не сухо. Дела наши с турками шли гораздо успешнее, чем в предшествующем году: весь политический горизонт в Европе, казалось, выяснился. Следствием лечения минеральными водами в Москве было самое удовлетворительное состояние моего здоровья; все лихие болести меня покинули. Голова моя была полна приятной мысли, что я могу сделаться участником в полезном и святом деле.

Для служащих под его начальством Дашков был сокровищем: никто лучше его не умел сделать службу для них приятною, особенно для тех, коих он любил и уважал; это испытал я тогда на себе. Докладов не принимал он у себя дома, а каждую неделю один раз приезжал в департамент для выслушания их. По окончании занятий всегда проходил со мною мимо чиновников рука об руку, дабы показать некоторое равенство между нами, и потом мы уезжали вместе, в его карете.

Карташевский, тоже мой начальник, был со мною взыскателен; но как же? Требовал, чтобы всякий день бывал я в департаменте, а когда случится, что леность мне помешает, он позволял себе самые учтивые, самые нежные упреки. Все входящие бумаги прочитывали мы вместе. Все важные, секретные дела прежнего времени для прочтения давал мне на дом, вводил меня во все таинства своей части и поступал вместе и братски, и учительски. Заметно было, что он спешил передать мне свое наследство. Ему было лет пятьдесят, по, будучи сухощав и заботливо опрятен, он казался моложе: нравственная чистота отвечала наружной. Главным недостатком его была нерешительность. И у меня он требовал советов; когда же я излагал мнение, он спешил опровергать его, по лишь только я от него отступался, как он приставал к нему. Он был сын небогатого дворянина Уфимской губернии; не знаю где учился, но хорошо выучился. Женат был он на Надежде Тимофеевне Аксаковой, женщине весьма любезной, с которою он меня познакомил.

Князь Долгоруков не был настоящим министром юстиции, а только управляющим министерством, товарищем бывшего министра Лобанова. Дать ему товарища значило почти тоже, что сказать: выходи вон. Крайне тем оскорбленный, Долгорукий не хотел допустить своего товарища к занятиям по своему министерству, под предлогом, что он управляет особою, отдельною частью. Дашков повиновался, но представил о том Государю в Варшаву. Скоро пришел ответ, в котором, вместе с неприятным замечанием, объяснено, что одно для Дашкова временное назначение, а другое — прямая его обязанность. Чтоб изъявить свое неудовольствие, Долгоруков стал проситься в отпуск на 28 дней, получил его и сдал министерство своему товарищу. Время было каникулярное, вакантное, и у нашего временного начальника оставалось его довольно, чтобы часть его уделить занятиям по нашему департаменту. Но лишь только, по окончании срока отпуска, Долгоруков объявил о намерении вступить опять в должность, как был уволен от неё, с оставлением членом Государственного Совета, а Дашков был назначен управляющим министерством.

Это было в половине июля. Тогда, озабоченный делами важной и новой должности, в которую вступал уже полным хозяином, Дашков объявил, что нашими делами он может заниматься поверхностно. Я видел его редко в министерском доме, куда он переехал, Карташевский еще реже, а прочие наши сослуживцы никогда. И это продолжалось также недолго.

Все рекомендации Блудова у Ливена имели большой вес. Сим пользуясь, Карташевский умел понравиться министру просвещения, который представил об учреждении нового учебного округа в Белоруссии и о назначении его попечителем оного. Указ воспоследовал о том 8-го августа. Дашков не почитал себя в праве поручить мне департамент, а представил о том в Комитет Министров, который, с высочайшего разрешения, я назначил меня исправляющим должность директора.

Итак, не думав, не гадав, сделался я почти один главою департамента, который вместе с тем и составлял особое небольшое министерство. Другого бы на моем месте обрадовало, а меня испугало: я опасался, чтобы не наделать множества глупостей. Дашков гораздо более имел ко мне доверенности, чем я сам к себе. Я сделал нежное воззвание к моим сотрудникам, обратился к их опытности, и все они изъявили готовность усердно мне помогать.

Между протестантскими церквами по обоим наименованиям, Лютеранскому и Реформатскому, царствовала страшная неурядица, не было единства, каждая консистория управлялась по своему, ни в богослужении, ни в наряде пасторов не было единообразия, а что важнее всего, не было главного правительственного места, подобно коллегии у католиков. Для государства вообще тут не было никакого вреда, мне кажется, была даже польза; но Ливен и немцы, которые у нас так сильны, вопияли и молили об уставе для Евангелического исповедания. Один видел в том средство для распространения своей секты; другие, напротив, надеялись остановить тем её действия. Блудов, уступая общему желанию, испросил учреждение особого на сей предмет комитета, который бы производил свои работы под наблюдением и руководством департамента духовных дел. К началу осени он должен был собраться и открыть свои заседания.

Под председательством сенатора графа Тизенгаузена, комитет сей должен был состоять из нескольких членов светского и духовного звания. Старшими же членами назначены два епископа: один домашний, единственный С.-Петербургский епископ Сигнеус, бывший Абовский; другой, выписной из Пруссии, Померанский епископ Ритшль[85]. Одни приготовления к открытию комитета вовлекли нас в большую переписку. Надобно было видеть, как некоторые протестанты, и в особенности начальник Протестантского отделения Фон-Поль, засуетились перед приездом пруссака. Казалось, что ожидают чрезвычайного посла от какой-нибудь великой державы. Для него от казны нанято было прекрасное помещение с мебелью, на Английской набережной. Ко мне приступили, чтоб я встретил его в сей квартире и сам вручил ему деньги, назначенные на его издержки. Разумеется, я не согласился и предоставил эту честь г. Фон-Полю. Когда, увидевшись с Дашковым, со смехом рассказал я ему о том, он от негодования страшно нахмурил брови.

Я дождался первого посещения г. епископа в черном фраке. Единственным украшением его был наперсный, золотой, совсем гладкий крест на черной ленте. Он мне показался человеком весьма хорошим и благонамеренным, только при первой встрече рассердил меня. Я сказал ему, что, вероятно, в его пастве есть много овец, блеющих по-славянски. «Ох, нет, — отвечал он, — в городах вы ничего не услышите, кроме немецкого языка; только в деревнях, и то в отдаленных, еще в употреблении сей варварский язык». Обязанность гостеприимства заставила меня замолчать.

Наконец мы дождались Блудова. Он возвратился ко дню именин своих, 21-го сентября, и для отдыха пробыв несколько дней в Павловске, посреди своего семейства, приехал в столицу. Он одобрил всё то, что было сделано во время его отсутствия, и у меня как гора с плеч свалилась.