VIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На пути в Кишинев. — Кишиневские власти. — М. Ф. Орлов. — И. П. Липранди.

Не древнее, а прежнее приобретение России, сделанное Екатериною, — степи Новороссийские, отделены были Днестром от нового приобретения, сделанного Александром: обрезка Молдавии, названного Бессарабскою областью. В 1823 году Днестр был еще резкою чертой между двумя различными народонаселениями и обычаями.

С властью князя Потемкина, завоевателя и первого образователя сего обширного края, как бы искони обреченного кочеванию, ему не так трудно было населить его, хотя употребленные им средства к тому не все одобрения достойны. Раздача земель была безрассудная, безрасчетная: бродяги, беглые мужики из помещичьих имений целой России стали новыми коренными жителями края. Впрочем, по краткости времени и в продолжение войны, всё, что возможно на первый случай и на скорую руку, было сделано сим могучим и деятельным властелином. Нет сомнения, что по заключении мира, которому, к сожалению, внезапная кончина его предшествовала за несколько месяцев, он принялся бы за правильную колонизацию, и страна сия гораздо ранее начала бы процветать.

В управлении ею, вероятно по праву фаворитизма, наследовал князь Зубов, никогда ее не видавший. Он сдал ее на аренду мужу сестры своей, Екатеринославскому губернатору, сербу, Осипу Ивановичу Хорвату, который неизвестно на что употреблял огромные суммы, на поддержание её отпускаемые. Павел совсем о ней не заботился, и целые десять лет без должного попечения изнывали сии места, только что оживленные жарким дыханием великой России. После того были более искусные правители, но всё как будто длилось междуцарствие, которое должно было прекратиться с Ланжероном.

Женатый на внуке бездетного Потемкина, на дочери его племянницы, Воронцов вступал в управление краем, как бы в законное наследство. Многие так думали и были тем чрезвычайно обрадованы. Я полагал, что и в нём была эта мысль, но впоследствии увидел, что ошибаюсь. Воспитанный в Англии престарелым отцом, который беспрестанно с восторгом твердил ему об отечестве его, с русскими солдатами, при виде опасностей, в первый раз забилось сердце его желанием славы. Всю молодость свою, до зрелых лет, провел он посреди русской рати и с нею приобрел все воинские успехи свои; более чем кто из наших знатных почувствовал он достоинство русского имени. Но впечатления, поверия, полученные им в отрочестве и в самой первой молодости, остались в нём на век. Чему бы посвятить досуги, которые оставлял ему утвердившийся мир? — Если б он родился Великобританским подданным, то он наверное пожелал бы сделаться лордом-комиссаром на Ионических островах; но в России есть нечто подобное — южный приморский край, и Одесса лучше Корфу. Я уверен, что он предпочел бы Кавказ и Закавказье, но место было занято; нашим Амгёрстом, нашим Элленбору был Ермолов, и он сидел тогда на царстве в Тифлисе, русской Калькутте.

Исключая Буджацкой степи, Заднестровская сторона являла совершенную противоположность тому, что видно было по сю сторону. Там были леса и горы, и она густо была населена одними молдавскими жителями. В виде отдельной части старались сохранить в ней молдавизм; при Инзове случайно, а при Воронцове постоянно присоединена была она к Новороссийскому краю. В ней должен был я встретить всё для меня совершенно новое.

Меня уговорили сожительствующие мне в трактире, 17-го сентября, позавтракать, то есть отобедать у Оттона, отчего я выехал не рано, в сопровождении мелкого, однако же теплого дождя. Он поиспортил дорогу; оттого ехал я медленнее, а ночью сделалось сыро и холодно. Мне всё казалось, что еще лето; одет я был легко, весь перезяб и должен был остановиться на станции Кучургане, в самом плохом состоянии содержимой. Мне принесли два пука соломы, на один я лег, а другой положили в печь и зажгли. Едва согревшись, уснул я немного, а до свету пустился далее. Если кто из читателей вспомнит Парижского знакомца моего, Липранди, то я скажу ему, что у него был меньшой брат, Павел Петрович, старший адъютант при Иване Васильевиче Сабанееве, начальнике 6-го пехотного корпуса, которого квартира находилась в Тирасполе. Братья были сходны между собою точно также, как день походит на ночь и зима на лето. К сему меньшему Липранди, по его приглашению в Одессе, въехал я прямо в Тирасполе; с трудом мог он отогреть меня камельком и горячим чаем.

Лет двенадцать перед тем город Тирасполь был пограничный, хорошо заселенный, но только раскольниками и всяким сбродом. Плавни, то есть рощи из ивняка состоящие и растущие на низменных берегах Днестра, красят его и отнимают у него вид стопного города.

Когда я выехал из него, увидел странное зрелище: туман разорвался на клочки, которые в виде опущенных облаков, в иных местах расстилались по земле, в других поднимались вверх; говорили, что это возвещает ясный день. И действительно, лишь только переправился я через Днестр, проехал мимо Бендерской крепости и для перемены лошадей остановился в форштадте её, как солнце засияло и запылало. Было ли сие добрым предзнаменованием в этот памятный для меня день, 18-го сентября? Не думаю; ибо, начиная с этого дня, в продолжение двух лет с половиной, много перенес я горя и трудов.

У самой реки встретил меня какой-то чиновник верхом и проводил до почтового двора; потом, когда я отправился далее, поскакал передо мною. Такая почесть казалась мне непонятною, а как я никогда не любил ничего мне не принадлежащего, то, подозвав его, убедительно просил более не трудиться. Просьба моя была неуспешна; тогда я принял повелительный тон, который произвел желаемое действие. И теперь не знаю, за какую важную особу принимали меня потом на станциях. Меня везли четыре лошади, по две в ряд; оборванный суруджи сидел на одной из передних и ужасно хлопал бичом. Эти люди обычай езды взяли у Запада, подумал я, и пожалуй скажут, что в этом, по крайней мере, опередили они нас в просвещении.

От Бендер до главного города Кишинева всего 60 верст, и я приехал в него, когда солнце было еще высоко. Обширнее, бесконечнее, безобразнее и беспорядочнее деревни я не видывал. Издали он похож еще на что-нибудь, но въехав в него я ахнул. Я был адресован Казначеевым ко вновь определенному полицеймейстеру, подполковнику Якову Николаевичу Радичу; отыскивая его, проезжал я самою нижнею частью города и принужден был беспрестанно зажимать нос, а часто закрывать и глаза. Квартира его — небольшой домик посреди двора, обнесенного плетнем — состояла из двух комнат, разделенных сенями. Одну из них занимал он сам, но не успев ничем обзавестись, жил по-солдатски, так что у него и кровати не было. Другую, пустую комнату, за отсутствием хозяина, отвел мне его денщик, и также как на Кучурганской станции, должен был я расположиться на полу. Явился жид-фактор и повел меня в трактир к своему единоверцу; нет, и поныне еще при воспоминании сего ужасного обеда вся внутренность во мне поворачивается. Возвратясь, бросился я на солому и предался размышлениям не весьма веселым; они походили на совершенное отчаяние. «И в этой помойной яме я осужден провести, по крайней мере, три месяца, тогда как я не хотел бы пробыть в ней и трех часов, думал я, и живу у человека, которого в глаза не видал». Он воротился вечером, был тихий, добрый человек, под покровительством Казначеева, и спешил угостить меня чем только мог, утешениями и надеждою на лучшее помещение.

Он дал мне свои парные дрожки на следующее утро, и я поехал делать визиты первостепенным лицам: губернатору Константину Антоновичу Катакази, вице-губернатору Матвею Егоровичу Крупенскому, председателю уголовного суда Петру Васильевичу Курику, и областному предводителю дворянства Ивану Михайловичу Стурдзе. Исключая последнего все были дома, все жили в верхней части города на горе, и все приняли меня более чем благосклонно, как избранного Воронцовым. Прекрасная погода и свежий воздух, коим подышал я на высоте, немного успокоили меня.

В первую седмицу пребывания моего в Кишиневе воздержусь от описания лиц и мест, мне представившихся, а буду вести простой дневник случавшемуся со мною.

Радич повез меня 19-го числа в трактир к какой-то немке; обед был опрятный и сытный, и я удостоверился, что не везде тут скверно едят. Следующие дни беспрестанно получал я приглашения на обеды. В продолжение 20-го наехала вся свита и канцелярия графа, Казначеев, Марини, Брунов, Лекс и другие, а к ночи и сам он прибыл.

Для него, в год за двенадцать тысяч левов, нанят был не весьма большой и низкий дом Варфоломея, прозванным Пестрым. Он едва мог вместить толпы пришедших утром поклонников, посетителей и просителей. Я отправился в Верховный Совет и был немного смущен при первом взгляде на состав его: наружностью и величиной сие высшее судилище походило на сборную избу. Кто то ссудил меня мундиром, и я в первый раз прицепил свой Владимирский крест. Сам наместник председательствовал и приводил меня к присяге. Всё это происходило 21-го сентября, день именин Блудова, по милости которого я тут находился.

В это время Государь был в Буковине, в городе Черновце, для свидания с Австрийским императором. Граф спешил встретить его во время проезда его в Хотине и должен был сопровождать его потом в Тульчин, где Государь намерен был осматривать войска второй армии. Не более двух дней с половиною пробыл у нас граф; я не смел ни на что жаловаться, но возроптал на худое помещение.

— Если вы хотите, сказал он, быть хранителем моей квартиры, то можете занять часть её; пожалуй хоть и всю, только на время моего отсутствия.

Он уехал 23-го числа, свита его 24-го, а я 25-го переехал в Пестрый дом Варфоломея, что в глазах жителей придало мне великую важность.

У Радича спал я на соломе; тут нашел я атласные, бархатные диваны, мебели всех времен и фасонов, в азиатском и европейском вкусе, некоторые предметы роскоши, странные, стародавние, перемешанные с самыми новомодными, стены, расписанные всевозможными цветами. Хозяин этого дома был Варфоломей, недобросовестный, запутавшийся в делах откупщик, которому помогли за высокую цену отдать его со всем убранством в наймы для казны.

Надобно было подумать о хозяйстве. Трактиры были дурны и далеко. Я накупил кой-какой посудины и стал искать повара. Мне предложили француза; не по деньгам, отвечал я. Да он не возьмет более двадцати пяти рублей ассигнациями в месяц. В таком случае подавай его сюда! Ко мне пришел длинный, сухой старик, черноволосый с проседью. Я Тардиф, — сказал он. — Как Тардиф? Да не родня ли вы (я говорил с французом и по-французски) Тардифу, который содержал славную гостиницу Европу, против Зимнего дворца? — Да я сам и есть, отвечал он. — Возможно ли! — воскликнул я. — Что прикажете делать; ваши гвардейские офицеры задолжали мне десятки тысяч рублей, потом неожиданно пошли в поход в двенадцатом году: где мне было за ними гоняться? С другой стороны, собака (ma chienne) жена моя всего меня ограбила, и я принужден был идти по миру.

Он не прибавил, что с горя начал пить и, служив сперва вельможам, между прочим, Витгенштейну в Тульчине, начал спускаться до бедняков как я. Будучи предупрежден, я велел слуге своему смотреть, чтоб он поутру не отлучался, а иногда вечером, когда он был в полпьяна, призывал его будто за каким-нибудь делом и помирал со смеху от его рассказов. Самого взыскательного гастронома искусство его могло бы удовлетворить, и всё это стоило очень недорого. Тогда я зажил барином: разукрашенные чертоги и француз-повар! Но сие величие, увы, продолжалось недолго. Не стало возможности удерживать Тардифа: с утра он бывал мертвецки пьян, и кушанье, коим он меня потчевал, было немного получше жидовского обеда в первый день моего приезда; я принужден был удалить его от себя. Через несколько дней, в самой большой комнате, куда, к счастью, я никогда не заглядывал, провалился потолок и перебил множество вещей. Когда донесли о том наместнику, он велел воспользоваться сим случаем, чтобы нарушить контракт, сделанный без его ведома и согласия.

И в это же время, во второй половине ноября, сделалось очень холодно, туманно, сыро. Сначала я утешался теплою погодой и благословлял южный край. Я помню, что 14-го октября, в воскресный день, в одном сюртуке загулялся я по улицам до поздней ночи. В этот день, видно, было много свадеб, ибо во многих местах, отделенный от веселящихся низким плетневым забором, я как бы участвовал в брачных празднествах: на дворе, при свете факелов, молдаване и молдаванки забавлялись любимою национальною пляской своей мититжой. Утром 15-го я не поверил глазам своим, когда увидел на улице снег: он пролежал не более часу, но оставил после себя какую-то жесткость в воздухе, и хотя нередко проглядывали еще красные дни, но с тем, что называется теплою южною осенью, должны мы были проститься.

Мне постоем отвели квартиру в доме одной молдаванки, вдовы Кешкулясы, недавно вышедшей за молодца — русского офицера, Друганова. Оба они старались сделать житье у них для меня приятным, но не могли раздвинуть стен двух узких комнат, в коих я помещался. В Совет свой ходил я только два раза в неделю, когда в нём слушались дела по правительственной части; от занятий же по судебным делам, производящимся на молдавском языке, имел я всё право отказываться. Между тяжущимися были однако же люди, которые, не знаю почему, веруя в мое беспристрастие, давали большие деньги за переводы дел своих на русский язык, дабы заставить меня принимать участие в суждениях по ним. С целым городом успел я познакомиться, но ни с кем не успел сделать связей. Книг моих со мною не было, — все отправлены были в Пензу, и осенне-зимние вечера в одиночестве бывали иногда для меня тягостны и скучны.

К счастью, еще в доме Варфоломея, создал я себе большое занятие. При отъезде из Петербурга, дав Блудову слово в частных письмах изображать ему состояние края, сверх того, имея от Воронцова поручение сообщать ему о всём любопытном в нём происходящем, рассчел я, что гораздо лучше будет составить из всего одну общую записку, в которой представить им картину во всех её подробностях. Мне нужны были сведения о лицах и делах; собирать их было нетрудно; во взаимных обвинениях служащих, конечно, было много клеветы, и я старался из рассказов их отделять одно вероподобное. Главный же источник, из коего черпал я, хотя с осторожностью, был Липранди, Парижский мой знакомый, который находился тут в отставке и в бедности. Я с усердием принялся за сей труд, совершенно новый для меня в своем роде, и я смело могу похвалиться, что из всего касающегося до образа управления, до порядка, до особых узаконений края и до исполнителей их, ничто тут не пропущено. Этот труд избавляет меня от другого: повторять здесь хотя часть тогдашних моих замечаний и наблюдений. Совершенно против воли моей, впоследствии с этой тайной моей рукописи было снято много копий. И потому сию отдельную записку, у сего прилагаемую, могу почитать частью тех, кои ныне пишу.

Я писал тогда в самом дурном расположении духа, под влиянием мрачной погоды и окружающей меня скуки, и беспрестанно внимая мерзостям, мне сообщаемым. За истину мною писанного я могу ручаться, но истина, может быть, и преувеличена. Доходя до причин, надобно с некоторою снисходительностью смотреть на шалости ребят, на своенравие стариков и на излишнюю запальчивость юношей, а во мне сей снисходительности не было. Главная же ошибка моя состоит в том, что на людей и на их нравы в этом новом краю смотрел я с самой фальшивой точки зрения. Как многие, почти как все, был я пристрастен к Западу, к его просвещению, его общежительности, изобретательности, промышленности и до некоторой степени к его духу свободы, который почитал я естественным произведением разливающегося по нём света. На отечество свое взирал я с нежным, почтительным состраданием и с совершенным презрением на Восток. И вместо того, чтобы возрадоваться, обретая в отдаленной стране все следы почтенной древности нашей, причудливым и жестокосердым Петром более ста лет стертой с лица земли русской, я дерзнул встретить их с презрительною насмешкой.

Вследствие греческого возмущения, не одни эмигранты из Константинополя, но и множество перебежавших через Прут молдавских бояр находилось в Кишиневе, предпочтительно Одессе, где им казалось гораздо дороже. Почти со всеми я познакомился и мог изучить дух молдаван. Румыны или римляне, как они себя называют, происходят от смешения потомков римской колонизации с славянами-даками, завоеванными и покоренными Трояном. В языке, коим говорят они, Латинский взял решительный перевес; но литеры у них почти точно те же что у нас, и славянские словеса на целую треть остались у них в употреблении. В характере у молдаван не осталось уже ничего римского, и что бы ни говорили, есть много сходства с нами, — сходство измененное однако же обстоятельствами, в коих они находятся. У простых жителей та же беспечность, не допускающая мысли о приобретении вооруженной рукой народной независимости; та же любовь более к сохранению чем к умножению собственности. В высшем сословии гораздо более тщеславия чем у нас. Для потехи сего тщеславия нужна роскошь, для поддержания которой нужно злато; а в алчности к сему металлу молдавских бояр обвинять нельзя, ибо они добывают его, а не берегут. Пышные экипажи, наряды несколько разнообразят, тешат сон их жизни, посреди невольной праздности, на кою осуждены они своим положением. Волохи и молдаване были более погружены в глубокую дремоту чем подавлены турецким правительством.

Но там, где румынам оставалась возможность действовать, в Трансильвании, в Седмиградской области, блистали они и воинскими доблестями. Имена Яна Запольского, Стефана Батори, Рагоцского, Бетлема Габора, Михаила Абафи до половины семнадцатого века были слишком известны туркам, венграм и полякам то по союзам с ними, то по ударам, ими наносимым. И если б по крайней мере Молдовлахия продолжала прозябать в тишине; но нет: с Юга стали насылать в нее грабителей, развратителей греков, от Севера по временам стали занимать ее развратители русские. Сколь ни больно для сердца моего, но я должен сказать сию истину. Как в ливрею, переодевшись в европейское платье, мы гордились им и похожи были на лакеев, которые с пренебрежением смотрят на простой и красивый костюм наших мещан и поселян. Просвещение свое, которое, особенно прежде, состояло всё из заимствованных у Запада пороков, старались мы сообщить нашим природным союзникам. Женщины были первые увлечены; со врожденным в них легкомыслием наряд составляет для них главный предмет в жизни и, кажется, нарочно для удовлетворения их желаний еще Потемкиным были выписаны мадамы. Мужчины не так скоро согласились на преобразование, особенно те, которые были постарее; однако же в Кишиневе нашел я почти всех молодых людей уже во фраке. Перемена одежды совсем не маловажное дело: с нею вместе переменяются совершенно нравы и весь образ жизни. Наш злодей очень хорошо это знал.

И я, несчастный, позволял себе с улыбкою советовать иным боярам снять с себя такое неблагообразие. Они отвечали мне весьма благоразумно, находя, что фрак равняет состояния и ведет к совершенному равенству между людей. И точно, всякий камердинер может быть щеголеватее первого вельможи. Наше неуважение к духовному сану умножало еще наше презрение к боярскому наряду. Говорили: это точно поповская ряса; правда, зато и архиерейская. Под длинным кафтаном с чрезвычайно широкими рукавами находилось подпоясанное полукафтанье; молодежь умела всё это сокращать и открытый тонкий стан очень ловко сжимать и увивать красивым поясом. Это со взгляду тяжелое платье давало, не знаю, какую-то особую важность поступи и движениям носящих его. Теперь без умиления не могу его вспомнить, особенно когда в старых книгах нахожу печатное изображение тронной залы наших царей и восседающего в ней сонма бояр. Их высокие горлатные шапки невольно напоминают мне Качула Маре.

Одни старики, в это время, исключая собственного языка, знали немного греческий; бояре же средних лет, даже с бородами, следуя примеру добрых наставников своих, русских, почти все говорили по-французски, иные и по-немецки. Усилия наши совершенно поворотить их на Запад имели и тогда желаемый успех. Никто из них не знал по-русски и не полюбопытствовал взглянуть на Москву или на Петербург; из слов их заметить было можно, что наш Север почитают они дикою страной. Зато многие из них ездили в Вену, которая гораздо ближе и где, действительно, и теплее, и веселее. О Париже тогда еще никто не помышлял. Как было не видеть (лишь бы только не пало Российское государство), что Придунайские княжества, рано или поздно, но неизбежно должны, если не войти в состав его, то быть прикованы к участи его неразрывными узами и жить под единственным щитом его. И как никому не пришло в голову, что жители их, на Западе, куда мы им указывали путь, прежде всего должны встретить враждебный нашему православию римский католицизм и враждебный самодержавию республиканский дух.

Но более ста лет, редко мы знаем, что делаем; мы всё блуждаем, пока Провидению угодно будет поставить нас на прямой путь.

Несколько лет спустя, под управлением русского генерала Киселева, знаменитого мужа девятнадцатого столетия, довершено начатое. С помощию двух-трех, по мнению его, просвещенных людей, состряпал он для княжеств нечто вроде конституции. В молодости, когда он ничего не писал и не читал, наслышался он о свободе и представительных правлениях; в совершенно-зрелых летах захотел он узнать, что это такое, и принялся за дело. Со врожденным, необыкновенным, чисто русским умом, увидел он, что почти всё один обман, но обман, который может быть полезен. Он из числа тех людей, которые дружатся со свободой, обнимают ее с намерением после оковать ее в свою пользу, чего они однако же никогда не дождутся: явятся люди побойчее их, которые будут уметь для себя собрать плоды их преступного посева. А между тем он был причиною, что в нравственном смысле молдоване и Волохи решительно отделились от России, в которой до него всё еще видели они избавительницу. Юношество толпами поспешило в Париж, к источнику знаний и всех земных наслаждений; сколько мне известно, сими последними только пресытились они. И что будет из сих несчастных, полных страстей и бедных рассудком? Не будут ли они со временем пагубой своего отечества?

Если сие историческое воззрение покажется здесь не у места, то по крайней мере оно верно изображает характер уроженцев Молдавии и может объяснить причины несогласий, впоследствии у них со мною бывших. Теперь следует, кажется, сказать несколько слов о лицах, с которыми тут свела меня служба.

Со времени присоединения области постоянно играл в ней важную ролю Крупенской, принадлежащий к боярской фамилии. Он был тщеславен, как все молдоване, роскошен, но более их знаком с европейским житьем. У него в руках всегда находилась казна и, следуя обычаю, принятому в Яссах, он полагал, что он может брать из неё всё для него потребное. Особенно же в звании вице-губернатора при двух наместниках, Бахметеве и Инзове, он делал что хотел, не думая о дне отчетов и ответственности. Сей день настал для него с прибытием Воронцова; он скоро должен был оставить службу и поплатиться почти всем наследственным имением за неосторожно сделанные казенные займы.

На его место прибыл Херсонский вице-губернатор Василий Васильевич Петрулин, добродушнейший и честнейший человек в мире, бывший долго адъютантом при дюке де-Ришельё. Едва успел он приехать, как, с наставления графа, меня, ему прежде неизвестного, поспешил посетить он в дорожном платье. Мы оба были залетные птицы в незнакомой стороне, оба должны были действовать с оглядкой, что нас скоро чрезвычайно и сблизило. Его ужасала бездна беспорядков, которые надлежало ему исправить. Деятельность его изумляла всех, его утомляла, а меня заставляла бояться за жизнь его; ибо здоровье у него было самое плохое.

Председатель Уголовного Суда Курик совсем не был так страшен, так опасен и так могущ, каким я вообразил себе его и каким представил в Записке о Бессарабии. Он был украинец, ополячившийся во время служения в Варшаве и пристрастный к евреям; что же могло оставаться русского в этом провинциальном ораторе? В Совете, в котором видел он какой-то парламент, надоедал он мне своими умствованиями, бесплодною плодовитостью речей. В ласковых его со мною разговорах не мог я поймать выражения ни единого чувства, согласного с моими. Всё вместе породило во мне преувеличенную антипатию к нему, и от того, может быть, и сказал я об нём что-нибудь лишнее.

О депутате от дворянства Иване Константиновиче Прункуле говорил я тоже не с весьма выгодной стороны, и теперь не буду ставить его примером добродетели. Но в нём было много примечательного; он казался выродком из тяжеловесных молдаван. Его чудный ум, быстрота, с какою обнимал он дела и способность объяснять их на русском языке, которому выучился он уже не в молодых летах, мне нравились также, как и выразительный его взгляд и проворство телодвижений. По поставкам на армию, во время последней Турецкой войны, имел он расчёты с казною. Такого рода дела предпринимаются не из усердия, а из барышей, и всякому хочется получать их более. Если требования его были неумеренны, не надобно было удовлетворять их. Из дела, в котором обращались миллионы, извлек он небольшое состояние в Бессарабии, и это ему ставили в вину. Не только ничего ему не уплачивали, но тянули и тянут еще разорительный для него процесс, и его же еще преследовали. Вообще надлежит быть справедливее и таких людей беречь для будущего, дабы их примером не напугать их соотечественников и не охладить их к России. Сами земляки необыкновенный ум его называли плутовством; везде горе от ума!

Прежде всего следовало бы говорить о гражданском губернаторе Катакази; но из главных лиц он оставался так мало замечателен, что, бывало, всегда между ними его последнего разглядишь. Молоденьким гречёнком из Константинополя в Молдавию вывез его господарь Ипсиланти, потом женил на одной из дочерей своих и по незрелости тогда ума его (и с тех пор мало созревшего) дал ему только звание каминара, как бы сказать — титулярного советника. После побега из Ясс привез он его с собою в Петербург. В награду за преданность Ипсиланти и за понесенные им потери, по его просьбе, два зятя его, Негри и Катакази, приняты в русскую службу с чином действительного статского советника, будто бы соответствующего их молдавскому званию. Когда в 1818 году утверждено было образование области и по штату положен был гражданский губернатор, то Бахметев, или лучше сказать правитель канцелярии его Криницкий, стал приискивать для сего места совершенное ничтожество и ничего не могли найти лучше, как случившегося тут Катакази; тем самым угодили они и земляку его Каподистрии. В мало населенной стране, в присутствии наместника, губернатор вообще не может играть большой роли; а этот, плохо зная русский язык и совсем не зная дел, на нём производящихся, должен был решительно оставаться нулем. С помощию сведущего секретаря Шульженни мог он еще кое-как выходить из затруднений; за то в разговорах плохим выговором не оставлял часто упоминать о Митрие Павловице. Всё в нём было в малом виде: и рост, и ум, и даже греческая хитрость и злость, всегда подавляемые бессилием и робостью. Обхождение с ним Бахметева, говорят, было столь же высокомерное и грубое, как и покорность его к нему безгранична. Инзов, более кроткий, старался быть учтив, но по службе остался с ним в тех же отношениях, как и Бахметев.

Нечто вроде представительного правления введено было в Бессарабию под названием «Образования». С помощию наставлений, насылаемых из Петербурга, его составлял Криницкий, который, как всякий поляк, искренно или притворно любил вольность. Поляки, коими многие места наполнил он в области, воскликнули: республика! а недовольные молдаване возмечтали, что могут делать всё что хотят. Бахметев, русский человек и русский воин, не хотел поверить, что, представив проект «Образования», он поднял на себя руки. Управление его сделалось постоянною борьбой, в которой, однако же, он всегда одерживал верх. Но в Петербурге два покровителя нового порядка, Каподистрия и Стурдза, с негодованием смотрели на его действия, как на насилование дарованной ими хартии. В 1820 году сделалась настоящая республика, только с осторожным президентом, Инзовым, которому помогали прикрываться постановлениями и законами. Вдруг узнают, что известный либерал, англичанин в душе, назначен наместником; вот тут-то пришло время совершенной свободы. Многие, вероятно, мечтали уже и о безначалии с Катакази, тем более, что место областного управления должно было перенестись в Одессу. Спросили бы они в великобританских колониях, как либеральничают там англичане. Спокойная твердость Воронцова всех поразила: в нём, более чем наместника, увидели наперсника царского. Как бы то ни было, с самой первой минуты, во всё время многолетнего управления своего, не встретил он и тени сопротивления.

Вместо безначалия в делах показалось гораздо более порядка, и деятельность необходимая, дабы оживить сих неподвижных. Анархию нашел я только в общежительности; в городе, наполненном помещиками, служащими и эмигрантами из Молдавии и Греции, все жили порознь, нигде не было точки соединения. Старый холостяк, Иван Никитич Инзов, который никогда не приближался к женщинам и до конца жизни сохранил целомудрие, жил по-солдатски; оставшись в Кишиневе по званию попечителя колоний южного края, он ничего не переменил в образе жизни своей. Катакази получал большое содержание серебром, и хотя не справлял, как говорится, царских торжественных дней, проживал его сполна, да еще делал долги. Он ежедневно принимал у себя и кормил одних греков, и они-то объедали его сердечного. Меня не редко приглашал он, и тут-то познакомился я с его соотечественниками; главных назову здесь.

Во-первых, был престарелый Григорий Суццо, Бейзаде, господарский сын, отец князя Михаила, Молдавского господаря, недавно бежавшего в Германию. При нём находились два сына, Николай и Иордаки или Георгий Суццо, женатые, с малолетними детьми. Надобно полагать, что Михаил, прежде и после игравший большие роли, ни в чём не походил на двух братьев своих, ибо ничего ничтожнее их не могло быть. Из двух дочерей старика Суццо одна была в замужестве за Маврокордато, высоким, красивым мужчиной, да вот и всё. Мужем другой был с козлиной бородкой маленький Скина, главный советник Катакази. Он был любезен, просвещен, с ним гораздо короче, чем с другими, познакомился я, и я скорее любил его лисий ум, чем пугался его. Об остальных, право, не стоит говорить, разве только о добром тянислове Плагиано, женатом на княжне Мурузи. Начиная от губернаторши, во всех сих гречанках её общества не было ни красоты, ни любезности; зато нравственностью и пристойностью стояли они гораздо выше молдаванок.

Из моих соотечественников короче всех сошелся я с одним молодым человеком, так же как я, учившимся в Форсевилевом пансионе, только несколько годов позже. Николай Степанович Алексеев родился в Москве, воспитывался в ней, вырос, возмужал и сражался за нее на Бородинском поле. С беспечностью юноши и тогдашнего москвича приписался он к какому-то ведомству и мало заботился о повышении. Об нём можно было сказать, обращаясь к прежней Москве:

Твой образ был на нем означен,

Он создан духом был твоим.

Одним только разнствовал он от сограждан своих: в их добродушной откровенности было много грубого, а в нём и этого не было. Но годы прошли, не век было танцевать, надобно было подумать о чём-нибудь серьёзном. Семейство Алексеева было в родстве, в свойстве или в тесной связи с Димитрием Ивановичем Киселевым, которого сын Павел Димитриевич, начальник штаба второй армии, был очень силен на Юге. К нему прямо в Тульчин отправили неопытного юношу, а он пристроил его к Бахметеву, в Кишиневе. С тех пор история Алексеева становится историей Бессарабии в последние четыре года. И потому намерен я рассказать их вместе.

В 1819 году властвовал еще Бахметев или, скорее, супруга его Виктория Станиславовна, разводная жена графа Шоазеля-Гуфье, урожденная графиня Потоцкая. Как всякая полька, любила она власть и оттого любила начальствовавшего мужа, безногого, пожилого и хворого. Как полька, любила она деньги и оттого любила дикую еще Бессарабию, в которой видела золотой для себя рудник. Как полька, любила она роскошную жизнь, всякий вечер принимала у себя гостей и часто делала балы. Она жила во вновь построенном каменном доме о двух этажах, в нижней части города[38]. Общество при ней процветало, тешилось, а земля платила за его увеселения: ведь нельзя же забавлять людей всё даром. Министром Финансов её был Армянский архиепископ Григорий, столь же любезный как глубоко и откровенно-безнравственный человек; я бы его возненавидел, если б он принадлежал к православному духовенству, но др чуждой мне веры какое мне дело? и мы всегда жили с ним по-приятельски. Сей весельчак в архиерейском доне давал иногда и балы, присутствовал при танцах, но сам не принимал в них участия. Собирателями не совсем добровольных приношений были вызванные ею из Подольской губернии евреи.

И, так, Алексеев с лощеных паркетов, на коих вальсировал в Москве, шагнул прямо к ломберному столу в гостиной Бахметева. Больших рекомендаций ему было не нужно; его степенный, благородный вид заставлял всякого начальника принимать его благосклонно. В провинциях, кто хорошо играет в карты, скоро становится нужным человеком, и он сделался домашним у Бахметева. Тогдашнее малочиние его заставляло других канцелярских чиновников смотреть на него с завистью и досадою; но он всегда спокойно оставался вне сферы их.

Великая потеря, которую сделал он с отбытием Бахметева, скоро заменена была прибытием дивизионного начальника, Михаила Федоровича Орлова, который, как известно читателю, был опасной красой нашего Арзамаса. Сей благодушный мечтатель более чем когда бредил въявь конституциями. Его жена, Катерина Николаевна, старшая дочь Николая Николаевича Раевского, была тогда очень молода и даже, говорят, исполнена доброты, которой через несколько лет и следов я не нашел. Он нанял три или четыре дома рядом и начал жить не как русский генерал, а как русский боярин. Прискорбно казалось не быть принятым в его доме, а чтобы являться в нём, надобно было более или менее разделять мнения хозяина. Домашний приятель, бригадный генерал Павел Сергеевич Пущин не имел никакого мнения, а приставал всегда к господствующему. Два демагога, два изувера, адъютант Охотников и майор Раевский (совсем не родня г-же Орловой) с жаром витийствовали. Тут был и Липранди, о котором много говорил я прежде и о котором много должен буду говорить после. На беду попался тут и Пушкин, которого сама судьба всегда совала в среду недовольных. Семь или восемь молодых офицеров генерального штаба известных фамилий, воспитанников Московской Муравьевской школы, которые находились тут для снятия планов по всей области, с чадолюбием были восприяты. К их пылкому патриотизму, как полынь к розе, стал прививаться тут западный либерализм. Перед своим великим и неудачным предприятием нередко посещал сей дом с другими соумышленниками русский генерал князь Александр Ипсиланти, шурин губернатора, когда

На берега Дуная

Великодушный грек свободу вызывал.

Перед нашим Алексеевым, тайно исполненным дворянских предрассудков и монархических поверий, не иначе раскрылись двери, как посредством легонького московского оппозиционного духа. Для него, по крайней мере, знакомство сие было полезно, ибо оно сблизило его с Пушкиным, который и писал к нему известные послания в стихах.

Всё это говорилось, всё это делалось при свете солнечном, в виду целой Бессарабии. Корпусный начальник, Иван Васильевич Сабанеев, офицер Суворовских времен, который стоял на коленях перед памятью сей великой подпоры престола и России, не мог смотреть на это равнодушно. Мимо начальника штаба Киселева, даже вопреки ему, представил он о том в Петербург. Орлову велено числиться по армии, Пущину подать в отставку, Охотников кстати умер, а Раевский заключен в Тираспольскую крепость; тем всё и кончилось. Это, кажется, было за несколько месяцев до нашего приезда, и без пастыря нашел уже я безгласных и не блеющих более овец.

Назначение графа Воронцова, который любил выводить своих подчиненных, особенно тех, кои находились при лице его, представляло Алексееву много успехов и более приятное житье в Одессе: напрасно он выпросил себе какое-то постоянное поручение в Кишиневе. Страстно влюбленный, счастливый и верный, он являл в себе неслыханное чудо. Он был в связи с женою одного горного чиновника Эйхфельда, милой дочерью боярина Мило; а для милой чем не пожертвуешь! Я, по крайней мере, должен благодарить ее: она мне сохранила Алексеева и утешительные для меня беседы его.

Судьба, как читатель мог видеть, часто, почти всегда вводила меня в круг людей мне вовсе незнакомых. Добрые их свойства, как и недостатки, поражали меня, оставляли сильные впечатления. Вот почему на память писал я их портреты и без большего разбора помещал здесь, может быть, иногда в негодованию или скуке читателя. Но эти беспрерывные испытания судьбы, заставляя меня изучать характеры людей, научили и быть с ними осторожным: я не спешил объявлять собственных мнений, а, напротив, любил выслушивать чужие. Оттого сначала в Кишиневе все полюбили меня, Катакази и греки, Стурдза и молдаване, Курив и жиды, архиерей Григорий и армяне, полицмейстер Радич и сербы; о русских и говорить уже нечего; одним словом, я был любим всенародно. И этой любовью, этим уважением, могу сказать, был единственно обязан себе, отнюдь не сильной протекции наместника, которою я тогда пользовался и которую из особых видов тщательно старался ото всех скрывать.

Совсем иначе поступал Липранди. Вскоре по возвращении в Россию, из Генерального Штаба был он переведен в линейный егерский полк и, наконец, принужден был оставить службу. Всё это показывает, что начальство смотрело на него не с выгодной стороны. Не зная, куда деваться, он остался в Кишинёве, где положение его очень походило на совершенную нищету. Граф Воронцов везде любил встречать Мобёжских своих подчиненных; Липранди явился к нему, разжалобил его и на первый случай получил вспомоществование, кажется, из собственного его кармана. Не смея еще представить об определении его в службу, граф частным образом поручил ему наблюдение за сокращением и устройством новых дорог в области, чему много способствовало недавнее обмежевание её. Тогда на разъезды из казенной экспедиции начали отпускать ему суммы, в употреблении коих ему очень трудно бывало давать отчеты. Очень искусно потом умел он выдать себя за первого любимца графа и всем, у коих занимал деньги, обещал свое покровительство. Вдруг, откуда что взялось: в не весьма красивых и не весьма опрятных комнатах карточные столы, обильный и роскошный обед для всех знакомых и пуды турецкого табаку для их забавы. Совершенно Бедуинское гостеприимство. И чудо! Вместе с долгами возрастал и кредит его.

Мое скудное житье в двух каморках служило совершенным контрастом его роскоши, и когда он везде без счету забирал деньги, старался я по возможности уплачивать сделанный мною на путешествие небольшой долг. Столь возвышенное над моим положением его дало ему, впрочем всегда ко мне благосклонному, возможность объявить себя моим защитником и покровителем, что мне показалось очень забавным.

Мне бы не следовало много жаловаться на положение свое. Дела у меня было еще не слишком много, жизнь была чрезвычайно дешевая; новость предметов и разнородность общества и жителей, которые были у меня перед глазами, должны были привлекать мое любопытство, и всё это посреди одних только доброжелателей. Меня мучило отсутствие не удовольствий Петербурга, а удобств его: комфорт начинал уже становиться необходимостью и небогатых в нём жителей. Наконец, и с этой стороны был я несколько удовлетворен. Областной предводитель дворянства, Стурдза, добрейший и правдивейший из смертных, человек еще довольно молодой и холостой, нанимал дом даже слишком обширный для Кишинева. Он предложил мне посмотреть у него три комнаты довольно просторные, никем не занятые, ему вовсе не нужные, и поселиться в них, если они мне понравятся. Затруднение было в том, что у него был славный повар, что он всякий день дома обедал, и что от него нельзя мне было посылать в дрянной свой трактир за кушаньем, а на хлебы мне к нему идти не хотелось. Но предложения его были так убедительны, что я, наконец, не поспесивился и переехал к нему.

Это продолжалось недолго, декабрь проходил, я неотступно просил графа прислать мне бумагу, коею для объяснений потребовал бы он меня в Одессу, и получил ее. В самый Сочельник, 24 декабря 1823 г. рано по утру, оставил я Кишинев.