VII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Одесские власти. — Брунов. — А. С. Пушкин. — У адмирала Грейга.

Среди ночной темноты всё показалось мне громадно. Я остановился в известнейшем отеле Рено, близ театра, перед которым горела блестящая иллюминация. Она была по случаю приезда графа Воронцова и должна была продолжаться три дня. Подмостки были сделаны, шкалики куплены, и хотя в это самое утро отправился он в Бессарабию, ее всё-таки зажгли. Следовательно, как будто праздновали его отбытие.

Никогда еще столь богатых материалов не имел я для разработки; никогда столь длинной галереи замечательных портретов не представлялось мне для списывания как там, куда в первый раз приехал я: новый край, молодой еще, но высоко поднявшийся город, с разнородным населением, можно сказать, в малом виде рождающийся целый мир; наконец, настоящий двор, сборное, беспрестанно меняющееся общество. И когда пришлось мне всё это описывать? Когда воображение гаснет, память тупеет, охота пропадает. Если бы я был так счастлив, чтобы в читателе возбудить какое-нибудь участие собственно к судьбе моей: то продолжение простого рассказа о похождениях моих достаточно бы было для удовлетворения его любопытства. А вот чем я должен буду ограничиться.

В Одессе было тогда только два заезжих дома, под именем отелей, принадлежащих двум купцам-французам, Сикару и Рено. Первый из них был настоящий торговец из Марсели, умный, веселый и приятный человек. Другой был парикмахер, который, понажившись, стал торговать духами; под покровительством Ришелье в Одессе, от пудры перешел он к крупичатой муке, разбогател, завел себе дачу и построил дом. В двух небольших комнатах одного из них поместился я над конюшнями, что было для меня весьма выгодно, ибо, чувствуя в них нестерпимый жар и духоту и не опасаясь неудовольствия от нижних жильцов, заплатил я за ушаты морской воды и полил ею у себя весь пол. От того стало немного свежее, и я свободно мог провести первую ночь в Одессе.

Как я приехал в этот город с намерением служить в нём и остаться, то и необходимо мне было явиться к которой-нибудь из властей. Главной, графа Воронцова, не было; оставался градоначальник, и я поехал к нему. Прежде чем назову его, надобно мне объяснить причины некоторых перемен в управлении, последовавших в сем краю. Когда в 1815 году дюк де-Ришелье, одесский градоначальник и Новороссийский генерал-губернатор вместе, оставил Россию, по указанию его, на оба места назначен был его земляк, генерал от инфантерии, граф Ланжерон, ветреннейший и болтливейший изо всех французов. Как при нём шли дела, этого уже не нужно спрашивать. Не знали, как него отделаться. Находя, что одна из должностей его не совместна с высотой его чина, сверх того, имея желание подчинить себе все градоначальства, он исходатайствовал приятелю своему, тайному советнику Николаю Яковлевичу Трегубову, звание одесского градоначальника, с тем, однако же, чтобы он оставался в его зависимости. Не прошло года, как они ужасно перессорились и стали доносить друг на друга. Пожертвован, разумеется, был подчиненный и удален от службы. Открывшееся место всемогущий тогда Гурьев умел выпросить сыну своему, нередко реченному графу Александру Дмитриевичу, даже с условиями стеснительными для Ланжерона. Бак он, так и Ришелье жили в Одессе только по званию градоначальников; местопребыванием же генерал-губернаторов назначен был скучный Херсон, и ему велено было туда переехать. Он рассердился, но в отставку не подал, чего с нетерпением ожидали. Но, дабы показать неудовольствие, потребовал он годовой отпуск и отправился в Париж. Место его заступил временно-управляющий Бессарабскою областью, генерал-лейтенант Инзов. Лишь только узнали о предпринятом им обратном пути, как поспешили назначить Воронцова, и с этим уже не торговались, всё отдали ему: и Новороссийский край, и Бессарабию, и градоначальства, и даже Одессу для жительства. О сем назначении узнал Ланжерон в проезд свой через Германию; он остановился, сильно было прогневался, но с счастливым легкомыслием своим скоро перестал тужить и поехал далее.

На хуторе Коблё, ближайшем к городу, предстал я перед давнишним знакомым моим, Петербургским, Кяхтинским, Мобёжским, и он принял меня как доброго приятеля, не пустил меня, заставил у себя обедать, и вседневно-славный стол его пробудил во мне аппетит, потерянный во время сильных жаров. Внезапный упадок отца его, назначение Воронцова, много сбавили с него спеси. Его графиня, Авдотья Петровна, как и всегда, была гораздо милее его. А вот на первый случай и знакомый для меня дом.

Из многочисленной свиты Воронцова один только человек находился в Одессе, состоящий по особым поручениям, полковник барон Пфейлицер-Франк. Бедному курляндскому дворянчику, учившемуся в кадетском корпусе, служившему в кавалерии, посчастливилось попасть в адъютанты к Воронцову. Не знаю, был ли он от природы веселого ума, только всегда расположен был к шуткам, зная, что ими угождает высшим и нравится равным. Шутки его бывали иногда очень остры, особенно приправленные искусством передразниванья. Этого было, кажется, достаточно; но, сверх того, начальника своего наедине забавлял он городскими и всякого рода вестями. К чести последнего надобно сказать, что он был самым приближенным его, но не самым доверенным человеком. Жаль, право; у Франка был ум, хотя никакой способности к делам, а многие видели в нём просто шута и лазутчика. Раза два прозрел я в Петербурге особу его, но подробности о ней мне были вовсе неизвестны. Неизлишним счел я навестить его, дабы получить сведения о его начальнике, еще не моем; он мне показался очень забавен, и я с удовольствием слушал его; он это заметил и, кажется, навсегда остался мне доброжелателен.

Пробыв около недели в Кишиневе, наместник отправился осматривать южную часть Бессарабии. Отсутствие его длилось, а я оставался без дела и даже в некоторой неизвестности на счет моего предназначения. Между тем чиновники, определенные в штат генерал-губернатора, один за другим беспрестанно приезжали из Петербурга и все останавливались в трактире Рено, где я жил, и где славный повар-француз, Оттон, кормил нас за весьма дешевую цену, ибо съестные припасы стоили тогда весьма мало. Из сих чиновников, приехавший первый и, конечно, примечательнейший из них, был Алексей Ираклиевич Левшин, человек лет двадцати пяти. У него были и познания, и способности, и трудолюбие, вместе с врожденною ко всем приветливостью, которая, равна будучи и со старшими, не могла иметь ни малейшего вида подлости, сверх того, довольно заметное честолюбие, одним словом, — все средства к возвышению. Мне едва ли случалось встретить человека более его благоразумного в поступках, более одаренного тем, что французы называют умом поведения, esprit de conduite. Выгораживая себя, по всей истине могу сказать, что это было единственное дельное приобретение, сделанное Воронцовым в Петербурге. О других чиновниках, приехавших в тоже время, буду говорить после, а может быть, и ничего не буду говорить.

Наконец, прибил гвардии полковник Александр Иванович Казначеев, некогда дежурный штаб-офицер в Мобёжском корпусе, главное лицо в Воронцовской свите. Четверти часа разговора с ним было достаточно, чтобы увидеть в нём добрейшего человека в мире. И доброта эта была не апатическая, а живая, огненная, всегда готовая на общее и частное добро. Во всеобщей любви его к человечеству русские занимали первое место, если не он сам; но не будем смешивать себялюбие или эгоизм с самолюбием. Первого в нём вовсе не было, последнее преступало за все возможные и дозволенные пределы. Твердо веруя в свою непогрешимость, он ни за что не отступался от мнения своего, даже тогда, когда обман, в который он был вовлечен, делался очевиден. Правдивые люди всегда бывают доверчивы; для отклонения заблуждений таким людям нужен сильный ум и быстрый, верный взгляд на людей и на дела; а были ли они в нём, это остается еще под сомнением. Я знал его в Мобёже и полюбил; после того находился он в гвардейском штабе, но мне не случилось с ним увидеться. Эти господа военные, занимающиеся в инспекторском департаменте или где в ином месте письменными делами, считают гражданскую службу за сущую безделку и не скоро могут понять великой разницы между именными списками, рапортичками и составлением выписки из огромного дела.

Скоро из Кишинева обратно прислал Воронцов еще одного дельца, Никанора Михайловича Лонгинова, брата Николая Михайловича, секретаря императрицы Елисаветы Алексеевны, потом великого статс-секретаря. Он не был подобно брату воспитан в Англии, а из семинаристов попал в какую-то военную канцелярию и был потом полковым аудитором в Мобёжском корпусе. Мужик он был довольно добрый, только что не совсем глуп, великой педант, сухой, кривой, скучный.

Я был призван сими двумя господами на совет касательно нового устройства генерал-губернаторской канцелярии. В России все хотят, возвышая место служения своего, поднять свою должность и свою особу; от того-то совсем неважные управления успевают делаться особыми министерствами. Я скоро заметил, что Казначеев намерен создать не только нечто в виде департамента, но настоящий департамент министерский и быть его директором.

Департамент должен был состоять из четырех отделений: первое, по всей справедливости, должно было принадлежать коллежскому асессору Лонгинолу, участвовавшему в проекте; четвертое, в котором должны были находиться Бессарабские дела, назначено было мне. Не знаю, как не вскрикнул я от удивления и негодования. Вот куда я упал! подумал я. Надобно было объясниться.

— Еще в Петербурге условлено было, чтобы Бессарабские дела, кои и поныне составляют отдельную часть, находились под особым моим управлением, — сказал я.

— Это невозможно, — воскликнул Казначеев — в высочайшем приказе сказано, что такой-то назначается правителем канцелярии Новороссийского генерал-губернатора и полномочного наместника Бессарабской области. После того как же быть? Да и соглашусь ли я с кем-нибудь делиться?

— Вы совершенно правы, но и мне да позволено будет желать не иметь другого начальника кроме наместника: семь лет находился я в непосредственной зависимости от одного главного начальника.

— Ну, что за важность, и как же можно сравнивать какого-нибудь Бетанкура с нашим графом?

— Тут дело идет не о лицах, а о должностях, и, кажется, что министр может почитаться, по крайней мере, равным генерал-губернатору.

Я старался объяснить ему, что для человека, имевшего в виду департамент, и место правителя канцелярии не слишком завидно. Мы посчитались; и если бы в нём не было так много доброты, и я не знал бы ей всю цену, то, может быть, и перессорились бы.

Другое небольшое унижение должен был я испытать немного прежде, дня через два по приезде в Одессу. Мне принесли с почты пакет, в котором при письме от Бетанкура вложен был Владимирский крест 4-й степени. Представления его, сделанные по Главному Управлению Путей Сообщения, Государь велел бросить Комитету Министров; а обо мне шло через Министерство Внутренних Дел и было утверждено 14-го июня. Спорили в Комитете о награде сей вместо чина, и я чуть не получил было маленькой Аннинской крестик. Лучше бы, право, нечего.

Положение мое сделалось опять более чем затруднительно. Без ничего воротиться в Пензу, истратив на дорогу все сбереженные крохи и сделав небольшой долг, было бы очень тяжело. С другой стороны, служить, как вздумалось Казначееву предлагать мне, я бы ни за что не согласился. Решения участи своей ожидал я от возвращения Воронцова, которое последовало только 10-го августа. Тогда сделалось еще хуже. Нельзя было мне не заметить, что он избегает объяснений со мною, а я не слишком искал их, всё опасаясь, чтобы в них, против воли моей, не вскользнул какой-нибудь упрек.

У него был собственный не весьма большой дом[36], единственный тогда на берегу моря. Другой, самый большой в Одессе, принадлежащий богачу Фундуклею, нанимал он и приготовлял для вельможеского житья своего. Третий — в городском саду, где жиль, кажется, прежде градоначальник Трегубов и состоящий из трех-четырех больших комнат в верхнем этаже, занимал он также. В первом обедал он, во втором ночевал, в третьем принимал просителей и занимался делами. Зрелище было любопытное: все комнаты набиты всякой день были народом, просителями, чиновниками, даже просто любопытными, и посреди их столы, на которых производились дела. Наместник часто выходил из своего кабинета; возьмет бумаги, промолвит с иным слова два, удаляется с тем, чтобы опять скоро показаться. Сборное место при походном управлении. Тут и я почти каждый день являлся, и на мою долю доставалось несколько ласковых слов и почти всегда зов на обед; но о деле ни полслова.

Оставим и мы его на минуту с тем, чтобы заняться точно бездельем: изображением двух лиц, сопровождавших Воронцова в Бессарабию. Оба откомандированы были от Министерства Иностранных Дел, кажется, более для умножения блеска маленького одесского двора, чем для пользы службы. Отец одного из них, *** был старик, вечно служивший в Константинопольской миссии; жена у него была красавица. Посланник Кочубей был молод, и ребенок, в то время родившийся, был чрезвычайно похож на последнего; ни родители, ни молодой посланник не думали оспаривать общего мнения на счет младенца. Под покровительством графа Виктора Павловича вырос он, определен в службу и представлен в первое Петербургское общество. Когда Неаполитанская королева Каролина бежала из Палермы от жестокостей англичан, всегда так немилосердых к несчастью, то в Константинополе нашла убежище у г-жи *** Как бы подданная, сопровождала она ее и служила ей. Не зная, как лучше ее наградить, королева малолетнему сыну её выпросила звезду Св. Константина, что в самой первой молодости и давало ему вид маленького принца. Сходство лица у *** с отцом, природою ему данным, не было еще так разительно, как сходство характера. В нём была небольшая надменность, соразмерная однако же его положению, и великая страсть к спекуляциям. Не имея большего состояния, он беспрестанно умножал его, не употребляя впрочем никаких неблагородных средств, пользуясь единственно покровительством начальства и удобствами торгового города. Всегда занятый собственными делами, которые слегка были сплетены с служебными, казался он деятельным. И странная и вместе счастливая была судьба его! Никогда не покидая Одессы, не занимая в ней никакой должности, оставаясь всё в том же положении, в коем прибыл в нее, с чином надворного советника, он, до чина тайного советника, очень часто получал награды, кресты, ленты, подарки, земли, аренды.

Если один показался мне отменно вежлив, то другой, барон Филипп Иванович Брунов, был со мною не только ласков, даже искателен. Курляндец, еще менее чем лифляндец, был он русский. Окончив курс учения в одном из немецких университетов по юридическому факультету, с прилежанием и хорошей головой, приобрел он действительно много познаний по этой части и по рекомендации родственников своих графов Ливенов, в качестве дипломата-законоведца, прибыл с Воронцовым в Новороссийский край. Но не по этой дороге надеялся он далеко уехать; да и не имея ни малейшей практики, не зная русских законов и весьма плохо язык, к чему бы годился он? Наружность имел он неприятную; длинный стан его, всё более вытягиваясь, оканчивался огромной, страшной челюстью; но в нём был ум и большой светский навык, и всем, кроме меня, он более или менее нравился. С самого ребячества в немцах привык я видеть правдивость и честность и хотя было много случаев, которые поколебали во мне сию веру, Брунову дано было разрушить ее; но он принадлежал к новой, юной Германии, бесстыдно-расчётливой. Мы объяснились, и я был столько догадлив, чтобы не показать ему ни малейшего отвращения. Обманутый моим иностранным прозванием и зная, что Казначеев стоит передо мной препоной, предложил он мне против него оборонительный и наступательный союз. Выслушивая его одобрительно, заметил я ему, что нас только двое. «Франк будет с нами, отвечал он, и это достаточно будет, чтобы свихнуть русского дурака и овладеть местом». Внутренне продолжая смеяться над собой и над интригантом, «нет мало, сказал я: кабы нам достать людей из Остзейских губерний или из самой Германии и ими наполнить места, дело пошло бы иначе». — «Да это можно после», отвечал он. Не служит ли это новым доказательством, как на всех важных у нас пунктах немцы стремятся утвердить свое преобладание? Не имея прозорливости г. Брунова, я увидел, однако же, как неосновательны его замыслы, и никак не спешил предуведомить Казначеева, не видя для него ни малейшей опасности. Еще прежде, чем этот барон употреблен был в Молдавии, всей Одессе известен был он, как самая продажная душа; в Бухаресте же был он пойман в воровстве, в грабеже, уличен, сознался и, неизвестно как, был спасен. Что же с ним после? Что же было с ним наконец? Увы, он русский посол в Лондоне!

Немного лиц изобразил я из толпы, приплывшей с новым начальником, как уже приходится говорить о рассеянной его появлением. У Ланжерона было два правителя канцелярии: Иван Ильич Гуржеев и Павел Григорьевич Саражинович. Бахметев из Каменца-Подольского в Бессарабию привез с собою поляка Николая Андреевича Криницкого и сделал его правителем своей канцелярии. Все сие двойное наследство сохранил Инзов, и всё оно свезено было в Кишинев. Три правителя канцелярии не могли оставаться вместе с Казначеевым. Справедливое мнение о них графа Воронцова лучше и короче меня изобразит сих людей. «Гуржееву, — говорил он, — как человеку умному и дельному, доставил я почетное и выгодное место; Криницкому, умному, хотя не совсем чистому, но бедному, выпросил я кусок хлеба, несколько тысяч десятин земли; а Саражиновича, как глупого плута, без церемонии просто вытолкнул от себя». Состоящий по кавалерии и по особым поручениям полковник Селехов и два адъютанта, Мейер и Вегелин, показались было при наместнике и вдруг куда-то исчезли, вероятно получили отпуски и потом переменили службу.

Чиновники канцелярские почти все сохранили свои места. Из них был примечателен один только титулярный советник Михайло Иванович Лекс. Отказав ему в приятной наружности, природа взамен дала ему много похвальных и полезных качеств. По делам быстрота понятия равнялась в нём проворству исполнения. Сама судьба сего гражданского чиновника как бы нарочно ставила всегда под начальство к военным генералам. Бахметев любил его и отличал не совсем лестным названием мой писец. Инзов был деликатнее, заставлял его трудиться не иначе как в своем кабинете и с сожалением расстался с ним. Величайшую честь делала ему его чрезвычайная бедность в Бессарабии, где от мирских крупиц служащие были более чем сыты. Откровенный вид его, всегда умно-веселая улыбка на устах, уменьшали дурноту рябого лица его, а его услужливость всех хорошо к нему располагала. Говорят, излишество во всём есть недостаток; но искреннее желание никого не осердить противоречием, никого не опечалить отказом, ни у кого не отнимать надежды, как бы она ни была несбыточна, одним словом, быть для всех приятным, не имеет ли источник в добрейшем сердце? Я знавал женщин, коим такая доброта служила во вред; без всякой любви часто жертвовали они своей репутацией неотступным молениям влюбленных. Вот каков был Лекс. Когда я узнал его, сказал: «находка!» Скоро слово сие повторил Казначеев, а за ним и сам граф Воронцов.

Образование Казначеевского департамента шло весьма поспешно. Не могу припомнить распределения дел между отделениями, а назову только их начальников. Я сказал уже, что Лонгинов избрал первое, второе поручено было Левшину; от третьего, судного, кто бы мог подумать, не отказался Врунов. Впрочем, он оставался более консультантом и в казусных, затруднительных делах подавал выписки французские из Юстинианова кодекса. Четвертое, меня столь ужасавшее, по всей справедливости, досталось Лексу.

— Согласитесь, — сказал я Казначееву, — что моим отказом услужил я вам, службе и Лексу.

Надобно было подивиться числу налетающих в канцелярию бумаг, а еще более быстроте, с какою вылетали из неё решения и ответы. Быстрота — первое достоинство в глазах военного начальника, управляющего гражданскою частью. Что за дело, если потом окажутся промахи: их так легко исправить!

Пока я всё искал случая, без всякого посредничества, говорить о себе Воронцову, с которым я почти каждый день разговаривал, только всегда при людях, прошло дней десять. Вдруг собрался он в новый путь и, взяв с собой адъютантов и часть свиты своей, поскакал в Крым и далее. Что мне было тут делать? Если б у меня были деньги, я, ни говоря ни слова, поворотил бы оглобли свои в Пензу, тем более, что и сентябрь был не далек; но у меня не достало бы их и на половину дороги; а в незнакомом городе кто бы мне дал взаймы? В это истинно-печальное для меня время, судьба послала мне большое утешение.

Рядом со мной, об стену, жил Пушкин, изгнанник-поэт. Из первых частей видно, что чрезмерной симпатии мы друг к другу не чувствовали; тут как-то сошлись.

В Одессе, где он только что поселился, не успел еще он обрести веселых собеседников; в Бессарабии звуки лиры его раздавались в безмолвной, а тут только что в шумной пустыне: никто с достаточным участием не в состоянии был внимать им. Встреча с человеком, который мог понимать его язык, должна была ему быть приятна, если б у него и не было с ним общего знакомства, и он собою не напоминал бы ему Петербурга. Верно почитали меня человеком благоразумным, когда перед отъездом Жуковский и Блудов наказывали мне стараться войти в его доверенность, дабы по возможности отклонять его от неосторожных поступков. Это было нелегко: его самолюбие возмутилось бы, если б он заметил, что кто-нибудь хочет давать направление его действиям. Простое доброжелательство мое ему полюбилось, и с каждым днем наши беседы и прогулки становились продолжительнее. Как не верить силе магнетизма, когда видишь действие одного человека на другого? Разговор Пушкина, как бы электрическим прутиком касаясь моей черными думами отягченной главы, внезапно порождал в ней тысячу мыслей, живых, веселых, молодых, и сближал расстояние наших возрастов. Беспечность, с которою смотрел он на свое горе, часто заставляла меня забывать и собственное. С своей стороны, старался я отыскать струну, за которую зацепив, мог бы я заставить заиграть этот чудный инструмент, и мне удалось. Чрезвычайно много неизданных стихов было у него написано, и между прочим, первые главы Евгения Онегина; и я могу сказать, что я насладился примерами (на русском языке нет такого слова) его новых произведений. Но одними ли стихами пленял меня этот человек? Бывало, посреди пустого, забавного разговора, из глубины души его или сердца вылетит светлая, новая мысль, которая изумит меня, которая покажет и всю обширность его рассудка. Часто со смехом, пополам с презрением, говорил он мне о шалунах-товарищах его в Петербургской жизни, с нежным уважением о педагогах, которые были к нему строги в Лицее. Мало-помалу открыл я весь зарытый клад его правильных суждений и благородных помыслов, на кои накинута была замаранная мантия цинизма. Вот почему все заблуждения его молодости, впоследствии, от света разума его исчезли как дым.

Между тем Воронцов воротился в сентябре из второго путешествия своего. Я не спешил к нему являться: он прислал за мною.

— Послушайте, любезный Ф.Ф., — сказал он мне; — мне очень жаль, что желание мое иметь вас при себе не могло исполниться; десятилетняя привычка к доброму товарищу моему, Казначееву, заставила меня ему одному поручить мою канцелярию. Но есть еще для вас средство быть полезным этому краю. В Петербурге не имеют настоящего понятия о Бессарабских делах, я сам жить там не могу; нам нужен человек, который бы по наблюдения своим некоторым образом мог заменить меня, и я вас избрал. Верховный Совет области не стоит так высоко, как польский или финляндский Сенат, но в своем кругу и он имеет большую важность. В нём есть вакантное место члена от короны; хотите ли вы занять его? Чтобы вас ничем не связывать, я даже не представлю Государю о вашем утверждении, а употреблю на то дарованную мне власть. Пробыв месяца три на месте, вы всегда, когда хотите, можете приехать сюда, поотдохнуть, погулять и потолковать со мною. Жалованье небольшое, шестьсот рублей серебром, но житье там дешевое; согласны ли вы?

Все эти убеждения были напрасны, и граф Воронцов не употребил бы их, если бы знал состояние моего кармана; я, право, готов был идти в помощники даже к Лексу, но только не к Брунову.

Я имел поручение ходатайствовать у начальника Черноморского флота о переводе из Петербурга одного чиновника морского ведомства. Поспешая в Одессу, я не остановился в Николаеве и думал сделать сие после, на обратном, неизбежном для меня пути в Пензу. Тут, прежде отправления в Бессарабию, захотелось мне исполнить обещанное. Я доложил о том графу[37], который вселюбезно дал мне письмецо к другу своему, вице-адмиралу Грейгу.

Приятнее погоды, какая стояла в начале сентября, придумать нельзя и желать невозможно. Усладительная теплота расстилалась по земле 12-го числа, день выезда моего из Одессы и приезда в Николаев. На этот раз и квартира была у меня в нём готова. Определенный при Бетанкуре в корпус инженеров путей сообщения полковник Рокур, француз весьма серьёзный, хотя довольно говорливый, встретясь со мной в Одессе, взял с меня слово у него остановиться в так называемом молдаванском доме, окруженном со всех сторон крытыми галереями. Он жил только внизу с капитаном Монтеверде, родным племянником Бетанкура и весьма любезным молодым человеком, а верхний этаж оставил в мое распоряжение. Надобно признаться, что французы гостеприимнее нас, ибо не из тщеславия, не из любопытства как мы.

На другой день повез меня он к начальнику портов и флота, Алексею Самойловичу, который принял меня с важностью англичанина и вежливостью чрезвычайно образованного человека. Он занимал бесконечный одноэтажный дом, построенный еще Мордвиновым, а в глубине его бесчисленных внутренних комнат скрывалась (только от приезжих, а не от жительствующих) какая-то дама, которую называли капитаншей Кульчинской. Он позвал меня обедать; но Рокур, с французскою живостью не дав мне отвечать, объявив, что имеет мое обещание, и что, по праву хозяина, первый день мой принадлежит ему. Тогда адмирал позвал меня на другой день в загородный дом и сад свой, известный под именем Спасского.

Легко мне было заметить, что между сими людьми, принадлежащими к двум соперническим нациям, не было большего согласия. Рокур говорил мне с уважением, с похвалою о Грейге, но с соболезнованием о каких-то его слабостях, и жаловался на то, что он не дает ему никакого занятия.

— Чтобы произвесть что-нибудь необычайное и полезное вместе, — сказал он мне, предложил я ему сделать подземный сад, и он согласился.

Заметив мое удивление, да не угодно ли взглянуть? — сказал он: — это отсюда в сотне шагах.

Я увидел вырытую круглую яму, имеющую восемь сажен глубины и сажен тридцать поперечнику.

— Деревья, которые будут посажены на дне её, — сказал он, — как вы видите, летом будут защищены от палящего зноя, а зимой от холодных ветров.

— Это будет прекрасно, — сказал я; — да только для прогулки пространства не будет ли мало?

— Но ведь это будет просто местом приятного соединения, — возразил он.

И эти затеи, исключая трудов арестантских рот, стоили больших денег.

На следующий день отправился я в Спасское, тем же самым Мордвиновым насажденное место. Эти оазисы были тогда очень редки в Новороссийском краю, и тем приятнее было мне увидеть свежую, весеннюю зелень на деревьях. В начале лета, одно из величайших зол посетило всю эту сторону: от Дунайских берегов саранча, пролетая вдоль моря, оставила везде опустошительные свои следы. Пробыв не более одной ночи в Спасском, не оставила она после себя ни одного листка; потом в августе появились дожди, и деревья вновь зазеленели. В обширном доме на берегу реки, трапеза была для меня украшена приятною беседою адмирала. Сей скромный человек, говоря о Рокуре, сказал однако же незнакомцу: — Не знаю, зачем прислали мне этих инженеров; они мне вовсе не нужны; как дело от безделья, дозволил я ему опыт этого странного сада; проект был написан прекрасно, посмотрим каково будет исполнение. Через год или полтора, как мне сказывали после, пришлось яму зарывать.

После обеда, погуляв в саду, отдохнув, получив от адмирала обещание исполнить мою просьбу и от души поблагодарив его за лестно-внимательный прием, сел я в принадлежащий ему большой катер, и в сопровождении адъютанта его, премилого молодого человека, Василья Ивановича Румянцева, поплыл по реке до места, куда экипаж мой перевезен уже был через Буг. Таким образом, не возвращаясь уже в Николаев, 14-го числа, когда не совсем еще смерклось, отправился я обратно в Одессу. Тут на крутом берегу находится Корениха, которая в отношении к Николаеву тоже самое что Услон к Казани. Она принадлежала г. Рено; бывший парикмахер успел уже всем обзавестись: и толстым откормленным брюхом, и красавицей-женой, и баронским титулом, и Владимирским крестом в петлице, и деревней, населенною русскими крестьянами.

Воздух и ночью был тепел и приятен; под сладким влиянием его я заснул; а когда проснулся, то при солнечном свете завидел издали Одессу. Это был день коронации Александра, и в соборе, когда я проезжал мимо его, производился большой звон. Не имея мундира, я было не посмел идти обедать к графу; но мне сказали, что в первый год он этот день праздновать не будет. С прощанием и за последними приказаниями являлся я и на другой день к новому начальнику моему.