XIII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Перед Польским мятежом. — Театр в Петербурге.

Полгода прошло с тех пор как я приехал в Петербург, и в нём ничто меня так не занимало как вступление мое в службу и приспособление себя к новой должности, на которую был предназначен. За ходом дел как в Европе, так и у нас, я не следил и, может быть, тем лучше: никогда еще в столь блестящем виде не представлялся мне мир.

И я ли один был недальновиден? Совершенное спокойствие в настоящем и самые льстивые надежды в будущем многих ослепляли. Государь с Императрицей, после коронации в Варшаве, несколько времени в ней оставались, потом посетили родителя в Берлине и почти всё лето провели в путешествиях.

Конец траурного срока приближался. Исполненная величия Мария Федоровна и печальные Александр и Елисавета лежали в могилах. Царская чета начала удостоивать своими посещениями частных людей, разумеется, только знатных или богатых. Обрадованное сею новизной, высшее общество приготовляло празднества, шумные зимние увеселения. Везде заблистала роскошь. Великолепные казенные здания подымались со всех сторон, и театр никогда еще не находился в столь цветущем положении. Перед нами явились все наружные признаки народного благосостояния.

Дела наши с турками шли гораздо успешнее, чем в прошедшем году. В Азии, перешагнув Саганлуг, наши войска в первый раз увидели берега Евфрата; в Европе, после великой победы при Кулевче, в первый раз перешли Балкан, как во времена Олега подступили к воротам Цареграда, и в Адрианополе предписан был мир, по-видимому, самый выгодный для России. Два полководца, два новые фельдмаршала, Дибич-Забалканский и Паскевич-Эриванский, обессмертив свои имена, покрыли новою славой русское оружие.

Не знаю, право, как приступить мне к изображению достопамятной зимы с 1829 на 1830 год, когда, казалось, мир и тишина водворились в целой Европе, но когда опытные люди чуяли уже приближение нескончаемо-бурных времен, посреди коих мы живем и поныне; одни ожидали их с тайным удовольствием, другие с ужасом. Что касается до меня, то сквозь полупрозрачную повязку, покрывавшую мои глаза, мне всё представлялось в радужном свете: я мечтал о благоденствии и могуществе моего отечества. Долго, долго длилось сие ослепление. Сознаюсь в своем грехе: в ошибочное мнение мое входило много эгоизма Быстрые успехи по службе, коих дотоле я никогда не знавал, заставляли меня думать, что у нас всё идет как нельзя лучше. Я почитал себя как бы в ковчеге, предназначенном для спасения и возрождения рода человеческого, и хотя с прискорбием, но без страха смотрел на потоп, готовившийся поглотить весь Запад.

Весь политический горизонт казался ясен, а барометр его внимательным умам уже показывал непогоду. Всегда великим народным революциям в мире предшествовали сильные перевороты в нравах, в мнениях и особенно в словесности, которая служила верным их изображением…

Совсем без умысла, с 1823 года я уклонился от точных сведений о том, что происходит в Европе. Мой мир заключался весь в одной Бессарабии, а потом в Керчи. Но в 1829 году, находясь более в сношениях с просвещенным миром, я с новым, особенным любопытством принялся за литературу, как иностранную, так и нашу. Каким удивлением, каким ужасом я был поражен! Те, которые не переставали следить за постепенным развитием пагубных систем, но могли того восчувствовать. Не помню в каком-то журнале я нашел большие отрывки и даже целые сцены из трагедии Гернани. Вероятно, никто из нас никогда не читал сочинений Прадона и Шопеленя: только их имена, препрославленные в творениях Буало, были известны и мне. Вдруг мне показалось, что знаменитый Виктор Гюго взял их манеру и присваивает себе их стихи; но нет, журналы не на смех их напечатали и превозносят до небес. Случилось мне также прочитать двух известнейших тогда поэтов, Казимира де-Лавиня и Ламартина: какая сила в воображении и в выражениях! Но заметна уже была порча в стихотворном языке, и я нашел какое-то отсутствие благородства. Ссудили меня также романами; героем первого был Ган Исландский, более медведь, чем человек. Во втором Les Mauvais Gar?ons, коего автор скрывал себя под именем Библиофила Жакоба, представлены не ужасы, а все пакости, все мерзости неурядицы, бывшей некогда во Франции. В каком отвратительном виде является тут человечество! Всё злодеи или мошенники; первые, разумеется, в блистательном виде. Искусства много, и содержание так занимательно, что, несмотря на чувствуемую тошноту, я дочитал до конца.

Более полутораста лет как мы живем чужим умом, подражая, передразнивая Европу. До времен Екатерины все те, кои имели притязание на просвещение, говорили и писали по-немецки. При ней показался французский язык; его произведениями сперва пленилась знать, за нею все молодые благовоспитанные люди. На Парнасе тогда господствовал Вольтер с собратией, и обе столицы наши наполнились безбожниками. После революции, прибывшие к нам, бежавшие от неё маркизы и аббаты начали определяться у нас наставниками к детям. Наученные опытом и несчастьем, они обратились к вере и стали воспитанникам своим проповедывать христианство и монархизм. Так продолжалось до 1815 года, хотя и в этот промежуток времени являлись республиканцы, только в небольшом числе, для занятия учительских должностей в частных домах и казенных заведениях. С помянутого же года Россия начала входить в более частые и тесные сношения с Западом. Галло-германизм с двойною силой начал действовать на читающую у нас публику, а немецкие философические бредни увлекать умы учащихся в университетах.

От театра я почти отвык и редко его посещал. А никогда еще на него не тратилось так много денег, никогда еще костюмы, декорации и представления балетов не были так великолепны, французская и русская труппы никогда еще не были так многочисленны. Но трагедия и высшая комедия совсем были брошены; их заменили так называемые мещанские драмы и комедии (com?dies bourgeoises); особенно же изобиловали мелодрамы и водевили; одним словом, трогательное или умно-забавное должно было уступить место ужасному и отвратительному, или непристойно-шутовскому. Это было мне не совсем по вкусу.

Уже несколько лет как молодой Каратыгин блистал на русской сцене в трагических ролях. Природа сама сложила его для них: мужественный голос и лицо, высокий и красивый стан, всё дала она ему. Но дала ли она ему способности? Если нет, то он умел приобресть их прилежным изучением своего искусства и благодаря советам умной, образованной и достаточной жены. По её желанию, с нею ездил он в Париж, и там, дивясь Тальме, как переимчивый русский, удачно старался подражать ему. Но увы, время классицизма прошло, и он мог только изумлять нас в чудовищных ролях. Жена его тоже имела много таланту в благородных ролях, только картавый выговор много вредил ей. Старшая Семенова сошла со сцены и вышла за князя Гагарина; меньшая Нимфодора продолжала всё еще пленять в маленьких операх. Сосницкий, хотя уже весьма в зрелых летах, играл еще молодых людей в комедиях. Дюр, славный буф, был еще молод, но вскоре потом умер. Воротников был уморителен, когда играл деревенских дурачков и создал роли Филаток. Прочие были всё прежние актеры; а из новых, право, назвать некого.

Переходя из одной крайности в другую, я охолодел к французскому театру: он опротивел мне, и я никогда почти его не посещал. И оттого могу только припомнить себе и говорить здесь о двух главных лицах тогдашней труппы. Я уже раз назвал Жениеса; мне случалось видеть его в обществе; это был самый несносный француз, за то на сцене достоин бы он был играть одинаковые роли с Тальмою. Мадам Виржини Бурбье, красивая собою, также создана была играть Селимен и Эльмир; но всё это уже было брошено.

Только один итальянский театр меня тогда еще притягивал Года за два перед тем поручено было меломану, знатоку в музыке и самому артисту, графу Михаилу Виельгорскому на казенный счет выписать из Италии певцов и певиц, и он сделал сие удачно и дешево. Но так как это был один только высший каприз, то первую зиму желание угождать, новизна, мода, заставляли лучшее общество посещать представления опер плодовитого и разнообразного Россини, который тогда был неистощим…