X

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Бессарабские дела. — Царане. — И. Н. Инзов. — Полихрония.

До Днестра, 24-го января, ехал я небольшою грязью. На другой день, переехав сию реку, до самого Кишинева, видел поля и пригорки, покрытые снегом, в иных местах столь глубоким, что на санях удобнее бы мне было проехать чем на колесах. Узкие улицы Кишинева тонули в грязи, а на площадях лежал снег. К вечеру 26-го числа приехал граф в сопровождении одного Лекса и остановился в одном частном доме, нескоро ему приготовленном.

Всякий день присутствовал он в Верховном Совете и обедал со мною и с Лексом, втроем. После обеда являлся всегда третий заговорщик, правдивый и опытный вице-губернатор Петрухин. Он в короткое время успел уже в своей Казенной Экспедиции ввести совершенный порядок, поставить ее на ногу других Казенных Палат и наполнить места советничьи людьми русскими, способными и ему известными.

Меры, им предлагаемые, невозможно было отвергнуть. Множество поборов, так сказать, косвенные налоги, под названиями даждии, вадрарита, погонарита и другими, были чрезвычайно отяготительны для жителей. Едва пятая доля поступала в казну, прочее оставалось в руках сборщиков. Он предложил заменить всё это прямым налогом, по десяти рублей ассигнациями с души. Счет на махмудие, левы, рубие, пари, на коих курс беспрестанно менялся и часто упадал, были чрезвычайно затруднительны и производили большую путаницу; он старался перевесть его на русские деньги и сии последние по возможности вводить в общее употребление. Таким образом турецкие и молдавские названия и система сборов начали исчезать.

Почтовая часть находилась в самом жалком состоянии. Она ужаснула графа, когда летом проезжал он Буджак: во время засухи, после получасового дождя, лошади с трудом могли взвести его на пригорок. Срок контрактам с содержателями почт приближался, и он сам пожелал, чтобы русская езда заменила молдавскую, и чтобы на всех станциях заведены были тройки и кибитки. Один Тирасполь поставил половину ямщиков на всю область. Куда девались каруццы и суруджи? Все сгинули.

Следуя прежнему порядку, расстояния рассчитывались по условленным часам езды, и по сему счету платились прогоны; а между тем вся Бессарабия размежевана была уже на версты. Граф вспомнил Мобёж и как во Франции ставил он русские верстовые столбы, тут имел он более права сие сделать и не преминул тем воспользоваться. В одной Буджацкой степи, по безлесию, исполнение встретило некоторые затруднения; но и там через полгода явились сии деревянные знаки русского владычества.

Все эти перемены, невидимому, маловажные, однако же неприметно и неизбежно вели к другим, гораздо важнейшим. Граф не имел еще твердого, решительного намерения на счет будущего устройства сего края, но ежедневные толки и совещания с тремя советниками сильно его поколебали. Впрочем, об увлекаем был и собственными распоряжениями.

Я не упомянул об одном важном подвиге, ознаменовавшем начало служения моего в Кишиневе; здесь необходимо говорить об нём.

Исключая казенных имений, во всей области была вольная продажа вина и водки; казенные же имущества заключались в бывших турецких крепостях и в небольшом пространстве окружающих их земель. В 1819 году питейная в них продажа отдана была Казенною Экспедицией или скорее г-жею Бахметевой на откуп или на комиссии, сроком на один год, два раза упомянутому мною Варфоломею. Через три месяца уже он был совершенно неисправен в уплате откупной суммы, и пребольшая наросла недоимка. Откуп был у него отобран, и Казенная Экспедиция сама вошла в распоряжение сим делом. При всех беспорядках, при всём хищничестве употребленных на то чиновников, в девять месяцев выручена была такая сумма, что если бы Варфоломей занес сполна с него следуемое, недоимки бы не было. Не явное ли тут мошенничество? Ленивый молдаван хотел как можно более захватить денег и, немного поделившись с высшими особами, остаться покойным. Однако же при Инзове началось о том дело, но не подвигалось: Варфоломей защищал себя словом комиссия и утверждал, что он действовал более как комиссионер, нежели как откупщик, и что только по первому званию представлены были от него залоги.

Великое движение, которое производству дел дано было приездом нового наместника, и сие дело выдвинуло из забвения. Варфоломей, в доме которого нанята была для графа квартира, первый встретил его с приветствиями и первый был им обласкан; от того ожидал он себе великих успехов. Члены Совета, почти все из бояр, смотрели на него с пренебрежением, как на человека, недавно из ничего вышедшего, смеялись над его мещанским тщеславием и роскошью, но отнюдь не питали в нему зависти и злобы; особенно же вице-губернатору Крупенскому было бы выгодно, если бы дело его кончилось в его пользу; а он уверял, что все они его недоброжелатели и что он страшится их суда. Когда я приехал в сентябре, моя физиономия ему понравилась, и я, не имея о нём понятия, по зову его, обедал с Казначеевым в загородном его доме, кишле или хуторе, Мунчештах. Надобно полагать, что он видел во мне простяка, которого легко можно заласкать и задобрить. В просьбе, поданной графу, изъявил он желание, чтобы дело его поручено было особому моему рассмотрению и чтобы по сделанной мною о нём выписке, вместе с мнением моим, представлено оно было в Совет. Граф, не сказав мне ни слова, второпях согласился, подписал о том приказание и ускакал в Хотин. За отсутствием его, ни отказаться, ни даже отговариваться мне не было возможности.

Я ахнул, когда мне о том сказали: никогда еще с откупными делами я не встречался, и по привычке часто говорить русские пословицы, я воскликнул: «первый блин да комом!» Я вытребовал дело, и оно ужаснуло меня своею огромностью. Я стал его рассматривать, и оно показалось мне тарабарскою грамотой, которой я никогда не разберу. Однако же чего не одолеют терпение и внимательность? Хотя, как и во всяком нашем судопроизводстве, истина была тут потоплена в многословии, но не так глубоко, чтобы не мог я ее выудить. Главное затруднение для меня состояло в изложении обстоятельств дела; с приказною фразеологией я был совсем незнаком; но и тут судьба пришла мне на помощь.

Я заметил в Совете одного молодого протоколиста, лет двадцати шести, рябоватого украинца, который, за неимением тогда секретаря по русской части, иногда докладывал дела. Добродушие было написано на откровенном лице Владимира Моисеевича Скляренки, и весь он исполнен был живости. Когда он входил в объяснения, приятно было его слушать и понимать легко. С отроческих лет употреблен был он в нижних судах Малороссии; с его понятливостью приобрел он великий навык в делах, и в молодости мог уже почитаться в них докой. Как он попал в Бессарабию, не знаю; только я заметил, что ничьим покровительством он в ней не пользуется. Я пригласил его к себе, показал ему бумагу, на которую набросаны были мысли мои о предстоящем мне деле и попросил его составить по ним в законной форме записку, на что он охотно согласился. Исключая некоторых моих поправок, выписка из дела может почитаться более его творением, чем моим.

А между тем с хозяином моим, Варфоломеем, превратил я всякие сношения, что не мало должно было его удивить; я хотел казаться беспристрастным, а может быть втайне негодовал за взваленный на меня труд. Я ни с кем не советовался и кроме Скляренки никому мнения своего не открывал. Как ни малосведущ я был, однако меня изумило совершенное отсутствие мер предосторожности, принимаемых в таких случаях. С 1819 года не было наложено запрещения на представленные залоги, которые, сверх того, не стоили и половины того, во что были оценены: казна ничем не была обеспечена. Удивительно, как откупщик не догадался; как, не обременив долгами недвижимые свои имения, движимость и капиталы не перевел он за границу. На такие упущения не оставил я указать в донесении своем. Работа наша была окончена еще к 20-му декабря; но я отправлялся в Одессу, и представление её отложил до возвращения моего.

Весьма кстати случился тут граф, который любил действовать быстро и решительно. Совет испугался ответственности, которая и на нём могла лежать, особенно когда с наросшими процентами сумма, следуемая ко взысканию, оказалась огромною. Все единогласно согласились с моим мнением. Полицмейстеру велено в тот же день описать движимое имущество Варфоломея, которое было не маловажно, ибо отчасти состояло из шалей, алмазов и жемчугов. Как громовым ударом был поражен бедный Варфоломей; но что мне было делать? Я действовал по совести и законам.

Начальникам всегда любил я говорить сущую правду и не скрыл от графа участия; которое в сем деле принимал Скляренко. Со времени назначения поляка Подгурского в должность областного прокурора, место секретаря по русской части в Совете шесть месяцев оставалось праздным. Место сие временно занимал и метил на него полячек Михневич, человек самый неспособный, молдаванами не любимый, но сильно поддержанный Куриком и жидовско-польской партией. На сие место предложил я Скляренко, граф тотчас согласился и подписал о том бумагу. Когда я принес ее в Совет, то заметил великое смущение между членами. Наконец, Прункуль сказал мне: «Мы не можем не одобрить выбор графа, мы сами готовы бы были то сделать; но тут нарушен порядок: на места в канцелярию Совета, согласно образованию, чиновники не иначе могут быть назначаемы как по его определениям». Я было совсем о том забыл и отвечал: «Ну что же? Это должно приписать неведению графа; а как он не любит сознаваться в неведении, то протест Совета, если бы он был сделан, может его с ним поссорить». Тем дело всё и кончилось.

Не с большим неделю прожил граф в Кишиневе, и пребывание его было полезно для весьма многих дел. Он поступал благоразумно, справедливо, но признаться должно, довольно самоуправно. Устройство края, улучшения во всех частях кипели в голове у нового наместника, и всё это отозвалось на мне. В продолжении двухлетнего моего тут пребывания, сколько учреждено комитетов, и во всех посажен я был или председателем или членом. В действиях своих намерен я здесь дать верный отчет как самому себе, так и другим. Труды свои, совершаемые постепенно, дабы не смешивать их с происшествиями, хочу представить здесь разом. По я должен наперед отбросить всю совестливость, дабы нахвастаться вдоволь и потом опять за нее приняться.

Во всех наших губернских городах были уже строительные комиссии; в Кишиневе было тоже нечто под сим названием. Но как было строиться? Молдаване были твердо уверены, что в Кишиневе не может остаться постоянное местопребывание Областного Правления и ставили только небольшие домики, окружая их плетневыми заборами, хотя многие из них за дорогую цену были наняты для казны. Десять процентов со всех областных доходов Государь пожаловал краю для устройства дорог, для общеполезных заведений и для украшения городов. Сумма должна была значительно умножиться, но Крупенской, дабы скрыть накопившиеся недоимки, к ним причислил и сей десятипроцентный сбор. Когда он оставил место, всего на лицо было его только десять тысяч рублей ассигнациями и, исключая острога, не было ни одного казенного строения.

Везде губернаторы заведуют строительною частью; тут захотелось графу меня назначить председателем так называемого Строительного Комитета, и добрый Катакази отнюдь этим не обиделся. Членами посажены областный землемер, исправляющий должность областного архитектора, Азмидов, который свое дело очень хорошо знал, но в архитектуре ничего не смыслил, архитектор, которого Бог весть как я выкопал и о котором еще речь впереди, да еще один депутат от дворянства Донич и другой от купечества, которого названия не помню. Я открыл первое заседание, а потом на неопределенное время отложил второе.

Во время молдавского управления, даже в последние дни Потемкина, когда тело его провозили чрез Кишинев, был он небольшое селение, с одною каменною церковью, с двадцатью вокруг неё уцелевшими от пожара небольшими домиками и с сотнею обгоревших. После Ясского мира народонаселение стало опять умножаться; но жители, строя вкривь и вкось, все лепились вдоль небольшой речки Быка. Сие местечко принадлежало Св. Гробу; доходы с него собираемые были весьма маловажны, и патриаршество Иерусалимское добровольно уступило его Государю. Когда в смутное для России время приобретен сей край, то вся власть над ним предоставлена местному начальству. Два старика, митрополит Гавриил и губернатор Стурдза, избрали Кишинев (в котором было уже до полутора тысяч жителей), по центральному его положению, местом пребывания своего. Особенно первый на теме горы, на монастырские и другие церковные деньги, поспешил выстроить Семинарию в два с половиною этажа, да большой каменный архиерейской дом, который и назвал митрополиею. Тем решилась судьба нового города. Когда мы приехали в 1823 году, семь или восемь каменных домов торчали посреди сотен лачужек.

Более всего сначала привлек на себя внимание мое городской сад или, лучше сказать место, для него отведенное. Известно как император Александр любил природу, деревья, как везде воспрещал он их порубку и как везде споспешествовал их насаждению. Все посещенные им губернские города украшались бульварами, скверами, садами. Будучи в Кишиневе, он изъявил удивление, как в столь благорастворенном климате никто о том не подумал. Полька Бахметева нашла что ему отвечать: она уверила его, будто такое было у них намерение, только, в тайне ожидая его, надеялись, что он сам изволит избрать место для публичного гулянья, которое потом останется памятником кратковременного его пребывания. Государь согласился и указал на пространную поляну, вблизи от архиерейского дома и сада. За дело взялись горячо, обнесли место низким забором и засадили деревьями. На беду бесплодный Инзов, который почитал себя великим натуралистом, у себя в кабинете под стеклянными колпаками берег разного рода и величины растения и деревцы, о сохранении насажденных совсем не заботился. По воле графа, сие при самом рождении погибшее дитя отдано было под мою опеку.

С ужасом взглянул я на сие полумертвое чадо. От тридцати до сорока белых акаций и тополей разбросано было на большом пространстве; овцы и короны спокойно разгуливали по нему, ибо по небрежности в заборе сделались отверстия. Я велел заделать их, а животные, по доброму согласию у меня с полицеймейстером, были забираемы и отсылаемы в острог, для прокормления содержащихся в нём. Жители возроптали, вознегодовали; но я устоял на своем и бедный сад навсегда избавил от вредных посетительниц. У города ежегодно выпросил я по шестисот левов на поддержание и умножение плантаций; половину отдал я садовнику, немцу колонисту, влюбленному в свое ремесло, которого сам Ног мне послал. В первый год мы задолжали, в следующий расплатились. Чего не делает бережливость! На небольшую сумму, бывшую у меня в распоряжении, в углу сада поставил я избу для жительства садовника, а он перед нею устроил великолепный цветник, роскошь дотоле неизвестная жителям Кишинёва. В лощинах посадил он липы, и вообще в первый год все аллеи засажены были деревьями, которые все принялись на другой. С необыкновенным удовольствием вспоминаю я об этом месте, где, по словам приезжих, давно уже теперь прекрасная роща.

Чрезвычайно озабочивала графа чистка реки Быка. По широкой долине, над которой с одной стороны возвышался Кишинев, сей ручей более чем речка протекал медленно беспрестанными большими изгибами, можно сказать метался из стороны в сторону. Сего нельзя было заметить, ибо в двух местах он был запружен. По азиатскому обычаю, в эти пруды валили мертвых кошек, собак, лошадей, да сверх того в них сливались помои и всякого рода нечистота из нижней части города. От того-то нестерпимый дух, коим поражено было мое обоняние при первом въезде в Кишинев. Всё лето и большую часть осени зловредные испарения производили ужасные повальные лихорадки между прибрежными жителями, и смертность умножалась. Как помочь было этой беде? Надлежало в самой середине долины прорыть не широкий и прямой канал: вода, в него втесненная, стала бы быстро протекать чистой струей. Граф поручал Погьё и другим одесским инженерам исчислить во что может обойтись такая операция, и эти господа, привыкнув делать всё на широкую руку, составили смету в двести тысяч рублей ассигнациями. «Ну где мы их возьмем?» печально сказал мне граф. Через несколько времени доложил, я ему, что нашел артиллерийского капитана Эйтнера, который женился, вышел в отставку, живет без дела и берется всё это произвести, даже камнем выложить канал, за весьма умеренную цену, всего за восемнадцать тысяч левов. Хорошо граф сделал, что согласился, поверил мне и поручил этим заняться. Пришлось уничтожить две мельницы, которые городу никакого почти не приносили доходу; а жителей между тем это заставило кричать. В январе несколько дней сряду случайно доходило до двенадцати градусов мороза; я этим воспользовался и велел пробить первую плотину, на которой с Эйтнером я сам находился при спуске воды. Несмотря на мороз, едва мог я выстоять двадцать минут: до такой степени сильно было зловоние. Когда стаял лед, начали от костей очищать место; оставшаяся свободная земля, удобренная, унавоженная, отдана под огороды и стала приносить городу втрое более чем сломанные мельницы. Уже в июле, во время жаров, число больных уменьшилось более чем наполовину против того что было даже зимой. Самое производство работ началось при мне, но без меня уже кончилось. Не знаю право, хотя единый человек сказал ли спасибо графу и тем, коих он употреблял?

В самой верхней части города, позади архиерейского дома, не знаю по чьему плану, разбиты были большие кварталы и обозначены обведенною вокруг них малою канавкою; они оставались почти незаселенными. В самой же нижней части владельцы не имели никакого законного права на участки, кои занимали; строились по словесным дозволениям. Странно и жестоко показалось жителям воспрещение строить вновь и починять дома без письменного дозволения от Комитета. Они не хотели слушаться, а я с помощью того же полицеймейстера велел ломать новые, самовольные постройки и между прочим одну пивоварню. Взамен лачужек, кои без починок года через два должны были повалиться и на лоскутке земли, им не принадлежащей, предлагал я жителям пространные места в новых кварталах, где могли бы они заводить сады и на владение коих получали бы они документы. Только два или три человека на то согласились. Нет сомнения, что с соблюдением постоянных мер, а может быть и с помощью пожаров, сие переселение через несколько лет могло бы совершиться. Но после меня никто не хотел о том помышлять, и всё оставалось в прежнем виде.

От областного землемера получил я составленный им самый верный план Кишинева. Не касаясь до верхних кварталов, без большего труда по прочим стал я проводить прямые линии карандашом и поручил областному архитектору начертить по ним новый план регулирования города. Через графа план этот представлен был Государю, который приказал отправить его к управляющему Министерством Внутренних Дел Ланскому, заведовавшему тогда и Бессарабскою частью; а тот, не знаю с чего, передал его в Департамент Государственного Хозяйства и Публичных Зданий. Там пролежал он более семи лет, и мне не пришлось выручить его оттуда. Он утвержден, приводится в исполнение, по нём строится Кишинев и, как уверяют, весьма украшается.

Самое важное поручение сделанное мне графом было составление проекта постановления об обязанности и правах царан и помещиков. В Бессарабии, равно как и во всей Молдавии, хлебопашцы суть вольные люди. Утверждали однако же, что житье их хуже чем у Негров. Дворянское достоинство, там где нет дворян, не могло давать исключительного права на приобретение земель; покупал их тот, у кого были деньги и к какому бы состоянию ни принадлежал, и живущие на них были к владельцам в том же отношении, что наемщики к хозяевам; за землю должны были платить им работою и деньгами. Везде слабые подвластны сильным и бедные богатым. В совершенном согласии между собою и с исправничествами, несмотря на законами ограниченные обязанности царан, владельцы угнетают их, обременяют тягчайшими работами, иногда не оставляют им ни копейки, так гласили наши европейцы. С живостью молодости, не совсем во мне потухшей, охотно приступил я к новому, мне незнакомому труду. Вот случай, подумал я, облегчись, может быть, участь тысячей мне подобных людей! Я тогда желал уничтожения крепостного права и в этом смысле только мог почитаться либералом.

Прилежно начал я рассматривать в переводе постановления по сему предмету молдавских господарей, также проект Верховного Совета и, наконец (что не совсем было) проект, составленный самим генералом Инзовым и препровожденный на рассмотрение к графу Кочубею. В этом рукописном фолианте каждая глава начиналась проповедью и каждая статья содержала в себе длинное нравоучение[43]. Я не торопился с окончанием работы: наперед старался добывать нужные сведения и не раз сам ездил в окрестные селения. Везде встречал я довольство и благосостояние. Этим жителя были обязаны не чрезмерной снисходительности помещиков, не собственному трудолюбию, а чрезвычайному плодородию земли. Вообще в молдавских крестьянах нет бесчувственности Чухонцев, а скорее леность и флегматическое спокойствие малороссиян, с коими и в обычаях имеют много сходства. Познав всю истину, принялся я за свой проект, над которым хотелось мне поставить эпиграфом: чтобы волки были сыты и овцы целы. Я представил его графу, который продержал его несколько месяцев, многим давая его на рассмотрение, и потом без всякой перемены препроводил его в Совет, с которым в это время были у меня ужаснейшие несогласия. Члены его полагали, что вероятно из мщения принесены мною в жертву их выгоды; но увидели противное и скоро также без всякой отмены одобрили проект. Послали его в Петербург, где пролежал он годы, не обращая на себя никакого внимания. После того с переменою обстоятельств неоднократно подвергался он изменениям. Это дело совсем потерял я из виду, забыл об нём, не брал труда узнавать о его участи и о сю пору ничего о том не знаю.

Более хлопот, но менее труда и соображений, стоило мне другое немаловажное дело, которым я должен был заняться. Учреждена Областная Комиссия, составленная из областного предводителя дворянства, двух членов Совета и меня; и ей поручено сделать первую ревизию жителям Бессарабии. Ей подчинены были шесть цынутных комисий, и в каждую из них отправлено было по одному русскому чиновнику, который, по данным ему письменным наставлениям и с помощью исправника, должен был производить верную и точную перепись поселенным в цынуте. Делопроизводство было на русском языке, которого сочлены мои вовсе не знали; от того они ни во что не мешались, и не знаю, собирались ли мы всего раза два: следственно и тут всё возлегло опять на мне. Мне же предоставлен был и выбор чиновников, в чём не встретил я большего затруднения: множество военных, весьма порядочных людей, скуки ради, переженились на молдаванках, в надежде на богатое приданое, и вышли в отставку. Они ошиблись в расчётах, жили скудно и ничего так не желали как быть употребленными по гражданской части. Я принялся за них, и все оправдали мои ожидания. Между ими один особенно оказал себя ко всему способным, майор Калакуцкой, человек умный и благородный; из них его только имя и особа сохранились в слабеющей памяти моей. Под разными наименованиями мазылов, рупташей, резешей и другими, люди, принадлежащие почти все к одному состоянию, наполняли Бессарабию; при переписи затруднительно было следовать этой классификации. С согласия графа показаны они все под простыми русскими названиями мещан и поселян; и вот еще великий шаг к упразднению молдавских обычаев. Помнится мне, что во всей области, исключая колоний, насчитано жителей до четырехсот пятидесяти тысяч обоего пола; в одном городе Кишиневе было уже их двадцать шесть тысяч.

Мало ли куда еще был я приткнут, но о том не стоит говорить; ибо по другим частям я мало или вовсе не занимался. Между прочим, например, поручена мне была графом вместе с вице-губернатором ревизия счетов и дел Казенной Экспедиции за время управления его предместника, но в таком случае содействие мое Петрулину было бы только помешательством.

Были однако дела, к коим приплелся я самовольно. Граф, как и все тогда, пленялся успехами европейского просвещения и желал начала его распространить в сей полуазиатской стране. Для того спешил он завести Ланкатерские школы взаимного обучения и весьма удачно поручил сие дело ректору семинарии, архимандриту Иринею, человеку пылкому, сведущему, исполненному святости без изуверства. Я свел с ним тесную дружбу, и не раз придется мне говорить об нём, а может быть и о печальном конце его духовного поприща. Я принял в сем деле живейшее участие, как будто бы оно мне было приказано; а от чего? Мне хотелось убедить Иринея (в чём я и успел), что лучше будет молодых молдаван первоначально учить русской азбуке, русскому чтению, а молдавское пока оставить. Везде хотелось мне тут водворить Россию.

Как некогда Киев, в это время Кишинев был богат высшими духовными сановниками. Не знаю, следует ли называть иноверного Армянского архиепископа; но у него не было никакой веры, и он по наружности насильно приписывался и прилипал к господствующей. Везде было его видно, и он всех у себя угощал. За то, во время совершаемого ими богослужения, можно было только видеть двух Григориев, греческих архиепископов, Гиерапольского и Иренопольского, спасшихся бегством от турецких гонений. Третий Леонтий Ламбрович, митрополит Сербской, как уверяли, муж твердого характера, также преследуемый турками, жил совершенно под спудом. За отсутствием епархиального архиепископа Димитрия, находившегося в Петербурге на очереди, между ими весьма естественным образом сажную ролю играл архимандрит Ириней. Архиепископ же Димитрий, человек умный и правдивый, по слабости человеческой, желая угодить Голицыну, господствовавшему до мая 1824 года, всеми мерами в Кишиневе поддерживал Библейское Общество, которое в Петербурге начинало уже разрушаться.

В этом деле не только содействовал ему, но и руководствовал им Иван Никитич Инзов. Рассеянные в сих Записках черты характера его должны были ознакомить с ним; нахожу однако необходимым обстоятельнее говорить об этом человеке. Глубокая тайна покрывает его рождение. Приемышем вырос он в доме Трубецких, которые дали ему наречение Иной Зов или Инзов. Братья князья Трубецкие, Юрий и Николай Никитичи, люди ума весьма слабого, увлечены были учением Николая Новикова, покровительствуемого фельдмаршалом князем Репниным. С малых лет воспитанника своего посвятили они в мартинизм, и от того при Екатерине был он долго старшим адъютантом Репнина. Время открыло важную тайну всех этих германских философически-религиозных сект, которые дышали чистейшею любовью к человечеству и привели его к чистейшему, грубейшему материализму. Ослепление их первых последователей не доказывает большего ума, но не дает права подозревать их в безнравственности. От природы гневный и самолюбивый Инзов старался в себе убить сии страсти, а тем ослабил свой характер и остался просто зол и в тайне раздражителен. Слабости однако не показывал он в виду неприятеля: в царствования Павла и Александра неоднократно бывал он в сражениях, всегда отличался храбростью и самому себе обязан был дальнейшими успехами по службе. По замирении его тянуло к покою и мирным занятиям; согласно его желаниям, дано ему место главного попечителя колоний Южного края, не совсем соответствующее его генерал-лейтенантскому чину, и он поселился в Екатеринославе, где находилось центральное управление колоний.

Прибытие к нему под надзор вольнодумца Пушкина было как бы предвестием наступивших для него бурных дней. Религиозные его чувства, которых настоящим образом не понимали, наружная его кротость были известны Стурдзе, ревнителю веры, и он на место Бахметева через Каподистрию, а может и с помощью Голицына, выпросил, чтобы его назначили временно исправляющим должность Бессарабского наместника, не отнимая впрочем у него и колониального управления, которое вместе с собою перевез он в Кишинев. Не прошло двух лет, как, вследствие отбытия Ланжерона, по соседству поручили ему и весь Новороссийский край. Душевные силы были давно им самим придавлены, телесные силы начали оставлять его, а как он добросовестно принялся за исполнение своих обязанностей, то решительно можно сказать, что изнемогал под бременем дел и сперва обрадовался назначению Воронцова.

Тогда в Кишиневе было поветрие любить меня; надобно полагать, что и он подвергнулся сему не весьма пагубному влиянию: иначе как объяснить внезапную его ко мне приязнь? Я не искал его знакомства, не бывал у него, встречаясь, только что почтительно кланялся, а он осыпал меня нежнейшими ласками. Наконец, решился он позвать меня к себе обедать, что после того нередко повторялось. Суждения его были правильны, рассказы любопытны, и беседы наши бывали приятны для обоих. Иногда скажет он что-нибудь совсем несогласное с моими мнениями, я замолчу: с ребячества приучен я был уважать старость и не позволять себе входить с нею в споры. Ныне никто не даст соврать старику; даже тот, кто сам вовсе ничего не смыслит. Весьма неприятно мне было в Инзове отвращение его его всего отечественного, порождаемое обыкновенно заграничною мечтательностью. Он терпеть не мог наш простой народ и ненавидел его наряд. В тоже время говорил он с особым уважением о бородах молдавских бояр, называя их патриархами. «Да ведь и у наших мужичков есть также бороды», заметил я ему. «О, да это совсем другое дело», отвечал он.

Тайна ласк сего совсем непритворного человека открылась мне наконец. Он увидел во мне чудное орудие, насланное судьбою в Бессарабию для поддержания и усиления Библейского Общества, во мне, которому так известна была цель его! Я дал ему себя запасать членом, но извиняясь множеством дел, не отвечал ни на одну из присылаемых мне бумаг, дабы нигде и подписи моей не было видно. Я смело могу сказать, что совершенно неповинен в действиях сего общества.

Нередко, разговаривая со мною, вздыхал он о Пушкине, любезном чаде своем. Судьба свела сих людей, между коими великая разница в летах была малейшим препятствием к искренней взаимной любви. Сношения их однако сделались сколько странными, столько и трогательными и забавными. С первой минуты прибывшего совсем без денег молодого человека Инзов поместил у себя жительством, поил, кормил его, оказывал ласки, и так осталось до самой минуты последней их разлуки. Никто так глубоко не умел чувствовать оказываемые ему одолжения, как Пушкин, хотя между прочими пороками, коим не был он причастен, накидывал он на себя и неблагодарность. Его веселый, острый ум оживил, осветил пустынное уединение старца. С попечителем своим, более чем с начальником, сделался он смел и шутлив, никогда не дерзок; а тот готовь был всё ему простить. Была сорока, забавница целомудренного Инзова; Пушкин нашел средство выучить ее многим неблагопристойным словам, и несчастная тотчас осуждена была на заточение; но и тут старик не умел серьезно рассердиться. Иногда же, когда дитя его распроказничается, то более для предупреждения неприятных последствий, чем для наказания, сажал он его под арест, т. е. несколько дней не выпускал его из комнаты. Надобно было послушать, с каким нежным участием и Пушкин отзывался о нём.

«Зачем он меня оставил? — говорил мне Инзов, — ведь он послан был не к генерал-губернатору, а к попечителю колоний; никакого другого повеления об нём с тех пор не было; я бы мог, но не хотел ему препятствовать. Конечно в Кишиневе иногда бывало ему скучно; но разве я мешал его отлучкам, его путешествиям на Кавказ, в Крым, в Киев, продолжавшимся несколько месяцев, иногда более полугода. Разве отсюда не мог он ездить в Одессу, когда бы захотел и жить в ней сколько угодно? А с Воронцовым, право, несдобровать ему».

Такие печальные предчувствия родительского сердца, хотя я и не верил им, трогали меня. Я писал к Пушкину, что непростительно ему будет, если он не приедет потешить старика, умолял его именем всех женщин, которых любил он в Кишиневе, навестить нас. И он в половине марта приехал недели на две, остановился у Алексеева, и многих, разумеется в том числе и меня, обрадовал своим приездом.

Он заставил меня сделать довольно странное знакомство. В Кишиневе проживала не весьма в безызвестности гречанка-вдова, называемая Полихрония, бежавшая, говорили, из Константинополя. При ней находилась молодая, но не молоденькая дочь, при крещении получившая мифологическое имя Калипсо и, что довольно странно, которая несколько времени находилась в известной связи с молодым князем Телемахом Ханджери. Она была не высока ростом, худощава, и черты у неё были правильные; но природа с бедняжкой захотела сыграть дурную шутку, посреди приятного лица её прилепив ей огромный ястребиный нос. Несмотря на то, она многим нравилась, только не мне, ибо длинные носы всегда мне казались противны. У неё был голос нежный, увлекательный, не только когда она говорила, но даже когда с гитарой пела ужасные, мрачные турецкие песни; одну из них, с её слов, Пушкин переложил на русский язык, под именем Черной Шали. Исключая турецкого и природного греческого, хорошо знала она еще языки арабский, молдавский, итальянский и французский. Ни в обращении её, ни в поведении не видно было ни малейшей строгости; если б она жила в век Перикла, история верно сохранила бы нам имя её вместе с именами Фрины и Лаисы.

Любопытство мое было крайне возбуждено, когда Пушкин представил меня сей деве и её родительнице. В нём же самом не заметил я и остатков любовного жара, коим прежде горел он к ней. Воображение пуще разгорячено было в нём мыслью, что лет пятнадцати будто бы впервые познала она страсть в объятиях лорда Байрона, путешествовавшего тогда по Греции. Ею вдохновенный, написал он даже известное, прекрасное послание к гречанке:

Ты рождена воспламенять

Воображение поэтов,

Его тревожить и пленять

Любезной живостью приветов,

Восточной странностью речей.

Блистаньем зеркальных очей, и пр.

Мне не соскучилось у этих дам, только и не слишком полюбилось. Не помню, ее ли мне завещал Пушкин, или меня ей, только от наследства я тотчас отказался. После отъезда Пушкина у этих женщин не знаю был ли я более двух раз.

Гораздо более полезным готов я был находить знакомство с матерью. По всему городу носилась молва о силе её волшебства. Она была упованием, утешением всех отчаянных любовников и любовниц. Её чары и по заочности умягчали сердца жестоких и гордых красавиц и холодных как мрамор мужчин, и их притягивали друг к другу. Один очевидец, если не солгал, рассказывал мне, как он был свидетелем её магических действий. Пифионисса садилась в старинные кресла, брала в руки прямой, длинный, белый прут и надевала на голову ермолку или скуфью из черного бархата с белыми кабалистическими знаками и буквами. Потом начинала она возиться, волноваться, даже бесноваться; вдруг трепет пробегал по членам её, она быстрее поворачивала прутом, произносила какие-то страшные слова, и седые волосы становились дыбом на челе её, так что черная шапочка от силы движения прыгала на поверхности их. Когда она успокаивалась, просящему о помощи объявляла, что дело кончено, что неумолимая отныне в его власти. Ну как было не желать посмотреть на такое зрелище? Я стал умолять старуху Полихронию, называя первое женское имя, которое пришло мне на память; все убеждения мои остались тщетны. Она сказала мне: «В ваших глазах читаю я ваше безверие; а в таких случаях, как и во всем, вера есть главное дело!» Сие слово, почитаемое мною священным, в устах такой женщины показалось мне богохульством.

У Калипсо было много ума и смелости. Она написала красноречивое и трогательное послание к Константину Павловичу, и ей посчастливилось: не только прислал он ей денежное пособие, но и рекомендательное письмо к графу Воронцову. Чтобы оказать особое уважение к высокому ходатайству Цесаревича, тот сам середь дня сделал ей церемонный визит. Он ужаснулся, когда ему растолковали, у кого он был. А между тем это посещение произвело важное действие на всех и особенно на её соотечественников, которые перестали её чуждаться. Другое обстоятельство еще более сблизило ее с порядочным обществом: узнав, что молдаване вдруг меня возненавидели, принялась она обременять меня проклятиями и выдавать себя за оставленную мною, обруганную жертву. Из мщения, желая досадить мне, и бояре стали приглашать ее к своим женам. Куда как это мне было больно и как лестно даром прослыть Тезеем носастой Ариадны! Следующей зимой находил я ее по вечерам у самой губернаторши Катакази. Нет, даже в петербургском высоком, самом лучшем нынешнем обществе, где везде встречаешь девиц Смирновых, сомневаюсь, чтобы этот классический разврат мог бы быть принят.

Первый раз в жизни встречая весну, на дальнем Юге, делал я свои метеорологические наблюдения и хочу ими заключить сию главу Я думаю, что сие мне простится: я так много имел предметов к описанию и всех коснулся; следственно не уподобят меня человеку, который, не зная что сказать, заговорит о погоде.

Пустившись гулять 20 февраля, как северный житель, сверх обыкновенного платья надел я холодную шинель. Я зашел далеко, теплота в воздухе начала увеличиваться до того, что ее можно было назвать жаром, и шинель моя сделалась мне не только лишнею, но невыносимою. Я решился зайти в ближайшее знакомое место, к отставному генералу Ивану Марковичу Гартингу, первые годы управляющему Бессарабией, а тогда живущему в бедности и забвении; а как слуг у него было очень мало, то его самого просить о дозволении шинель у него оставить.

Весь март стояла теплая и ясная погода. Пространное поле на горе, примыкающее к городу, обратилось в ежедневное, общее гулянье. По середине его всякой день по вечерам бывали полковые ученья. Кругом в будках (так по-молдавски называются коляски) медленно тащились все те, кои имели их; коконы и коконицы, боярыни и боярышни по часам останавливались, чтобы посмотреть на ученье и поговорить с знакомыми, в других колясках, рядом с ними стоящих. Обычай сей не гулять пешком и не ездить, а стоять в экипажах, чтобы поглазеть и поболтать, называемый у них илимбари, мне показался очень глуп; я верно ошибся, ибо через несколько лет переняли его в Петербурге. Там где на поле не было вытоптано и разъезжено, довольно высоко подымалась уже густая трава, а вдали белелись яблонные деревья, на которых цвет показывается прежде листьев.

В день Светлого воскресенья, 6 апреля, был настоящий светлый праздник. Утром солнце даже палило; но, дабы день сей сделать совершенно приятным, в самый полдень, небо часа на полтора омрачилось, покрылось черными тучами. Великолепнейшая гроза, с блестящими молниями, сильными громовыми ударами и проливным дождем, не причинив никакого вреда, разразилась вид Кишиневом. Потом вдруг всё просияло, всё высохло, и остаток дня можно было назвать райским.