IX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Польские Атриды. — Графиня Эдлинг. — Одесский театр. — Витт. — Северин Потоцкий.

Можно почитать феноменом то, что случалось мне замечать всякий раз, что переезжал я через Днестр, реку не весьма широкую: по течению её, на правом её берегу всегда бывало несколькими градусами теплее, чем на левом. Причиною тому полагать можно то, что на Бессарабской стороне большие леса более защищают землю от лучей солнца, тогда как по сю сторону оно тирански властвует над степями. Еще с начала декабря в Кишиневе только кровли, а вокруг него поля покрыты были снегом, и я хорошо закутавшись, доехал до Бендер; тут, среди небольших льдин, на пароме переправился я через Днестр. Вдруг показалось мне теплее, и снегу нигде не было видно.

Было очень поздно, когда приехал я в Дольник, где последняя перемена лошадей до Одессы. Мне казалось, что из провинции еду я в столицу, и я не иначе хотел въехать в нее как днем. Станционный дом был довольно просторен, накануне Рождества никто еще в нём не спал, везде был свет, и женщины оканчивали свою стряпню. Мне отгородили спокойный, чистый угол, и я заснул с намерением выехать до света.

Как мне было не возблагодарить себя, отчасти за лень свою, которая заставила меня накануне остановиться в Дольнике, когда днем только что проехал я Тираспольскую заставу! Ночью был изрядный мороз, и меня повезли так называемым Греческим базаром, как местом, где дорога глаже. Взрытая и остывшая грязь представляла вид окаменевших морских волн. Для проезда по одесским улицам мне нужно было столько же времени как на сделание последней станции. Измученный приехал я в обычную уже мне гостиницу Рено.

Надобно однако объяснить причины этой, для не видавших её, баснословной грязи. Когда строился город, то, по приказанию Ришелье, с обеих сторон улиц вырыты были глубокие и широкие канавы. Вынутый из них чернозем высоко поднялся на середине улицы. Сия рыхлая земля, вязкого свойства, не была еще большим неудобством при малом народонаселении; когда же оно увеличилось, то проезд через эту клейкую землю по временам делался невозможным, даже для легоньких дрожек тройкой. Всё отпечатывалось на этом липком веществе, ступни людей и скотов, и уверяли, что кто-то, упав в него прямо носом, надолго оставил на нём свою маску. Сообщения делались невозможны; дабы посетить друг друга, все должны были идти пешком между канав и домов, а для перехода через улицы надевать длинные сапоги выше колен сверх других сапогов и панталон. В таком бедственном положении нашел я Одессу.

Много еще было в ней провинциального, и скоро всё узнавалось. По случаю великого праздника, Рождества Христова, в этот день у графа обедал весь многочисленный его штат. Там уже знали о приезде моем. Через кого-то из бывших тут, граф велел сказать мне, что ожидает меня к себе на другой день поутру. Многие с этого обеда, в длинных сапогах, прибежали навестить меня. В том числе, разумеется, был и Пушкин.

Я обозначил все главные лица многочисленной свиты графа. Изображать остальных — дело невозможное; но некоторых из сих, по моему, нижних чинов пропустить в молчании как-то совестно; а дабы не позабыть их, что весьма легко может случиться, здесь же спешу их назвать.

Два молодых человека, приехавших из Петербурга, которые были почти ровесниками Пушкина и почти в одних с ним чинах, от того почитали себя совершенно ему равными. Один по крайней мере имел на то как будто некоторое право: он пописывал стихи. Но какие? Преплохие. Стихи не есть еще поэзия; а ни малейшей искры её не было в душе Василия Ивановича, принадлежащего к известному в Малороссии по надменности своей роду Туманских. Самодовольствие его, хотя учтивое, делало общество его не весьма приятным; ему нельзя было совсем отказать в уме; но, подобно фамильному имени его, он светился сквозь какой-то туман. Всегда бывал он пристоен, хладнокровен; иногда же, когда вздумается ему казаться веселым и он захочет сказать или рассказать что-нибудь смешное, никого как-то он не смешил. Его кое-куда посылали, ему кое-что поручали, он что-то писал и казался не совсем праздным.

Не знаю, зачем выбрал он себе под пару другого юношу, который сотнею сажен стоял его ниже. Меня судьба водила по всем этажам Петербургских домов и по всем разрядам Петербургских обществ; даже те, коих хозяевами были довольно чиновные люди, а некоторые из гостей в звездах, не могли еще почитаться второстепенными; в них мог я насмотреться на тон их франтов. Излишняя смелость нынешних молодых людей в знатных салонах была ничто в сравнении с их наглостью. Пожилые люди и женщины вероятно смотрели на то, как на неизбежное последствие распространившегося образования. Мне случалось слышать, как с нежным, трепетным изумлением, смотря на ухарство которого либо из них, девицы говорили: что за пострел! Мне случилось видеть, как один из них стал посреди дамского круга и воскликнул: «Кто хочет со мною танцевать? Никто, ну так я сам возьму!» Не знаю, из которого из сих обществ попал в Одессу Никита Степанович Завалиевский, сын отставного Петербургского вице-губернатора и сам отставной офицер гвардии саперного батальона. Всем показался он очень оригинален; меня не мог он удивить: тип таких молодцов мне был знако?м, и я тотчас увидел в нём выходца из Коломны или с Песков. Таких людей ничто не останавливает; они ничего не разбирают, ничем не уважают. На пример, когда я спросил у него, зачем он оставил военную службу? Завалиевский отвечал мне: мне нельзя было оставаться, мы беспрестанно ссорились с Николаем. А этот Николай был великий князь, брат Императора. Росту был он небольшого, но хорошо сложен, имел очень ловко выточенную фигурку, одевался лихим франтом по последней моде и прекрасно танцевал; к тому же невежественные его глупости были чрезвычайно забавны: сколько достоинств! Раз в гостиной у графа спросил он, кто бы таков был г. Ниагара, изобретатель модных тогда галстуков, носящих его имя и коих концы ниспадали каскадой? Все засмеялись и сказали, что он никому неизвестен. Более всего состоял он под покровительством Казначеева, который для сего безграмотного создал место экзекутора канцелярии. Для неё было куплено сто сажен дров, и он письменным рапортом для хранения их требовал разрешения купить замок во сто сажен дров: уж это был бы целый замок! Пушкин, который чрезвычайно любил общество молодых людей, забавлялся им более, чем кто и оттого дозволял ему всякие с собою фамильярности, а Завалиевский, всегда гораздо лучше его одетый, почитал сие знакомство более лестным для Пушкина[39].

Если наместник между определяемыми к себе гражданскими чиновниками искал ум и способности, то конечно не руководствовался он сим желанием при выборе новонабранных им четырех адъютантов. Как природа бывает изобретательна в своих причудах и какое разнообразие было в умственных недостатках сих господ!

Первый из них, князь Валентин Михайлович Шаховской, был добрейший, благороднейший малый, весьма красивый собою; жаль, что остальное тому не отвечало. Рассудок не допустил бы его до тесных связей с людьми, коих мнений, кажется, он совсем не разделял. А впоследствии если сие не погубило его, то много повредило его службе.

Другой, Иван Григорьевич Синявин был двоюродным братом графу Воронцову. Он Старался давать всем это чувствовать и с некоторой досадой смотрел на сослуживцев, в коих видел почти подчиненных, себя ему не подчиняющих. Он был виден собою, бел и румян; но дурь и спесь, так ясно выражаемые его оловянными глазами, делали всю наружность его неприятною. Может быть, он сам только поверил бы тогда предсказанию о высоте, которая его ожидает. Если долго поживешь, то чего не увидишь у нас! Я осужден был видеть, к стыду России, как сие, никем не оспариваемое, совершенное ничтожество, достигнув высочайших гражданских степеней, готово было вступить в звание министра. Во время революций высоко поднимаются люди из грязи, но по крайней мере они все с головой.

Спесь третьего адъютанта, Константина Константиновича Варлама, была не так досадна, за то, если возможно, еще глупее, скучнее и несноснее. А чем он гордился? Тем, что был сыном Волошского бояра и шурином почт-директора Булгакова. Впрочем ему много воли не давали, и только можно было заметить в нём ужасную охоту чваниться.

Четвертого адъютанта, Преображенского офицера, князя Захара Семеновича Херхеулидзева, случалось мне видеть в Петербурге в обществах, подобных тем, кои посещал Завалиевский; но он был в них только что добродушным балагуром и безвинное ремесло свое перенес с собою в Одессу. Впрочем был он здоровья плохого, и сие заставило его через покровительство великого князя Михаила Павловича искать места в теплом краю.

Побойчее, поострее и покрасивее его был некто Алексей Михайлович Золотарев, майор, состоящий по кавалерии и по особым поручениям при графе. Он также охотник был смешить, и таким образом веселие разливалось повсюду. Барон Франк своим передразниваньем, каламбурами чрезвычайно потешал графиню и всё её приватное общество; Херхеулидзев заставлял от души смеяться всех приближенных графа, а Золотарев — одну только канцелярию его.

Я не мог надивиться совершенно доброму согласию, царствовавшему между сим смешанным, перемешанным обществом, жившим несколько отдельно от городского: не было ни зависти, ни интриг, ни даже пересудов, иногда только бывали необидные насмешки. Причиною сему, кажется, было то, что в добровольной ссылке люди скорее сближаются друг с другом и делаются менее взыскательны. Много способствовал тому и характер главного начальника: он старался тогда быть беспристрастен и неохотно слух свой склонял к наушничеству. Исключая прежних своих Мобёжских, и то наедине, со всеми равно умел он обходиться умеренно-ласково и умеренно — повелительно. Раз навсегда всех пригласил он хотя бы ежедневно у него обедать. Дозволение это все почитали честью, пользовались ею, но не употребляли во зло, не столько из скромности, как из предпочтения другому хозяину, Оттону, у которого и с которым можно было обходиться гораздо повольнее. Веселое добродушие Казначеева (из нас приезжих одного только женатого) также много вязало членов общества, которым в другом месте труднее было бы сойтись. У него всякий вечер собирались почти все сослуживцы и весело, откровенно, а иные и весьма умно разговаривали. И так поутру перед кабинетом графа, в канцелярии, у него же за обедом, а вечером у Казначеева, беспрестанно встречаясь, люди невольно, неприметно свыкались между собою. Меня всё это очень радовало. Да простит же мне читатель, если, вводя его с собою в новый круг, я счел необходимым познакомить его наперед со всеми, круг сей составляющими. Вместо того, чтобы прямо приступить к делу, сказать, какой прием сделан был мне начальником и какой результат имели тайные мои с ним разговоры, я занялся бездельем, изображением мелких тогда при нём чиновников. Маловажное скорее забывается, я хотел того избегнуть. К тому же мне хотелось обставить малозначущими фигурами любезного тогда сердцу моему Воронцова, дабы показать его еще более в гигантском виде.

Я представил ему свою Записку о Бессарабии. Прочитав ее, дня через два сказал он мне: «знаете ли вы, что вы с глаз моих как будто сняли повязку; так явственно изображены положение края и характеры людей». Можно представить себе что я почувствовал, услышав такие слова из уст человека, которого мнение так высоко я ценил. Надобно знать, что в это время необыкновенно-умный и хитрый Брунов, с большими, основательными теоретическими познаниями, имел великое влияние на графа. Настроенный Александром Стурдзой, с коим имел тесные связи, он настаивал, чтобы в Бессарабии молдавские права и обычаи были не только сохранены, но еще более распространяемы, и чтобы там введено было какое-то новое судопроизводство; одним словом, чтобы страна сия еще более отрезана была от России. Доводы его были так сильны и умны, что должны были нравиться человеку, воспитанному в конституционном государстве.

Он не подозревал, что два человека, по мнению его ничтожные и третий, которого почитал он легкомысленным и несведущим, могут сделаться препятствием его видам. Из Кишинева я часто переписывался с Казначеевым и с Лексом. Первый, русский в душе, во всём был со мною согласен. Другому надоела молдавская бессмысленная, тяжелая спесь, и он охотно подогнул бы ее под русские узаконения, но в нём оставалась некоторая робость. Долго быв спрятанным под каплуньими крыльями Инзова, он конечно ожил, как бы воспрянул, увидя себя осененным орлиным крылом Воронцова. Он скорее по сей части мог бы иметь собственные мнения, но ему приятнее было поддерживать мои. Со времени второго приезда моего в Одессу намерения наместника, кажется, взяли новый оборот.

А в чём состояли мои желания, цель моих усилий? В том, чтобы из участка, вновь приобретенного, сделать просто русскую губернию. Я всегда полагал, что вслед за сделанием новых завоеваний, дабы владеть ими спокойно, надлежит стараться припаять их к общей государственной массе, без чего они будут обременять и ослаблять ее. Тут не нужно мне было много выдумывать. Великие завоеватели законодатели, Фридрих, Екатерина и Наполеон, так поступали Укажу на другие примеры: Польша, при всём беспутном своем управлении, умела однако же понять, что православную Украину она не иначе может укрепить за собою как вводя в нее всё польское. Употребляя унию и католичество и действуя первоначально и преимущественно на высшие сословия, она достигла до того, что мы, русские, забыли, что эта страна нам принадлежала, и что в ней была колыбель нашей веры и нашего древнего могущества. И всё насильно введенное и о сю пору еще там преобладает. Посреди прежнего варварства германцев могли они употреблять только жесточайшие меры, смертную казнь, для преобразования славян, для обезъязычения их, как сказал один поэт. И что же? Мекленбург и Померания, Лузация и Силезия, усилив Германию, сделались нам вовсе чужды, едва ли не враждебны.

От дельного перехожу опять не совсем к бездельному, к описанию образа домашней жизни нашего повелителя. Через день, если не каждый день обедал я у него. Большая зала, почти всегда пустая, разделяла две большие комнаты и два общества. Одно, полуплебейское, хотя редко покидал его сам граф, постоянно оставалось в билиардной. Другое, избранное, отборное, находилось в гостиной у графини; туда едва ли я заглядывал. Без всякой видимой причины графиня оказывала мне убийственную холодность; невидимой же причиной был один человек, живущий без службы, которого воздерживаюсь еще назвать (до того воспоминание об нём меня тревожит и бесит) и который, как утверждали после, пользовался дружбою её…. Сей самолюбивый и злой человек не мог простить мне явного несогласия с ним в мнениях и правилах. Исключая его, всегда можно было найти тут Марини, Брунова, Пушкина, Франка и близкого родствен нива Синявина. Из дам вседневной посетительницей была одна только графиня Ольга Станиславовна Потоцкая, месяца за два перед тем вышедшая за Льва Александровича Нарышкина, двоюродного брата графа Воронцова. В столовой к обеду сходились вместе, а вечером у Казначеева все опять смешивались.

Опять принужден сделать отступление; но как, назвав знаменитую у нас тогда Ольгу Потоцкую, не рассказать чудную историю о её матери и о её семействе? В одном из Константинопольских трактиров была служанкой гречаночка лет тринадцати или четырнадцати; секретарь Польского посольства Боскамп сманил ее оттуда и через несколько месяцев уступил польскому же посланнику Деболи. С сим последним совсем распустившею розой приехала она в Варшаву, где всех изумила необычайной красотой своей. Она стала жить на свободе, и счастливым, щедрым обожателям её не было числа; но, наконец, всем им предпочла она одного пожилого польского генерала графа Витта, ибо он один предложил ей свою руку. Не знаю, когда и где встретил ее князь Потемкин, только мужа переманил в русскую службу с генеральским чином и назначил обер-комендантом в Херсон, а жену увез с собою в Яссы. Там щеголял он ею, как великолепным трофеем, а она гордилась привязанностью человека, которого слушалась вся Россия и который совершенно царствовал в двух княжествах. И великие души, видно, не чужды тщеславию; ибо Потемкин напоказ повез ее и в Петербург. Сопровождаемый многочисленной свитой, верхом для выставки развозил он ее с собою в открытом кабриолете по улицам и гуляньям[40]. После смерти Потемкина, чрез несколько лет, сделалась она знатной дамой.

Польский коронный гетман, граф Станислав-Феликс Потоцкий посещал местечко свое Тульчин в Подольском воеводстве и часто живал в нём. Прекрасная сия страна, вдали от Варшавы, была заброшена, и магнат мог делать в ней, что хотел. Недавно еще старики внукам своим с ужасом рассказывали о несправедливостях Потоцких, которые можно назвать даже злодеяниями. У богатых жидов он насильно занимал большие суммы; по соседству все имения, коих завладение представляло ему выгоды, отхватывал он посредством заводимых тяжб, и трепещущие судьи не смели иначе решить, как в его пользу. Таким образом несметное богатство свое успел он удвоить. Грабительства его прекратились только с поступлением этого края под русское владение; но он заблаговременно передался России, и всё им захваченное осталось за ним. От первого брака было у него четыре сына и несколько дочерей. Об одной, неверной Констанции, упомянул уже я во второй части сих Записок, когда говорил о почтенном супруге её графе Иване Потоцком же, путешествовавшем в Китай. Другую, Викторию Шоазель-Бахметеву, прославившуюся между прочим обжорством, недавно изобразил я. О третьей, Розе, вечно враждебной России, на которой, против воли матери, женился граф Владислав Браницкий и которую почтенная свекровь не пускала на глаза, не говорил я ни слова. О добродетелях других сестер и братьев лучше умолчать. Скажу только, что коротко знавшие сие семейство польских Атридов насчитывали в ней гораздо более семи смертельных грехов.

В совершенной старости хищник был наказан судьбой. Он пленился графиней Витт в одно время с Феликсом, старшим сыном своим от первого брака. По условию с сыном, она предпочла отца и вышла за него, студодеяния свои соединив со злочестием Потоцких. Новая Федра, перед которой древняя жалка, спокойно предалась своему Ипполиту и, как та, истерзанная совестью и раскаянием, верно не восклицала: Et des crimes peut-?tre inconnus aux enfers! От сего кровосмешения родилось три сына и две дочери, из них Ольга меньшая. И безумный Феликс не подумал о том, что он себя и братьев лишает большой части наследства Какая была развязка в этой семейной драме? Старик, наконец, узнал всю истину; вскоре затем последовали две внезапные кончины, сперва сына, потом отца. Клевета в таких случаях до некоторой степени извинительна и весьма походит на правду. Польские дворяне говорили тогда о черной каве, о черном кофее, как о вещи весьма обыкновенной.

Пасынки и падчерицы вдовы графини Потоцкой завели с нею ужасный процесс, оспаривая законность её брака, следственно и законное рождение её детей: ибо Витт был еще жив и не разведен с нею, когда она вступила во второй брак. Сие понудило ее, наконец, приехать в Петербург. Греческие хитрые уловки заменили ей увядшую красоту. Министрам и сенаторам рассылала она лесть и ласки, для подчиненных не щадила золота. Главным адвокатом в её деле был сумасброд граф Милорадович, который влюбился в молоденькую дочь её Ольгу. Сия последняя, с дозволения матери, не редко посещала его, просиживала с ним наедине по часу в его кабинете и принимала от него великолепные подарки. От яблони яблочко, говорят, не далеко падает. Говорили, что это польский обычай; но величественный и строгий в приличиях двор Александра смотрел на то не весьма благосклонно.

Как ожидать было должно, дело кончилось в её пользу. Она отправилась в доставшийся ей по разделу город Умань, где, в подражание Добродетельной Браницкой, и она развела обширный сад под именем Софиевки. Ей оставалось спокойно доживать век и пользоваться плодами долголетних интриг, как вдруг явилась неумолимая. Ужасна была смерть грешницы: в совершенной памяти, при нестерпимых мучениях, смердящим трупом прожила она несколько месяцев. Весь дом был заражен зловонным воздухом, всё бежало от него; одни дочери остались прикованными в её одру. И как не похвалить их за сей геройский подвиг!

После её смерти сии девицы отнюдь не казались сиротами, меньшая еще менее чем старшая София, которая в тоже время вышла за скользящего у меня всё под пером начальника штаба второй армии, Павла Дмитриевича Киселева. Он умел в Тульчине приобрести более власти, чем сам главнокомандующий Витгенштейн. Сие могущество пленило Ольгу, которая приехала погостить к сестре… Если сие скопление мерзостей дойдет до потомства, не знаю, поверит ли оно ему. Пусть вспомнит историю семейства Борджиа; а католическая Польша, едва вышедшая из времен насилий и безначалия, право, стоила Италии средних веков.

Еще летом в Одессе увидел я сию столь уже известную Ольгу Потоцкую. Красота её была тогда во всём своем блеске, но в ней не было ничего девственного, трогательного; я подивился, во не восхитился ею. Она была довольно молчалива, не горда, но и невнимательна с теми к кому не имела нужды, не столько задумчива, как рассеянна и в самой первой молодости казалась уже вооруженною большою опытностью. Всё было разочтено, и стрелы кокетства берегла она для поражения сильных[41]. Как всё это уладилось, как просватали ее за ***, всё это покрыто тайной и не могло доходить до меня в Кишиневе… Мне не редко за столом случалось сидеть против неё, и мы взоров не спускали; я умел, когда нужно, полагать хранение устам моим, но глаза мои всегда были болтливы….

Зато были в Одессе другие графини ко мне весьма благосклонные. Я уже сказал, что градоначальник Гурьев был со мною на ноге старинного знакомого и что я нередко посещал его. Его графиня Авдотья Петровна, при светской образованности, восхищала меня своею совершенно русскою оригинальностью. Отнятое первенство у неё и мужа её не могла она простить Воронцовой; заметив, что и я не имею в ней большой симпатии, она свою несколько умножила во мне. Она жила не в ладах с жительницами Одессы. В больших торговых городах бывает всегда коммерческая аристократия; тут из бедности вдруг поднявшиеся богачи, по большой части иностранцы, французы, англичане, греки (Сивар, Рено, Моберли, Маразли, Ризнич) оттого были еще спесивее. Она не могла растолковать себе взыскательности их жен. «Что мне до этой разношерстной компании, говорила она, и как смеют эти купчихи считаться со мною». Этих купчих, хотя изредка, Воронцова приглашала на свои вечера; а ее они совсем бросили.

Другая графиня была для меня совершенно новым знакомством. Меня ребенком знавал в Киеве граф Ланжерон, когда в полковничьем чине бывал он часто у моих родителей. Это воспоминание, казалось, заставляло его мена любить; впрочем со мною, также как и со всеми, обходился он излишне фамильярно для шестидесятилетнего Андреевского кавалера. Не одна подчиненность моя, но и привязанность к графу, была однако великим пороком в его глазах. Из истории управления его Новороссийским краем составилось бы несколько томов, и она была бы весьма занимательна; только вышло бы из нее большое собрание забавных и веселых анекдотов. Пересватав тщетно всех богатых и знатных невест в России, он женился, наконец, в Одессе на бедной девушке, дочери полковника Вриммера, Елисавете Адольфовне. Он представил меня ей, а я спешу представить ее читателю.

Мне не случалось видеть красивого лица столь угрюмого, как у графини Ланжерон; однако мне оно всегда улыбалось и, право, этим можно похвастать. Прекрасные глаза её были даже выразительны, но она не чувствовала того, что они выражали. Холодна как лед, она редко с кем открывала уста. В Одессе, где она была воспитана, все знали ее девочкой дикой и несообщительной, и когда вдруг поднялась она на генерал-губернаторство, то, ничего не переменяя в своем обхождении, отнюдь не казалась горда; за то и ей не оказывали большой внимательности. Довольствуясь наружным уважением, в котором нельзя было отказывать женщине, выше других поставленной, она ничего более не требовала. Когда она сопровождала мужа своего в Париж, ей было душно в Сен-Жерменском предместья, и она всё вздыхала по Одессе. Красивой женщине, одаренной твердостью и хладнокровием, не трудно было овладеть старым ветреником и, повинуясь только её воле, решился он без службы воротиться в Одессу, где впрочем были у него и дом, и хутор. Присутствие Воронцовой было как острый нож для бывшей генерал-губернаторши. К сожалению, она нечужда была зависти; а богатство, знатность, воспитание, все эти преимущества должны были возбуждать ее в ней. Я не думаю, чтобы это было причиной особенной её ко мне благосклонности; а впрочем, кто знает! Когда с другими прилично она отмалчивалась, со мной всегда находила о чём говорить.

Уже под именем графини Эделинг находилась тут женщина, которой Каподистрия обязан был доверенностью Александра, о чём я говорил в пятой части сих Записок. При дворе, где почти всегда красота предпочиталась уму, в Роксандре Скарлатовне Стурдзе видели только безобразнейшую из фрейлин, и все от неё отдалялись, как нечаянный случай сблизил ее с императрицей Елисаветой Алексеевной. Тогда ее распознали и невольно стали благоговеть пред необыкновенным превосходством её ума. Государыня взяла ее с собой за границу, и на Венском конгрессе все отличные мужи и многие принцессы искали её знакомства, а некоторые и сдружились с ней. Лишившись надежды выйти за Каподистрию, встретила она человека, с которым была счастливее, чем бы, может быть, с этою знаменитостью. Граф Альберт Эделинг, обер-гофмейстер Саксен-Веймарского двора, был один из тех старинных немецких владельцев — баронов, честных, добродушных, благородных, коих тип сохранился ныне только в романах Августа Ла-Фонтена, которых также едва ли ныне найти где можно. Он душою полюбил девицу Стурдзу, и она его; сочетавшись с нею браком, он согласился оставить отечество и поселиться с нею в южной России. Наружностью её плениться было трудно: на толстоватом, несколько скривленном туловище, была у неё коровья голова. Но лишь только она заговорит, и вы очарованы, и даже не тем, что она скажет, а единственно голосом её, нежным, как прекрасная музыка. И когда эти восхитительные звуки льются, льются, что выражают они? Или глубокое чувство, или высокую мысль, или необыкновенное знание, облеченное во всю женскую грациозность, и притом какая простота! Какое совершенное отсутствие гордости и злобы! Превосходство души равнялось в ней превосходству ума. Из Бессарабии, где у неё были родные, писали к ней обо мне чудеса, и оттого-то сею четою был я принят, можно сказать, с отверстыми объятиями. Во мне оставалось еще довольно греколюбия, филлэлинства, чтобы и с этой стороны ей угодить. Как любил я ее в эти минуты, когда, всегда спокойная, она вдруг приходила в восторг при имени геройски борющейся тогда Греции. Ну, право, житье мне было: посмеявшись с графиней Гурьевой, наглядевшись на графиню Ланжерон, спешил я наслушаться графиню Эделинг. Лишивши меня полуцарских милостей Воронцовой, судьба послала мне взамен большие утешения.

Почти также, как у г-жи Эделинг, был я принят у брата ее, Александра Скарлатовича Стурдзы. Сперва два слова о матери и о жене его. Первая казалась весьма умна и всегда сердита, имя ей было Султана. Другая, дочь знаменитого немецкого врача Гуфланда, принадлежала к числу тех прежних немок, кои, будучи домашним сокровищем, единственно супругами и матерями, не имели никакой наружной цены и не искали её. Отца его, Скарлата Димитриевича, лет десять как не было на свете. Преданный России, он в последнюю войну с турками при Екатерине бежал из Молдавии и, кажется, лишился части своего имения; за то щедро был он вознагражден богатым поместьем близ Могилева, чином действительного статского советника и Владимирской звездой. Он был женат на вышереченной Султане, дочери Молдавского государя князя Мурузи. Три поколения из сей фамилии за Россию в Цареграде прияли мученическую смерть. И сия пролитая кровь, налагая на нас долг благодарности, должна бы и в них возродить привязанность к нашему отечеству; но не совсем оно так было. В глубокой старости на Скарлата Стурдзу возложено было тяжкое бремя управления новоприобретенной Бессарабии; он, видно, изнемог под ним, ибо вскоре умер.

Изобразить самого Александра Стурдзу не безделица: в этом человеке было такое смешение разнородных элементов, такое иногда противоречие в мнениях, такая выспренность в уме; при мелочных расчетах в действиях, он так весь был полон истинно христианских правил и глубокого, неумолимого злопамятства, осуждаемого нашею верою, что прежде чем начертать его образ, надлежало бы, если возможно, химически разложить его характер. Грек по матери, он более сестры принимал участие в судьбе эллинов; молдаван по отцу, он искренно любил своих соотечественников и всегда горячо за них вступался, забывая, что они враги его любезным грекам. Едва не сделавшись в Германии жертвою преданности своей к законным престолам, он обожал её философию и женился на немке. Желая светильник наук возжечь на Востоке, он сей священный огонь хотел заимствовать у поврежденной уже в рассудке Европы. Друг порядка и монархических установлений, он мечтал о республике под председательством Каподистрии. Друг свободы, он ненавидел Пушкина за его мнимо-либеральные идеи. Он был всё; к сожалению только совсем не русский. Воспитанный в Могилевской губернии, не понимаю, как он мог приобрести запас учености, с которым вступил на дипломатическое поприще; в знании языков древних и новейших мог бы он поспорить с Меццофанти. С 1815 года сделался он известен вместе с покровителем и другом своим, Каподистрией, в 1822 вместе с ним сошел со сцены (как где-то уже я сказал), и на покое, также как ныне я, строил историческо-политические воздушные замки.

Мне весьма памятны его беседы со мной; ибо, вследствие их, мнения мои о делах Европы и Востока начали изменяться. Он не скрывал желания своего видеть Молдовлахию особым царством, с присоединением к ней Бессарабии, Буковины и Трансильвании. Освобождением одной Греции, по мнению его, дело на Востоке не должно было кончиться. Из слов его заметить было можно надежду, что греки, окрепнув, через несколько лет одолеют окончательно прежних притеснителей своих, восстановят по прежнему императорское достоинство в Константинополе, и что, исключая Молдовлахии, все народы, живущие на Север от сей столицы вдоль по Дунаю, войдут в состав сей возобновленной империи. Угадывая его мысль, я отвечал на нее тем, что сие весьма было бы желательно, но что исполнение мне кажется невозможным. В кратковременное пребывание мое в Кишиневе (сказал я ему), мог я убедиться от живущих в нём болгаров, сербов, арнаутов, как все славянские народы не терпят греков, и уверен, что их владычеству предпочтут они даже турецкое иго. «Мудрое правление — отвечал он — будет всегда уметь заставить полюбить свою власть».

И поныне сии господа уверены, что восстановят Греческую империю. Да когда же была Греческая империя? Был новый Рим, Римская Восточная империя; и Константин, и Феодосий, и Юстиниан, и даже Ираклий были римляне. Гораздо позже, когда завоевания готов, славян и турецких племен сузили сие царство до того, что во владении своем имело оно только то, что составляло древнюю Грецию, тогда только начали появляться на престоле Комнины, Дукасы и Палеологи. По мнению г. Тютчева, сия Восточная Римская, отнюдь не Греческая, империя никогда не переставала существовать, а перенесена только с Босфора на берега Москвы-реки, а потом на Неву.

Я привык в сих Записках быстро переходить от одного предмета к другому, а чувствую, что ужасно неловко от исторических вопросов переброситься к Варваре Димитриевне Казначеевой. А что же делать! Она была первою моею знакомкой в Одессе, всех чаще ее я видел и когда много говорил о других дамах, как же ее одну оставить в покое? В восемнадцать или даже в двадцать лет молодые люди влюбляются во встречных и в поперечных, в первую, которая попадется. Вот каким образом Казначееву, почти мальчику, понравилась в Рязанской губернии одна из живущих там многочисленных бедных княжен Волконских; совершение брака не состоялось за происшествиями войны 1812 года. Через семь или восемь лет, в 1819 году, воротился он, наконец, в Россию из Мобёжа и, говорят, что, как истый рыцарь средних веков, он по спешил бросить лавровый венок к ногам дамы своих помыслов. Мне что-то не верится, и я скорее полагаю, что она сделала воззвание к его чести, коей имя всегда было для него священно и таким образом женила его на себе. Впрочем он, может быть, и действительно был в нее влюблен; но наверное можно сказать, что он один только в мире. Не видя ни с каких сторон нежных, страстных взглядов, она крепче прилепилась к законному любовнику своему, к своей жертве и душила его своею верностью. Она была еще свежа, беда и румяна, но чрезвычайно толста и кривобока, и неприятное выражение лица её было ничто перед неприятным её нравом. Не то, чтобы она была с кем-нибудь неучтива, но всегда как бы сердита и недовольна. От того обиднее казалась в гостиной графини Воронцовой вечно подобострастная её улыбка. Она была на коленях перед пороками знатных и строга до суровости к малейшим слабостям равных ей женщин и людей. Особенно чтила она род Потоцких. Раз сказала она мне: «Что за нужда, если торговля в Одессе упадет; есть знаменитая и богатая фамилия, которая ее любит и поддержит: она всегда останется градом Потоцких». — Тем хуже, не вытерпев отвечал я: она превратится в Содом и Гомор. — С ужасом посмотрела она на меня.

К тому же она имела претензии на ум и на знания, коих в ней вовсе не было, выдавала себя за великую литераторшу, говорила, что пишет стихи, которых никому не показывает, и хотела было завести маленькое литературное общество. Туманский на то было подался, но Пушкин со смехом принял предложение….

По небольшому хотя числу названных мною в сем провинциальном городе высоких особ женского пола можно посудить, как много еще было в нём не названных мною образованных и приятных женщин.

Исключая двух столиц, нет ни одного города в России, где бы находилось столько материалов для составления многочисленного и даже блестящего общества, как в Одессе; а оно тогда как бы не существовало. Вообще Одесса была всегда, или по крайней мере долго, невеселым городом. Настоящий основатель её, дюк-де-Ришелье, был человек серьёзный; он искал одного только полезного и думал, что приятное придет после само собою: строил дома и магазины и не заботился о заведении рощиц, разведении лесных деревьев, кань бы не зная, что тень в степи есть райское блаженство. Не столько по его примеру, как по собственной охоте, и купцы поступали также: каждый из них жил особняком, проведя утро в заботах и трудах, отдыхал в семейном кругу и неохотно из него выходил. Некоторые из жителей имели вдоль моря спрятанные хутора; но и тут выгодному пожертвовано было приятное: в них насадили одни фруктовые деревья, некрасивые и высокого роста не достигающие. Посреди города, на весьма небольшом пространстве, был публичный сад; на него было отвратительно и жалко смотреть. С мая невозможно было в нём гулять; видел ли в нём кто зелень когда-нибудь, не знаю: густые облака пыли с окружающих его улиц всегда его обхватывали и наполняли; мелкие листки акаций и тополей, коими был он засажен, серый цвет сохраняли всё лето. И это было единственное место соединения для жителей и вечерних для них прогулок; за то никого в нём не было видно. Зимой страшная грязь препятствовала сообщениям; о том одесситы мало заботились: это служило им новым предлогом, чтобы сидеть дома.

Одно увеселительное место, в коем собирались люди, был итальянский театр. Зачем именно итальянский, не могу сказать. Французский язык во всеобщем употреблении, его почти все понимают, и французскую труппу достать было бы легче и содержать дешевле. Кто были бешеные меломаны, которые подали мысль об итальянской труппе и упорно поддержали ее? Я, по крайней мере, их уже не нашел: все мне показались отменно равнодушными к музыке. Но уже так оно завелось, так оно и продолжается. Цены на места были самые низкие, и ложи все абонированы, по большей части негоциантами. Летом, во время морских купаний, приезжие, не зная куда вечером деваться, посещали театр и наполняли его. Негоцианты, всегда расчётливые, отдавали ложи свои гораздо дороже сим приезжим, так что в год приходились они им даром. Зимой не сами эти господа, а жены их исправно посещали театр: тут только могли они видеться друг с другом, переходить из ложи в ложу, переговорить кой-о-чём, и всё это, как я сказал выше, ничего им не стоило. Не будучи музыкантом, я с некоторого времени, благодаря Россини, сделался страстным любителем итальянской музыки, и оттого не мог терпеть в ней посредственности, а тут всё было ниже её. Что сказать мне о певцах и певицах? Я видел в них кочевой народ, который, перебывав на всех провинциальных сценах, в Болонии, Сиенне, Ферраре и других местах, провозит к нам свои изношенные таланты. Через год, через полтора, их прогонят; но те, коих выпишут на их место, не лучше их. Я назову примадонну Каталани, оттого что она носила громкое имя и была невесткой (женой брата) известной певицы, да хорошенькую Витали, да тенора Монари, который пел довольно приятно, но так слабо, что в середине залы его уже не слышно было. Давали прекрасные оперы: Севильского Цирюльника, Итальянку в Алжире, Сороку-Воровку, но что за исполнение! А все согласно хлопали, хвалили. Так уже было принято: обычай, мода.

Не Ланжерону было заставить жителей Одессы отстать от принятых ими привычек: они его не уважали, его бы не послушались, и при нем сохранили они весь прежний образ жизни. Улучшений по устройству города он также ввести не был в состоянии. Ему было весело, он был главным лицом, мог болтать сколько ему было угодно, его все слушали, а вечером всегда готова ему была партия виста или бостона.

В том состоянии, в коем Ришелье оставил Одессу, нашел ее граф Воронцов. К сожалению, должно сказать, что и он сначала мало помышлял о введении в ней общежительности. Казалось, что знатный помещик приехал в богатое село свое, начал в нём жить по-барски, судить крестьян своих по правде, искать умножения их благосостояния, но что до забав их ему нет никакого дела. Еще скорее можно было сравнить сие с житьем владетельного немецкого герцога в малой столице: двор, его окружающий, достаточен для составления ему приятного общества. Однако же чиновники, служащие и отставные, повыше в классах, невольное число помещиков и главные негоцианты, равно как и жены их, представленные графине, несколько раз в зиму приглашаемы были на полуофициальные вечера, на которых танцевали. Сколь ни лестно было сим господам находиться на таких вечерах, они охотно отказались бы от сей чести. Роскошь, только что приличная сану и состоянию графа, их пугала.

Но что по справедливости должно было приводить их в ужас — это богатые костюмы графини и подруги её Ольги, которые они беспрестанно меняли. Женщинам невозможно было не следовать, хотя издали, сим блестящим примерам. Графиня же без памяти любила наряды и не только на себе, но и на других, как сие было после, в другом месте. Оттого-то столь приветливо разговаривала она с посетительницами, и было о чём: о цвете, о покрое их платий. Но каково же было крохоборству, меркантильности отцов и мужей? Они, которые дрожали над каждым рублем, видя в нём зародыш сотни тысяч, должны были сотни сих рублей тратить на красивое и щеголеватое тряпье. Это более отдаляло их от приятностей общественных, чем привлекало их к ним.

Прибыль, барыш были единственною постоянною их мыслью. Конечно, она приводит в движение как умы, так и большие и малые капиталы, и необходима для первоначального основания торгового города. Неужели Одесса не имеет и другого предназначения? Давно уже повадились мы ездить за границу, там находим теплый, благорастворенный климат, со всеми удобствами и приятностями жизни. Зачем бы не поискать в России места, которое всё это соединяло бы в себе? Да где же бы? В Киеве; но находят, что там еще довольно холодно. Подольская губерния, рай земной; но как в него попасть? Поляки мешают русским в нём селиться. Остается только берег Черного моря: на нём возник и быстро вырос молодой город со всеми недостатками молодости. Искусный правитель мог бы их исправить; стоит только приложить хорошенько к нему руки, и он заменил бы нам Флоренцию и Ниццу. Об этом после много думали; к сожалению, поздно; привычка едва ли не сильнее натуры, и мы более чем когда таскаемся в Южную Европу.

Говоря о недостатках города, в котором было более тридцати тысяч жителей, когда я узнал его, надобно их означить. В нём не было того, что можно найти во всяком даже небольшом губернском городе: в нём не было так называемого благородного собрания или клуба, куда общество зимой еженедельно съезжается, чтобы повеселиться и потанцовать; не было простого клуба, где бы мужской пол длинные зимние вечера мог проводить за картами. В нём не было того, что необходимо для всякого торгового города: в нём не было биржевой залы: для совещаний, сделок, установления цен на пшеницу, купечество собиралось на небольшой площади перед театром или в гадком закопченом казино?, где ни пройти, ни дохнуть от сильного табачного дыму не было возможно. В нём не было того, что находишь на всех минеральных водах и местах для морских лечений: не было купален, ни галереи для прогулки. Ни в городе, ни загородом не было такого места, где бы после удушливого, знойного дня можно было освежиться вечерним воздухом, и где бы знакомые и приезжие могли встретиться и беседовать[42]. Ничего, кроме денег, не нужно было жадным и негостеприимным купцам Одессы. Из свиты графа никого не приглашали они к себе, и таким образом совсем отделяли городское общество от того, которое почитали придворным. Сия новорожденная колония при Ришелье, а еще более при Ланжероне, была демократическою республикой; Воронцов, как отблеск трона, поразил и ослепил ее. Жаловаться никто не смел, не было к тому ни малейшей причины; но сначала втайне все были недовольны этой переменой.

Эту зиму в Одессе находилось несколько важных людей. Все они были равного чина с графом, все в той же Александровской ленте, и все начальствовали над частями от него независящими. Он не старался воздыматься над ними, а целою головой казался их выше. Оттого ли, что он был богаче их? Ни мало: от природы получил он счастливый дар заставлять без усилий равных себе признавать его превосходство.

Двое из них были искренними его приятелями. Одного, вице-адмирала Грейга, знал уже я в Николаеве; с другим, корпусным командиром Иваном Васильевичем Сабанеевым, тут имел я честь познакомиться. Он был маленький, худой, умный и деятельный живчик. Не думая передразнивать Суворова, он во многом имел с ним сходство. В армии известен был он как храбрый и искусный генерал, во время войны чрезвычайно попечительный о продовольствии подчиненных ему, которые при нём ни в чём не нуждались.

Третий, по наружности в самом добром согласии с Воронцовым, был тайный недруг его, граф Иван Осипович Витт. Был он сын гречанки Потоцкой от первого её брака. Полный огня и предприимчивости, как родовитый поляк, он с греческою врожденною тонкостью умел умерять в себе страсти и давать им даже вид привлекательный. Он великий был мастер притворяться; только в Аустерлицком сражении, в чине кавалергардского полковника, не умел он притвориться храбрым, и оттого должен был оставить службу и скрыться. Из сего поносного положения нельзя было выйти более счастливым и искусным образом. В 1812 году, когда вся Россия ополчалась, умел он из жителей берегов Буга навербовать два или три конных полка. С ними пришел он к армии во время совершенной ретирады французов, и они успели еще смело преследовать бегущих, за что ему дан генеральский чин. После того из сих всадников образовано регулярное войско под его начальством; в две последующие кампании они везде отличились, вероятно и он с ними, ибо воротился обвешанный лентами и крестами. Учреждение военных поселений было для него счастливым событием: он полюбился Аракчееву, гораздо еще более самому Царю и назначен начальником сих поселений в Новороссийском краю. Тут в мирное время награды, почести сыпались на него еще обильнее, чем во время войны.

Избалованный первенец безнравственной матери, в ребячестве и в первой молодости, ничему не учился. Тем удивительнее казалось, что при его безграмотности он так сладко и так складно умел говорить. Всем изустным умел он пользоваться и в обществе всегда кстати вводить его в разговоры. Деятельность его умственная и телесная были чрезвычайные: у него ртуть текла в жилах. По наружной части под его руками всё быстро зрело и поспевало; за то в хозяйственную он почти совсем не входил, бумаги ненавидел, не только подписывал он не читавши, но уезжая из столицы своей, Вознесенска, подчиненным оставлял множество бланков. Можно себе представить, как они сим пользовались и какому расхищению подвергались казенные суммы. Оттого необходимо было входить в большие долги. Всё сходило ему с рук, и он вымаливал их уплату. Ко всем и особенно к женщинам, коих без памяти любил он, всегда ластился, и многие из них пленялись его черномазым лицом, сухотою и малым ростом. Всякого рода интриги были стихией этого человека. Преуспевая во всём, стал он добиваться звания Новороссийского генерал-губернатора. Тайные происки его против Ланжерона повели только к тому, что на сие место посажен Воронцов. Заметив досаду его, поручили ему наблюдать за поступками последнего, подозреваемого в либерализме; он неосторожно согласился, и многие о том узнали. Какие чувства должен был в графе возбуждать его надсмотрщик? Но образованность обоих, постоянная учтивость одного и угодливость другого ничего не давали замечать публике. Подчиненным графа это было известно, и они уклонялись от всякого знакомства с Виттом. Я не убегал его, но ему не для чего было искать меня. Года через три сие знакомство само собою сделалось, и оно мне было чрезвычайно приятно.

Еще был один Александровский кавалер, член Государственного Совета, граф Северин Осипович Потоцкий, который находился тут в отпуску, на отдыхе. Старший брат Ивана Осиповича, Сибирского нашего спутника, он гораздо любезнее его был в обществе, имел менее странностей, столько же познаний, воображение столь же живое и сверх того государственный ум, которого в том не было. Неподалеку от Одессы поселил он сотни две крестьян, сию колонию, деревню назвал Севериновкой и затеял в ней обширные виноградники. Сколь приятно было, говорили, посещать его там по его приглашениям, столь же ужасно было вкушать предлагаемое им и восхваляемое, на месте выделываемое, вино. Сия отдаленная ветвь Потоцких ничего кроме имени и происхождения не имела общего с Тульчинскими Потоцкими; к сожалению, однако же посредством браков соединялась иногда с ними. Тогда я еще не был осчастливлен знакомством графа Северина; несколько времени спустя, удостаивал он меня особою благосклонностью.

Всего пробыв тогда около месяца в Одессе, не видел я ни одного бала; за то было три маскарада. Погода благоприятствовала городским увеселениям; ночью мороз сжимал и сушил грязь, днем солнцем обогретый по ней путь укатывался, сглаживался повозками, телегами, экипажами: сообщения делались возможными.

Первый маскарад был у графа 31-го декабря, дабы весело встретить наступающий 1824 год. Французы и другие иностранцы тут находившиеся называли его reveillon. В другом городе, внутри России, этот многолюдный маскарад показался бы великолепным и занимательным. Тут казалось, что люди в костюмах, по большей части, восточных, с улиц и площадей одесских собрались в зале у графа, разумеется, только в нарядах гораздо богатейших.

Другой маскарад был сюрприз, который графиня Ланжерон в день Богоявления приготовила супругу своему: она никого не хотела приглашать, но всем знакомым изъявила желание, чтобы в этот день как бы невзначай наезжали к ней труппы маскированных, прибавляя, что для них все будет готово, — всё, даже хороший ужин. Чета Воронцовых, стараясь всячески утешить чету Ланжеронов в потере мнимого её величия, способствовала исполнению сего намерения, и сама приехала без зову. Г-жа Ланжерон прикинулась больною и бесила мужа своего, не дозволяя ему ехать в гости. Когда явились первые маски, тогда только осветился дом, и приятная истина открылась старому французу.

Начальником Округа Путей Сообщения находился в Одессе генерал Потьё, товарищ Базена, о коих упоминал я в предыдущей части. Он был тут женат на дочери одного богатого овцеводца, девице Рувьё, добренькой, глупенькой и картавой француженке, которая без памяти любила светские увеселения и крайне в них нуждалась. Дабы дать понятие о простых шутках забавника вашего Золотарева, скажу я, что он прозвал ее генеральшей Потеевой, что прозвание сие осталось ей и всех чрезвычайно забавляло. По знакомству с мужем и во время отлучек его посещал я сию Потееву, и мы сговорились вместе идти в этот маскарад. У неё нашел я весьма молодую девицу Фраполи, дочь одного чиновника, никогда из Одессы не выезжавшую. А со всем тем своею привлекательною наружностью, благородной осанкой, приличием в разговорах могла бы она украсить лучшее общество в Петербурге; в её характере было какое-то смешение мягкости с твердостью, смелость непорочности соединялась в ней с девственною скромностью. Марини влюбился в нее и после того был долго счастливым её супругом. Я подал руку г-же Потье, Марини — своей будущей невесте, и мы четверо поблизости расстояния отправились пешком. На мне сверх фрака был только тафтяный капуцин, другие столь же легко были одеты, из чего можно видеть, что Крещенский мороз был не весьма силен. Вечер у Ланжерона был до того весел, что сама хозяйка забыла свою угрюмость и была со всеми отменно любезна.

В день рождения императрицы Елисаветы Алексеевны, 13-го января, попытались сделать публичный маскарад в театре за деньги. Графиня Воронцова с Ольгой своим присутствием надеялись заманить публику и засели в своей ложе; но зала была почти совершенно пуста, и выручки не было достаточно на её освещение. Расчетливые одессане всё еще убегали от шумных забав.

Я надеялся, что представлением Записки о Бессарабии должна окончиться моя миссия, и что туда уже более я не ворочусь. Напротив: к счастью или в несчастью, граф возымел высокое мнение о моих способностях и нашел, что я в сем краю необходим. «Вы на опыте показали, говорил он мне, как пристально умеете вы вникать в предметы; всё более и более приобретаемые вами сведения мне будут светить в этом хаосе; будьте же там моим глазом и моим ухом. Конечно, это сопряжено для вас с великими пожертвованиями, но разве они не будут вознаграждены?» Тогда, хотя не весьма ясно, дал он провидеть губернаторское место.

Вскоре начал он нудить меня отправиться обратно, ибо сам намерен был на короткое время побывать в Кишиневе (кто знает, может быть, чтобы поверить мои показания) и хотел непременно меня там найти.