Письмо 56 St. Gilles, 23 мая 1926 г., воскресенье Цветаева – Пастернаку
Аля ушла на ярмарку, Мурсик спит, кто не спит – тот на ярмарке, кто не на ярмарке – тот спит. Я одна не на ярмарке и не сплю. (Одиночество, усугубленное единоличностью. Для того, чтобы ощутить себя не-спящим, нужно, чтобы все спали.)
Борис, я не те письма пишу. Настоящие и не касаются бумаги. Сегодня, например, два часа идя за Муркиной коляской по незнакомой дороге – дорогам – сворачивая наугад, все узнавая, блаженствуя, что наконец на суше (песок – море), гладя – по?ходя – какие-то колючие цветущие кусты – как гладишь чужую собаку, не задерживаясь – Борис, я говорила с тобой непрерывно, в тебя говорила – радовалась – дышала. Минутами, когда ты слишком долго задумывался, я брала обеими руками твою голову и поворачивала: ВОТ! Не думай, что красота: Вандея бедная, вне всякой внешней hero?c’и: кусты, пески, кресты. Таратайки с осликами. Чахлые виноградники. И день был серый (окраска сна), и ветру не было. Но – ощущение чужого Троицына дня, умиление над детьми в ослиных таратайках: девочки в длинных платьях, важные, в шляпках (именно – к ах!) времени моего детства – нелепых – квадратное дно и боковые банты, – девочки, так похожие на бабушек, и бабушки, так похожие на девочек… Но не об этом – о другом – и? об этом – о всем – о нас сегодня, из Москвы или St. Gill’a – не знаю, глядевших на нищую праздничную Вандею. (Как в детстве, смежив головы, висок в висок, в дождь, на прохожих.)
Борис, я не живу назад, я никому не навязываю ни своих шести, ни своих шестнадцати лет, – почему меня тянет в твое детство, почему меня тянет – тянуть тебя в свое? (Детство: место, где все осталось так и там.) Я с тобой сейчас, в Вандее мая 26 года, непрерывно играю в какую-то игру, что? в игру – в игры! – разбираю с тобой ракушки, щелкаю с кустов зеленый (как мои глаза, сравнение не мое) крыжовник, выбегаю смотреть (п.ч. когда Аля бежит – это я бегу!), опала ли Vie или взошла (прилив или отлив).
Борис, но одно: Я НЕ ЛЮБЛЮ МОРЯ. Не могу. Столько места, а ходить нельзя. Раз. Оно двигается, а я гляжу. Два. Борис, да ведь это та же сцена, т. е. моя вынужденная заведомая неподвижность. Моя косность. Моя – хочу или нет – терпимость. А ночью! Холодное, шарахающееся, невидимое, нелюбящее, исполненное себя – как Рильке! (Себя или божества – равно?.) Землю я жалею: ей холодно. Морю не холодно, это и есть оно, все, что в нем ужасающего – оно. Суть его. Огромный холодильник. (Ночь.) Или огромный котел. (День.) И совершенно круглое. Чудовищное блюдце. Плоское, Борис! Огромная плоскодонная люлька, ежеминутно вываливающая ребенка (корабли). Его нельзя погладить (мокрое). На него нельзя молиться (страшное. Так, Иегову напр<имер> бы ненавидела. Как всякую власть). Море – диктатура, Борис! Гора – божество. Гора разная. Гора умаляется до Мура (умиляясь им!). Гора дорастает до гётевского лба и, чтобы не смущать, превышает его. Гора с ручьями, с норами, с играми. Гора – это прежде всего мои ноги, Борис. Моя точная стоимость. Гора – и большое тире, Борис, которое заполни глубоким вздохом.
И все-таки – не раскаиваюсь. «Приедается все – лишь тебе не дано…» С этим, за этим ехала. И что же? То, с чем ехала и за чем: ТВОЙ СТИХ, т. е. преображение вещи. Дура я, что я надеялась увидеть воочию твое море – заочное, над’очное, вне-очное. «Прощай, свободная стихия» (мои 10 лет) и «Приедается все» (мои тридцать) – вот мое море.
Борис, я не слепой: вижу, слышу, чую, вдыхаю всё, что полагается, но – мне этого мало. Главного не сказала: море смеет любить только рыбак или моряк. Только моряк и рыбак знают, что? это. Моя любовь была бы превышением прав («поэт» здесь ничего не значит, самая жалкая из отговорок. Здесь – чистоганом.)
Ущемленная гордость, Борис. На горе я не хуже горца, на? море я – даже не пассажир! ДАЧНИК. Дачник, любящий океан… Плюнуть!
* * *
Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Бесплодное. Меня сбивает с толку, выбивает из стихов, – вставший Nibelungenhort[42] – легко справиться?! Ему – не нужно. Мне – больно. Я не меньше его (в будущем), но – я моложе его. На много жизней. Глубина наклона – мерило высоты. Он глубоко? наклонился ко мне – м.б. глубже, чем … (неважно!) – что? я почувствовала? ЕГО РОСТ. Я его и раньше знала, теперь знаю его на себе. Я ему писала: я не буду себя уменьшать, это Вас не сделает выше (меня не сделает ниже!), это Вас сделает только еще одиноче, ибо на острове, где мы родились – ВСЕ – КАК МЫ.
Durch alle Welten, durch alle Gegenden
an allen Weg’enden
Das ewige Paar der sich-Nie-Begegnenden[43].
Само пришло, двустишием, как приходит все. Итог какого-то вздоха, к которому никогда не прирастет предпосылка.
Для моей Германии нужен был весь Рильке. Как обычно, начинаю с отказа.
* * *
О Борис, Борис, залечи, залижи рану. Расскажи, почему. Докажи, что все та?к. Не залижи, – ВЫЖГИ рану! «Вкусих мало меду» – помнишь? Что? – мед!
* * *
Люблю тебя. Ярмарка, ослиные таратайки, Рильке – все, все в тебя, в твою огромную реку (не хочу – море!). Я так скучаю по тебе, точно видела тебя только вчера.
М.
St. Gilles, 25 мая 1926 г., вторник
Борис, ты меня не понял. Я так люблю твое имя, что для меня не написать его лишний раз, сопровождая письмо Рильке, было настоящим лишением, отказом. То же, что не окликнуть еще раз из окна, когда уходит (и с уходящим, на последующие десять минут, всё. Комната, где даже тебя нет. Одна тоска расселась).
Борис, я сделала это сознательно. Не ослабить удара радости от Рильке. Не раздробить его на два. Не смешать двух вод. Не превратить ТВОЕГО СОБЫТИЯ в собственный случай[44]. Не быть ниже себя. Суметь не быть.
(Я бы Орфею сумела внушить: не оглядывайся! Оборот Орфея – дело рук Эвридики. («Рук» – через весь корридор Аида!) Оборот Орфея – либо слепость ее любви, невладение ею (Скорей! скорей!) – либо – о, Борис, это страшно – помнишь 1923 год, март, гору, строки:
Не надо Орфею сходить к Эвридике
И братьям тревожить сестер —
Либо приказ обернуться – и потерять. Все, что в ней еще любило – последняя память, тень тела, какой-то мысок сердца, еще не тронутый ядом бессмертья, помнишь?
– – … С бессмертья змеиным укусом
Кончается женская страсть!
все, что еще отзывалось в ней на ее женское имя – шло за ним, она не могла не идти, хотя, может быть, уже не хотела идти. (Так, преображенно и возвышенно, мне видится расставание Аси с Белым – не смейся – не бойся.))
В Эвридике и Орфее перекличка Маруси с Мо?лодцем – не смейся опять! – сейчас времени нет додумать, но раз сразу пришло – верно. Ах, м.б. просто продленное «не бойся» – мой ответ на Эвридику и Орфея. Ах, ясно: Орфей за ней пришел – ЖИТЬ, тот за моей – не жить. Оттого она (я) так рванулась. Будь я Эвридикой, мне было бы… стыдно – назад!
О Рильке. Я тебе о нем уже писала. (Ему не пишу.) У меня сейчас покой полной утраты – божественного ее лика – ОТКАЗА. Пришло само. Я вдруг поняла. А чтобы закончить с моим отсутствием в письме (я так и хотела: явно, действенно отсутствовать) – Борис, простая вежливость не совсем или совсем не простых вещей. – Вот. —
Твой чудесный олень с лейтмотивом «естественный». Я слышу это слово курсивом, живой укоризной всем, кто не. Когда олень рвет листья рогами – это естественно (ветвь – рог – сочтутся). А когда вы с электрическими пилами – нет. Лес – мой. Лист – мой. (Та?к я читала?) И зеленый лиственный костер над всем. Так? —
Борис, когда мне было шесть лет, я читала книжку (старинную, переводную) «Царевна в зелени». Не я – мать читала вслух. Там два мальчика убежали из дому (один: Клод Бижар – Claude Bigeard – Бижар – сбежал – странно?), один отстал, другой остался. Оба искали царевну в зелени. Никто не нашел. Только последнему вдруг неожиданно хорошо стало. И какой-то фермер. Вот все, что я помню. Когда мать проставила голосом последнюю точку – и – паузой – конечное тирэ, она спросила: «Ну, дети, кто же была эта царевна в зелени?» Брат (Андрей) сразу ответил: «Почем я знаю», Ася, заминая, начала ластиться, а я только покраснела. И мать, зная меня и эти вспышки: – «Ну, а ты как думаешь?» – «Это была… это была… НАТУРА!» – «Натура? Ах ты?! – Умница». (Правда, ответ запоздал на? век? 1800 г. – Руссо.) Мать меня поцеловала и обещала мне, вне всякой педагогики, в награду (спохватившись, скороговоркой) «за то, что хорошо слушала»… книжку. И подарила. Но гнуснейшую: Mariens Tagebuch и, что? еще хуже: Машин дневник, противоестественный, п.ч. Маша – и тетя Гильдеберта, и праздник «Трех Королей» (Dreik?nigsfest) и пр. Противоестественный потому еще, что мир непреложно делился на богатых девочек и бедных мальчиков, и богатые девочки этих бедных мальчиков, сняв с себя (!), одевали (в юбки, что ли?). Аля эту книгу читала и утверждает, что там тоже был мальчик, который сбежал в лес (п.ч. его бил сапожник), но вернулся. Словом: НАТУРА (как – часто) повлекла за собой противоестественность. Эту ли горькую расплату за свою природу имела в виду мать, даря? Не знаю.
* * *
Борис, я только что с моря и поняла одно. Я постоянно, с тех пор как впервые не полюбила [45], порываюсь любить его, в надежде, что может быть выросла, изменилась, ну просто: а вдруг понравится? Точь-в-точь как с любовью. Тождественно. И каждый раз: нет, не мое, не могу. То же страстное выгрыванье (о, не заигрыванье! никогда), гибкость до предела, попытка проникнуть через слово (слово ведь больше вещь, чем вещь: оно само – вещь, которая есть только – знак. Назвать – овеществить, а не развоплотить) – и – отпор.
И то же неожиданное блаженство, которое забываешь, как только вышел (из воды, из любви) – невосстановимое, нечислящееся. На берегу я записала в книжку, чтобы тебе сказать: Есть вещи, от которых я в постоянном состоянии отречения: МОРЕ, ЛЮБОВЬ. А знаешь, Борис, когда я сейчас ходила по плажу, волна явно подлизывалась. Океан, как монарх, как алмаз: слышит только того, кто его НЕ поет. А горы – благодарны (божественны).
Дошла ли наконец моя? (Поэма Горы.) Крысолова, по возможности, читай вслух, полувслух, движением губ. Особенно «Увод». Нет, всё, всё. Он, как «Мо?лодец», писан с голосу.
* * *
Мои письма не намеренны, но и тебе и мне нужно жить и писать. Просто – перевожу стрелку. Ту вещь о тебе и мне почти кончила. (Видишь, не расстаюсь с тобой!) Впечатление: от чего-то драгоценного, но – осколки. До чего слово открывает вещь! Думаю о некоторых строках. – До страсти хотела бы написать Эвридику: ждущую, идущую, удаляющуюся. Через глаза или дыхание? Не знаю. Если бы ты знал, как я вижу Аид! Я, очевидно, на еще очень низкой ступени бессмертия.
<На полях:>
Борис, я знаю, почему ты не идешь за моими вещами к Н<адежде> А<лександровне>. От какой-то тоски, от самообороны, как бежишь письма, которое требует всего тебя. Кончится тем, что все пропадет, все мои Гёт’ы. Не перепоручить (не перепору?чишь) ли Асе? Жду Шмидта.
М.Ц.
Я не слишком часто пишу? Мне постоянно хочется говорить с тобою.
26 мая 1926 г., среда
Здравствуй, Борис! Шесть утра, все веет и дует. Я только что бежала по аллейке к колодцу (две разные радости: пустое ведро, полное ведро) и всем телом, встречающим ветер, здоровалась с тобой. У крыльца (уже с полным) вторые скобки: все еще спали – я остановилась, подняв голову навстречу тебе. Так я живу с тобой, утра и ночи, вставая в тебе, ложась в тебе.
Да, ты не знаешь, у меня есть стихи к тебе, в самый разгар Горы (Поэма конца – одно. Только Гора раньше и – мужской лик, с первого горяча?, сразу высшую ноту, а Поэма конца – уже разразившееся женское горе, грянувшие слезы, я, когда ложусь, – не я, когда встаю! Поэма горы – гора, с другой горы увиденная, Поэма конца – гора на мне, я под ней). Да, и клином врезавшиеся стихи к тебе, недоконченные, несколько, взывание к тебе во мне, к мне во мне.
Отрывок:
…В перестрелку – скиф,
В христопляску – хлыст,
– Море! – небом в тебя отваживаюсь.
Как на каждый стих —
Что на тайный свист
Останавливаюсь,
Настораживаюсь.
В каждой строчке: стой!
В каждой точке – клад.
– Око! – светом в тебе расслаиваюсь,
Расхожусь. Тоской
На гитарный лад
Перестраиваюсь,
Перекраиваюсь…
Отрывок. Всего стиха не присылаю из-за двух незаткнутых дыр. Захоти – и стих будет кончен, и этот, и другие. Да, есть ли у тебя три стиха: ДВОЕ, посланные мною тебе летом 1924 г., два года назад, из Чехии? (Елена: Ахиллес / – Разрозненная пара, – Так разминовываемся – мы, Знаю – один / Ты? – равносущ / Мне.) Не забудь ответить. Тогда пришлю.
Борис, у Рильке взрослая дочь, замужем где-то в Саксонии, и внучка Христина, двух лет. Был женат, почти мальчиком, два года – в Чехии – расплелось. Борис, последующее – гнусность (моя): мои стихи читает с трудом, хотя еще десять лет назад читал без словаря ГОНЧАРОВА. (И Аля, которой я это сказала, тотчас же: «Я знаю, знаю, утро Обломова, там еще сломанная галерея».) Гончаров – таинственно, а? Тут-то я и почувствовала. Когда Tzarenkreis – из тьмы времен – прекрасно, когда Обломов – уже гораздо хуже. Преображенный – Рильке (родит<ельный> падеж, если хочешь? Рильке’м) Обломов. Какая растрата! В этом я на секунду увидела его иностранцем, т. е. себя русской, а его немцем. Унизительно. Есть мир каких-то твердых (и низких, твердых в своей низости) ценностей, о котором ему, Рильке, не должно знать ни на каком языке. Гончаров (против к<оторо>го, житейски, в смысле истории русской литер<атуры> такой-то четверти века ничего не имею) на устах Рильке слишком теряет. Нужно быть милосерднее.
(Ни о дочери, ни о внучке, ни о Гончарове – никому. Двойная ревность. Достаточно одной.)
* * *
Что еще, Борис? Листок кончается, день начался. Я только что с рынка. Сегодня в поселке праздник – первые сардины! Не сардинки, потому что не в коробках, а в сетках.
А знаешь, Борис, к морю меня уже начинает тянуть, из какого-то дурного любопытства – убедиться в собственной несостоятельности.
* * *
Обнимаю твою голову – мне кажется, что она такая большая – по тому, что? в ней – что я обнимаю целую гору, – Урал. «Уральские камни» – опять звук из детства. (Мать с отцом уехали на Урал за мрамором для Музея. Гувернантка говорит, что ночью крысы ей отъели ноги. Таруса. Хлысты. Пять лет.) Уральские камни (ДЕБРИ) и Хрусталь графа Гарраха (Кузнецкий) – вот все мое детство. На? его – в тяжеловесах и в хрусталях.
* * *
Где будешь летом? Поправился ли Асеев? Не болей.
Ну, что? еще?
– ВСЁ! —
М.
<На полях:>
Замечаешь, что я тебе дарю себя ВРАЗДРОБЬ?
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК