Смерть поэта
Незадолго до новогодних праздников из северной столицы пришло известие, потрясшее многих: 28 декабря в ленинградской гостинице «Англетер» обнаружен поэт Сергей Есенин, повесившийся в своём номере.
Юрий Анненков:
«Среди многих трагических смертей одна из самых страшных – смерть Есенина… он был моложе и даровитее почти всех других… Есенин повесился от отчаяния: от беспутства, иными словами – от беспутья, от бездорожья».
Как отреагировал на это трагическое событие Маяковский? В написанной несколько месяцев спустя статье «Как делать стихи?» он сказал:
«Конец Есенина огорчил, огорчил обыкновенно, по-человечески. Но сразу этот конец показался совершенно естественным и логичным. Я узнал об этом ночью, огорчение, должно быть, так бы и осталось огорчением, должно быть, и подрассеялось бы к утру, но утром газеты принесли предсмертные строки:
В этой жизни умереть не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
После этих строк смерть Есенина стала литературным фактом».
Вот, пожалуй, и всё. Более многословной (прозаичной) реакции Маяковского на факт смерти Есенина нет.
Но что же всё-таки произошло в «Англетере»?
Как вообще Сергей Есенин там оказался?
Чтобы ответить на этот вопрос, перенесёмся на несколько месяцев назад – в лето 1925 года.
2 августа в минской газете «Звезда» была напечатана статья Сергея Борисовича Ингулова (Рейзера), возглавлявшего Бюро прессы отдела агитации и пропаганды ЦК РКП(б) и прозванного чуть позднее «штатным литературным палачом». В его статье упоминался и Есенин, про которого сказано:
«Непонятно только, почему советский Госиздат ведёт дружбу с этим богобоязненным болтуном и так любовно издаёт в изящном томике мечты и думы о неудавшейся уголовной карьере, выродившейся в занятие ханжеской поэзией».
Как видим, травля поэта продолжалась, и выражения подбирались самые что ни на есть оскорбительные.
В начале сентября 1925 года (когда Маяковский только прибыл в Соединённые Штаты) Есенин выступил в Доме печати – на первой литературной пятнице. Вот каким увидел на ней поэта Матвей Ройзман:
«Больше всего поразили меня его глаза. Они всегда во время разговора расцветали, то голубея, то синея; теперь же были тусклые, невнимательно глядели на собеседника. Он стал немного сутулиться, у него появилась новая манера – класть руки в карманы пиджака…
Выйдя на эстраду, он преобразился. И чем больше читал, тем уверенней звучал его голос с хрипотцой, тем ритмичней и торжественней поднималась его правая рука, обращённая тыловой стороной ладони к слушателям…
…тогда на эстраде Дома печати он словно переродился: сверкали голубым огнём глаза, слегка порозовели щёки, разметались пшеничного цвета волосы. Одухотворённый, с чуточку вскинутой головой, с чудесно подчёркивающей смысл стихов ходящей верх-вниз рукой, он казался мне пришельцем с другой планеты…»
Жившие за рубежом российские эмигранты в тот момент тоже не скупились на обидные выражения в адрес Есенина. 12 октября в парижской газете «Возрождение» Иван Бунин опубликовал статью, в которой, высказываясь о нём, вспомнил его давнее восклицание о поэме «Инония», написанной в 1918 году:
««Я обещаю вам Инонию!» – но ничего ты, братец, обещать не можешь, ибо у тебя за душой гроша ломаного нет, и поди-ка ты лучше проспись и не дыши на меня своей мессианской самогонкой! А главное, всё-то ты врёшь, холоп, в угоду своему новому барину!»
В московской общественно-политической библиотеке, где хранятся документы ещё со времён Коминтерна, и которому эта библиотека когда-то принадлежала, сохранилось (фонд 76, опись 3, дело 373) любопытное послание Христиана Раковского, друга Троцкого, адресованное главе ОГПУ:
«Себеж, 25/Х – 25 г.
Дорогой Феликс Эдмундович!
Прошу Вас оказать нам содействие – Воронскому и мне – чтобы спасти жизнь известного поэта Есенина – несомненно, самого значительного в нашем Союзе».
Прокомментируем эти первые фразы.
Себеж – железнодорожная станция на границе с Литвой, после неё за окнами вагона начинали мелькать заграничные пейзажи. Христиан Раковский, назначенный советским послом во Францию, направлялся в Париж. Но мысль о гибнувшем поэте не давала ему покоя. Александр Константинович Воронский (в ту пору – главный редактор журнала «Красная новь») был близким другом недавно назначенного наркомвоенмором Михаила Фрунзе, который в тот момент готовился к операции. Сделать её Михаилу Васильевичу настойчиво рекомендовали соратники по партии. Операция была назначена на 31 октября. Её исход особых опасений, вроде бы, не вызывал – тривиальную язву желудка оперировали тогда регулярно, и большинство операций, как правило, завершалось благополучно.
Другое дело – Сергей Есенин. Раковский о нём писал:
«Он находится в очень развитой стадии туберкулёза (захвачены оба лёгкие, температура по вечерам и прочее). Найти, куда послать его на лечение не трудно. Ему уже предоставлено было место в Надеждинском санатории под Москвой, но несчастье в том, что он вследствие своего хулиганского характера не поддаётся никакому врачебному воздействию».
Не будем обращать внимание на не совсем точное название есенинской болезни, которое приводил Раковский – он опирался на формулировки диагнозов, которые от кого-то слышал. Читаем письмо дальше:
«Мы решили, что единственное ещё остаётся средство заставить его лечиться – это Вы. Пригласите его к себе, проберите хорошо и отправьте вместе с ним в санаториум товарища из ГПУ, который не давал бы ему пьянствовать. Он много ещё мог бы дать, не только благодаря своим необыкновенным дарованиям, но и потому что, будучи сам крестьянином, хорошо знает крестьянскую среду».
Вот такое письмо от имени Александра Воронского и своего собственного написал Христиан Раковский. Заканчивалось оно так:
«Зная, что Вас нет в самой Москве, решили написать, но удалось это сделать только с дороги – из Себежа.
Желаю Вам здоровья!
Крепко жму руку.
Х. Раковский».
Иными словами, автор письма мог бы зайти к Дзержинскому и побеседовать с ним лично, но из-за отсутствия его в Москве отправлял это послание.
Забота видных большевиков о судьбе российского поэта характеризует их с самой лучшей стороны. Но возникает вопрос: почему со своими предложениями они обратились не к наркому здравоохранения Николаю Семашко, не к наркому просвещения Анатолию Луначарскому, а к Феликсу Дзержинскому, возглавлявшему ОГПУ?
Ведь «пригласить» Есенина «к себе», хорошенько его «пробрать», а затем «отправить в санаториум» в сопровождении «товарища из ГПУ» мог только его непосредственный начальник! Стало быть, то, что «известный поэт» находился под началом Феликса Дзержинского или, говоря проще, служил в ОГПУ, Раковскому и Воронскому было хорошо известно. Вот и обратились они за помощью к находившемся тогда в двухмесячном отпуске шефу талантливого, но любившего загулять агента.
Тут нелишне напомнить, что Воронский дружил с писателем Борисом Пильняком, который тоже сотрудничал с ОГПУ и секрета из этого не делал (от своих ближайших друзей, во всяком случае).
Если бы Есенин никакого отношения к Лубянке не имел, Дзержинский, получив письмо, вряд ли откликнулся бы на просьбу Раковского. Но на письме рукою Феликса Эдмундовича проставлена резолюция:
«т. Герсону
Может быть, вы могли бы заняться?
Ф. Д.»
Рядом – рукой Герсона – написано:
«Звонил неоднократно, найти Есенина не мог».
Матвей Ройзман каким-то образом (не потому ли, что тоже был сотрудником ОГПУ?) оказался знаком с этим письмом и с резолюций на ней Феликса Дзержинского. И написал в воспоминаниях (с неточным указанием даты, когда была проставлена на письме резолюция Дзержинского, это Раковский отправил своё письмо 25 октября):
«В 1925 году Есенину необходим был санаторий. Знаменательно, что, узнав об этом 25 октября того же года, именно Феликс Эдмундович отдал распоряжение товарищу Герсону позаботиться о поэте».
Сейчас трудно установить, чьи именно «заботы» возымели действие. Дело в том, что в сентябре, возвращаясь в Москву из Баку, Есенин повздорил в поезде со своими попутчиками. Они обратились в московский суд. Было возбуждено уголовное дело, замять которое не удалось даже Луначарскому. Есенин стал прятаться. И с горя запил, топя в вине своё нежелание служить лубянской чрезвычайке, мечтая любым способом (всеми правдами и неправдами) избавиться от навязчивой гепеушной опеки.