Письма В.Л. Андрееву[357]
Письма В.Л. Андрееву[357]
Париж 22/V <19>51
Родной мой Вадимушка,
…Короче говоря, я, конечно, свинтус, но… и т<ак> д<алее> и т<ак> д<алее>… Да и ты тоже хорош, считаешься со мной письмами, но, конечно, я знаю и понимаю и не сомневаюсь и т<ак> д<алее> и т<ак> д<алее>… А жизнь течет в нашем абсурдном мире, и надо только употребить всю силу воли, чтобы самому не впасть в абсурд и сохранить человеческий лик, по образу которого нами создан и сам Господь Бог[358]. Впрочем, все хорошо, и за одну улыбку друга можно простить и весь всемирный Содом. Вот только, что улыбки стали редки…
Когда же ты, Вадимушка, приезжаешь и все твои дорогие и Володя дорогой со своими[359]?С нетерпением жду Вас. Знаю, что буду с Вами много спорить, но любви моей это не уменьшит. Была у нас вчера Олечка[360]. Что за прелесть девочка! Мы все в нее влюблены. И нам после ее ухода даже казалось, что это Адинька была у нас в гостях. Мы много с ней говорили о Вас, о ней, читали и разбирали новую поэму Валентиниада (омерзительная пакость!), Олечка рассказала нам, как ты по утрам хочешь сварить завтрак и все будишь Олю[361] («где кнопка, чтобы зажечь машинку?»), а я рассказывал ей, какую изумительную овсянку я готовлю по утрам для нас всех и что надо делать, когда кастрюлька с овсянкой каким-то дьявольским манером переворачивается и содержимое оной жидкой и липкой кашицей покрывает пол (не тряпкой надо вытирать, а сначала подобрать веничком на лопатку, а потом уже тряпкой. Это все знать надо…). Потом я вспомнил, Вадимушка, что ты у меня «зажулил» мой экземпляр «Воспоминаний об отце»[362] и категорически потребовал его возвращения вместе с Вами. Да, Олечка совсем прелесть — чистая и весенняя. Поздравляю Вас с таким Солнышком…
10 мая Абраму исполнилось 70 лет[363]. Мы его тут вот чествовали, но без речей (иначе он собирался увильнуть). Ложа поднесла ему в подарок новое издание Ренана (первые 4 тома, что вышли). Остальные 3 тома поднесем ему к 80-летию. Моей маменьке скоро будет 80 лет[364] (дай ей Бог жизни и радости до 125![365]), а она, кокетка, жулит, когда мы с ней играем в анг<лийского> дурачка, очень живо ведет со всеми разговоры на политические и литературные темы (перечитывает сейчас Щедрина и даже хозяйство забывает, так увлекается), и Абрам называет ее своей «барышней». Вот только ревматизм ее сильно мучит, но по утрам она тоненьким голосом напевает «а молодость нэ вернется, нэ вернется она», или «дiд бабу продае, никто гроша не дае». Она изумительная прелесть, бодрая, мудрая и добрая. А Флорочка[366] и я, как всегда. Не меняемся и, кажется, не стареем (но с такой молодой мамочкой и постареть нельзя). Флорочка трет (больных и кастрюли), а я — летаю в Бельфор[367], летаю в мечтах, пишу стихи в формулах и творю формулы в стихах. От детей имеем все время весточки. Жизнь там тяжелая, но бодрость духа у них поразительная. Имочке скоро 3 года[368], Сильвочке (или, как я ее называю, Сливочке) уже год и два месяца[369] — скоро одного женим, другую замуж выдадим и станем мы пра-прабабушкой, прадедушкой и «пра-большая тетя». Ну, братик, до свиданья, до скоро свиданья. Крепко и нежно тебя и дорогих твоих и Володю дорогого со своими и дорогую Ольгу Евсеевну[370] обнимаю и целую.
В<аш> Сема.
Париж, 2/I <19>54
Родной мой Вадимушка,
Если я буду продолжать ждать, чтобы ко мне пришло «вдохновение» на письменный подвиг, то, вероятно, прожду еще год! Но больше ждать я не могу: во-первых — твой день рождения, дорогой мой братушка[371], по случаю которого всем сердцем желаю тебе и всем твоим дорогим здоровья телесного и душевного, радости и счастья, во-вторых — Нов<ый> год, по случаю которого ко всем этим пожеланиям прибавляю еще мечту о Мире для Человечества. Твое большое письмо[372] (настоящий «Фрегат “Паллада”»[373] — читал его 45 мин<ут>) доставило мне большую радость. Я, признаться, уже перестал надеяться иметь от тебя письмо и все ломал голову — чем я тебя огорчил, за что ты сердишься…И все собирался спросить тебя об этом. А потом, получил «Фрегат», обрадовался, прочел, решил, что сейчас же отвечу, и…и… «довлеют дневи злоба его» — так и не раскачался…
Событий за это время у нас было немало. Летом приехала Адюлечка с Давидом и детками (Имочке уже 5 с половиной лет, Сильвочке 3 с половиной), пробыли почти 3 месяца, детки — прелесть, в 2 счета залопотали по-франц<узски> и в один счет вверх дном перевернули весь Coeur de Vey…[374]
Потом они уехали, и 27 ноября (в день смерти М. А…[375]) Адюлечка произвела на свет новое существо: девочку Зореньку (по ивриту: Zohar’a, т. е. splendeur, lumiere, aureole, Aurore[376], а второе имя — Naveh = оазис!)[377]. За 2 недели до родов она устроила выставку в Тель-Авиве, прошедшую с большим успехом, отзывы прессы были чудесные. Молодец — девочка!
Затем были события тяжелые — сильно болен был 3 месяца Мих<аил> Матв<еевич>[378] — нечто вроде мальтийской лихорадки, насилу его вытащили, он очень еще слаб. Жена Кивелиовича[379] скончалась, и он очень потрясен и ходит, бедный, к<а>к потерянный. Каффи[380] сделана была вторая операция катаракты, и он до сих пор еще плохо видит и, вообще, к<а>к дитя… О болезни Иванова[381] ты знаешь — увы, надежды мало, но он чудом держится и не пропускает собраний. Кровопусков[382] сломал ногу (уже срослась). Сашенька Позняк[383] был сильно болен (в Апреле), слава Богу — оправился и сейчас молодцом. Абрамушка[384] — вялый и хилый, все кашляет и возится с термометром. Насилу его уговорили уехать в Vence (А. М), Hotel Nouvel. Там ему хорошо.
Ну, хватит, кажется… У нас, слава Богу, все хорошо, мамочка молодеет и все прелестней делается, она бабушка и предмет обожания русск<ой> колонии. Флорочка все та же, работает, обо всех заботится, о себе не думает. И я тоже без перемены (только на один зуб меньше), волосы не выросли, мудрости не прибавилось (годов же — да!). 14 Янв<аря> мой доклад «о Прекр<асной>Даме» (и об ее морщинках…)[385] Я еще не готов, ничего не написал, хотя думаю об этом уже 3 года — и сижу в тихом ужасе в cafe, куда пошел, чтобы попробовать начать, а вместо этого — письмо тебе…Вот тебе и все о нас.
А теперь засыпаю тебя вопросами, на которые ответ будет месяцев через 6: о тебе, обо всех вас, о Михаиле Генриховиче[386], о твоих стихах…
Присылаю тебе мою «Элегию». Она написана 4 месяца тому назад, но еще волнует меня. Только 3-я строфа с конца («И за руку…») не нравится мне, кажется, надо выбросить[387].
Будь здоров, Вадимушка родной, крепко и нежно тебя и всех твоих дорогих мы трое целуем и помним.
Твой Сема.
Элегия
Как мало мне отпущено годов,
Чтобы нести назначенное бремя,
А я живу — или в тумане слов,
Или преступно убиваю время…
Как будто бесконечна жизни нить —
Не думаю и не желаю мерить…
Как будто можно жить и не любить
И не творить и ни во что не верить…
Убийца дней, назначенных Творцом!
Мне дан был дом — не мной он был построен…
— В покоях светлых я брожу, к<а>к гном,
Высокого заданья не достоин.
Мне дан был дар. Я хладною золой
Покрыл его и растоптал ногами.
Мне дан был жар. Но вот — холодный, злой
И темный я живу под небесами.
И за руку, к<а>к мачеха дитя,
Ведет меня отчаянье слепое
В глухую ночь, где тайна бытия,
Быть может, не раскроется пред мною…
О, вырваться! О, если бы хоть раз
Вздохнуть свободно, широко и свято,
О, если бы в благословенный час
Хоть раз улыбкой осчастливить брата…
И, Божий Дух почуя в мире вновь,
Сорваться ввысь и с синим небом слиться —
Как легкий дым, к<а>к память про любовь,
Как то, что может только сниться…
Paris, le 5/II 1954
Родной мой Вадимушка,
Пишу тебе, не дожидаясь ответа на мое письмо к 7/I (получил ли ты его?) У нас большая радость: вышла в свет книга «Северные Братья»! Тат<ьяна> Алекс<еевна> проявила потрясающую энергию для издания ее. В этой книге: история Сев<ерных> Бр<атьев>, доклады М<ихаила> А<ндреевича> и т. д. Этой книгой поставлен памятник самой блестящей эпохе русского М<асонст>ва за границей. И без волнения невозможно ее читать… Выпущено 100 экземпляров по себестоимости в 1500frs (для Т<атьяны> А<лексеевны> это просто разорение, но она на это пошла и теперь сияет оттого, что исполнила свой долг, впрочем, это был и долг всех бр<атьев>, участвовавших в С<еверных> Бр<атьях>, но ни у кого из нас не хватило энергии взяться за это дело, а вот она — сделала… Какой молодец!).
Думаю, что и тебе и Володе захочется иметь эту книгу. Если да, то напиши мне (склад у меня), и я В<ам> вышлю 2 экз<емпляра>.
Что у тебя нового, дорогой Вадимушка? Отчего так редко пишешь? (Это не упрек тебе, сам я тоже не большой писака! Но так хотелось бы получить от тебя письмо!) О тебе и о Вас я знаю из письма дорогой Оли к Кристи[388]. Знаю, что Вы все здоровы, что Оля даже живописью летом занималась (вот как хорошо!), что ты пишешь нечто вроде «семейной хроники»[389]. А к<а>к же со стихами?
У нас все благополучно, у Адиньки тоже — Зоренька растет и наливается (и твой Михаил Генрихович тоже). 14 Янв<аря> — в день русского Нов<ого> Года был мой доклад «о Прекр<асной> Даме». Это было собрание, напомнившее мне мой доклад Завещание старого В<ольного> К<аменщика> — братья были взволнованы, атмосфера «настоящая» — теплая и сердечная. На этом же собрании было объявлено о книге Сев<ерные> Бр<атья>.
Целую крепко тебя, Олю и Сашу[390]. Мамочка и Флорочка тоже кланяются и целуют Вас.
Твой Сема.
Вадимушка, я получил от Ольги Елис<еевны>, Володи и Ади[391] поздравления к Н<овому> Году и был очень тронут. Хотел тут же им ответить «большим» письмом, все время откладывал, а теперь… потерял их адрес. Передай им от меня, от мамочки и Флорочки, что мы их благодарим, помним и любим. Взгляды у нас могут быть разные, но «самое главное» у нас общее.
Еще раз обнимаю тебя и жду письма.
Твой Сема.
Paris, le 10/II<19>60[392]
Вадимушка, дорогой мой.
Наконец-то я получил от тебя письмо и так обрадовался ему… Не отвечал тебе так долго, ибо ждал результата некоторых шагов, которые Флорочка предприняла, чтобы помочь тебе с визой. Она обратилась к некоторым из своих знакомых французов (ее больных), но из этого, увы, ничего не вышло… То, что тебе отказали в визе, поразило меня. Это результат или человеческой тупости какого-ниб<удь> чиновника, или (что еще хуже) челов<еческой> подлости («поклеп» какого-ниб<удь> «врага», но какие враги у тебя могут быть?). Не огорчайся, дорогой, я уверен, что в конце концов ты визу получишь. Как ты себя чувствуешь и как все твои?
12/II <19>60
Дорогая Олечка, вчера перед собранием Ложи Кристи сообщил нам о болезни Вадимушки и очень меня и других взволновал. Мих<аил> Матв<еевич>, открыв собрание, сообщил об этом братьям и предложил Кристи написать Вадимушке от имени Ложи пожелание сердечное скорого выздоровления (должен сказать, что я его за это расцеловал после собрания).
Дорогая моя, пишу тебе, ибо боюсь, что Вадимушку нельзя волновать — ты сама прочтешь ему, когда можно будет. Но, Боже мой, что же это такое, как же это так? Вадимушка — и вдруг сердечный припадок! Я верю, что это несерьезно, но знаю, что ему долго придется лежать, а потом вести спокойный образ жизни. Такая же болезнь была у Алекс<андра> Маршака[393], а он теперь совсем здоров и бодр.
Я звонил Ольге Елис<еевне> и узнал от нее подробности. На днях она у нас будет.
Олечка-дочка, вероятно, уже приехала из России — не очень ли ее приезд взволновал Вадимушку?
Напиши нам, дорогая, как Вадимушка себя чувствует и каково также его душевное состояние. Пусть не думает, что он уже «инвалид», пусть знает, что опять будет здоровым, крепким и бодрым.
И пусть знает, что вся наша троица будет Бога молить, чтобы он поскорее поправился. Прости за почерк, я очень взволнован, не ожидал этого и наспех приписываю к моему неоконченному письму.
Целую крепко и нежно тебя, моего родного и единственного Вадимушку, Олечку и Мишеньку. Мамочка и Флорочка целуют Вас.
В<аш> Сема.
Париж, 19/IV <19>60
Родной мой Вадимушка,
Пишу тебе нерадостное письмо. Эмилия Николаевна скончалась 12 апреля[394]. Можешь себе представить состояние Тат<ьяны> Алек<сеевны> (хотя внешне она держится). Какой прекрасный и очаровательный человек ушел от нас…
Она болела долго и мучительно, но умерла, кажется, без страданий…
Хоронили ее 14-го… Что теперь будет с Тат<ьяной> Алек<сеевной>? Она говорит, что не сможет больше, не в силах будет жить в своем домике. Временно будет жить у подруги, а что дальше?
Мы ей предлагаем поселиться летом у нас на 2–3 месяца, когда мы уедем на дачу. Саша[395] предложил ей сейчас уже переехать к ним в Malakoff[396] — она отказалась.
Надеюсь, что наше предложение она примет.
Тяжело писать тебе об этом, Вадимушка. И вообще жить тяжело — все потери, да потери и «кто еще сейчас на роковой стоит очереди?..»[397]
Но жить все-таки как-то надо, цепляясь за то, что есть, вернее, за тех, кто с нами…Вернее, ради них.
Я был счастлив, получив от тебя письмо и узнав, что тебе лучше. Следи за собой, Вадимушка, держись, держись, родной мой.
Мамочка моя все время болеет, сейчас ей капельку лучше, но сила духа у нее необычайная и когда ей очень плохо, она сама себе говорит: «Клара, держись!»
О смерти Эмилии Николаевны мы ей пока не сказали — она ее очень любила, и волновать ее мы не хотим, но долго ли это можно будет скрывать?
Абрам поехал в Ste Genevieve[398] на похороны, хотя состояние его далеко не блестящее — он с трудом ходит, еле передвигает ногами и, вообще, очень сдал, что всех нас бесконечно волнует.
Ну, вот, Вадимушка, кончаю письмо, уже и слезы на глазах.
Целую тебя и всех твоих крепко и нежно.
Твой Сема.
Где теперь Володя?
Неужели в Париже и не повидал меня перед отъездом? Если увидишь его, передай мое огорчение, мою братскую любовь и благословение на новую жизнь…[399]
Paris, 1е 6/I <19>61
Вадимушка дорогой,
Поздравляю тебя с днем рождения и с Нов<ым> Годом и желаю тебе здоровья, бодрости, радости и исполнения твоих заветных желаний. И Олечку дорогую и твоего — уже такого «взрослого» Сашу — поздравляю и всех Вас крепко целую.
(Прости за ужасный почерк, у меня сейчас «crampe»[400] в руке и очень трудно писать, пальцы сами выворачиваются.)
Я видел сегодня Т<атьяну> А<лексеевну>, и она мне много о Вас рассказывала. Она в восторге от свидания с Вами…
А когда уже мы с тобой увидимся? Ужасно, что ты не можешь приехать сюда, а сам я поехать не могу, не хочу даже на 2 дня оставить мамочку. Она, бедная, очень страдает от болей, но духом все та же и продолжает в тяжелые моменты говорить себе: «Клара, держись!» Флорочка все время с ней, не легкая у нее жизнь (работа, хозяйство и уход за мамочкой). Но, в общем, не буду жаловаться, все хорошо, дай Бог, чтобы так продолжалось.
Как я счастлив за Вас, за то, что Вы так много радости имели от поездки на родину. Насчет Володи скажу, что я никогда не сомневался в его душевных качествах, но огорчила меня его глупость, связанная с «телячьей восторженностью», затмившие в нем чувство такта. А я люблю его по-прежнему. Как ты сейчас себя чувствуешь физически, следишь ли за своим здоровьем?
Т<атьяна> А<лексеевна> передала мне некоторые стихи Даниила[401], я еще не успел их прочесть, надо будет, чтобы ты их напечатал. Она говорит, что они очень хорошие.
Что тебе о себе сказать? Живу, работаю (лекции, работа, ingen.-conseil), окончил и сдал в печать первый том моей книги по электричеству[402]. Мечтаю о стихах, но пишу мало.
Абр<ам> Сам<ойлович> очень подался, едва ходит, часто болеет. Остальные — стареют безнадежно. Бр<ат> Антонов скончался (не знаю, помнишь ли ты его, милый был человек)[403], на днях узнал случайно о смерти Присмановой[404] (скончалась во сне, счастливый конец для нее, но бедный Гингер…)[405].
Вадимушка дорогой, рука «заела», кончаю письмо.
Крепко тебя и Олечку обнимаю и целую.
В<аш> всегда Сема.
Мамочка и Флорочка целуют Вас.
Пиши, дорогой, не забывай меня.
Paris, le 29/III <19>61
Вадимушка дорогой,
Не сердись на меня и не думай, что я забыл тебя… Но я сейчас в таком состоянии, что не способен писать письма. Дело не только в моей «перегруженности» или в физической усталости. Нет, я просто как-то странно «оцепенел», как-то «съёжился» и равнодушно смотрю на «всемирную нелепицу». Это нехорошо, это, может быть, пройдет, но сейчас это так и «железные шаги» Истории даже не очень волнуют меня. Хуже всего — мое душевное одиночество, настоящего друга даже среди братьев не нахожу (братья тоже скисли) и очень-очень мне не хватает тебя… Горько мне, что ты так далеко и не можешь приехать. А я тоже и думать не могу о поездке к тебе хоть на два дня, ибо очень меня беспокоит здоровье мамочки. Она очень ослабла и страдает от ревмат<ических> болей. Да и сердце не совсем в порядке. Но прелесть она такая же, к<а>к всегда, и для всех друзей она общая мама, которая обо всех думает и заботится.
Вадимушка, какая радость была для всех увидеть дорогого Сашу[406]. Какой он чудный — мы все в него влюбились, какие хорошие, чистые глаза…
Твое письмо было для меня большой радостью, и я счастлив был найти в нем то, что я всегда думал о прекрасном русском народе и о его чудесной молодежи.
Тат<ьяна> Ал<ексеевна> передала мне несколько стихотворений Даниила, я прочел их с наслаждением — он настоящий поэт. Если можешь, пришли мне еще. Его стихи надо было бы издать, но как это сделать?
Вадимушка, ты о своем здоровье ничего не писал, как ты сейчас и как дорогая Оля? Пиши мне, не считайся с моими письмами.
Дорогой мой, вот столько-столько хотелось тебе сказать, да не пишется… Ты все-таки не огорчайся, не думай, что я сейчас «на ущербе», просто — полоса такая…
От Адиньки имею чудные письма, все у них, слава Богу, благополучно. Дети растут, талантливые, хорошие, уже совсем большие (Имочке 13, Сильвочке 11, Зореньке 8 лет!). Тяжело, что они так далеко, когда и где мы с ними увидимся, не знаю, и в лучшую пору их детства они не с нами.
Ну, будет. Очень уж я «заныл»…
Крепко и нежно обнимаю тебя, Олю и Сашеньку за нас троих.
Твой верный Сема.
Книга моя (часть первая) выйдет осенью[407]. Она — по моей «специальности» — о расчете электр<ических> машин. Стоила мне больших трудов (но человечества она не спасет…).
Bures s/Loette 24/IX <19>61
Дорогие мои Вадимушка и Олечка,
Когда долго не пишешь, то не знаешь, с чего начать… Ну, уж как-нибудь начну, дальше распишется… Спасибо за твое, Олечка, письмо, а на тебя, Вадимушка, я не сержусь (сам я такой, как ты), а только грущу.
Поздравляю Вас с Сашенькиным счастьем, рад за чудного Сашеньку, за хорошего Сашеньку, которого так люблю. Дай Бог ему много счастья и радости. Я узнал о его женитьбе уже давно от Тат<ьяны> Ал<ексеевны>, хотел сейчас же писать Вам, но… руки мои немеют, как только берусь за перо. И мне страшно становится за тот разрыв контакта, который из-за этого происходит и с Вами и со многими друзьями. Боже мои, я говорю о разрыве контакта с Вами, но ведь это немыслимо, неверно и невероятно, ибо всегда о Вас думаю, всегда Вы мне дороги и близки и не может быть, чтобы наша связь душевная так вдруг оборвалась. А вот писать не могу, ибо слишком много надо было бы сказать, а всего и не скажешь. Расскажу Вам просто о нашей жизни. Мамочке моей минуло 90 лет, но она, слава Богу, держится молодцом, хоть и хворает и страдает от ревматизма. Но она все такая же необыкновенная прелесть и в ней много чистого, детского и невинного. Она бабушка для всех самая мудрая и глубокая, всех понимающая и всем помогающая… Флорочка окружает ее заботами и лечением, и мы оба чувствуем, что наша ласка дает мамочке силу жить. Ну, а я «все в той же позиции сижу в ожидании» (чего?)… Много работаю и здоров. Этим летом мы имели большую радость! Адинька гостила у нас 6 недель (она приехала одна, но… с обещанием № 4! — буду дедушкой в 4-ой степени). Она теперь уже вернулась в Израиль. Она необыкновенно молодо выглядит, право, ей можно дать 23 года, не больше! Тяжело нам было расставаться, когда-то опять увидимся? Тяжелей всех было, конечно, мамочке, но она взяла себя в руки и была крепка (она, как старый дуб с молодыми побегами). Сейчас мы еще живем на даче, но с октября вернемся (начнутся мои лекции). Вот Вам, дорогие, все о нас. Теперь жду вестей от Вас.
Я счастлив за тебя, Вадимушка, за то, что твоя прекрасная книга об отце выйдет в России[408]. Имеешь ли известия от Володи, доволен ли он? Да, о «наших». Стареют братья. Абрам почти не может ходить — жалко на него смотреть (и глухота почти полная). У Тера было гнойное воспаление простата, нужна операция. Словом, повсюду весело. А как у тебя со стихами, Вадимушка? Милый мой, пиши, не томи меня.
Крепко и нежно Вас обоих целую.
В<аш> Сема.
<Приписка на полях> Поцелуйте за меня Сашеньку и Олечку. Мамочка и Флорочка целуют Вас нежно.
Париж, 22/VII <19>65
Дорогие, родные мои, Вадимушка и Олечка
Трудно, трудно писать Вам. Не мог даже поздравить Вас с рождением внучки (а так рад был за Сашу и за его очаровательную жену[409] и за Вас). Не сердитесь же на нас. Мы оба не можем еще прийти в себя, хотя внешне как-то держимся (один для другого)[410]. Даже поездка к Адиньке не помогла[411].
Сейчас новый период жизни, без Мамочки, без той единственной, которая казалась нам бессмертной.
Труднее всего Флорочке, ибо моя бешеная работа как-то позволяет мне жить «автоматически»… Я хочу увезти ее в августе в горы, в Швейцарию, вырвать ее из нашей квартиры, где… Мы поедем 1/VIII в Цюрих погостить 2–3 дня у Фани Исаковны Ловцкой[412] а с 4 Авг<уста> будем 3–4 недели в Wengen’e (Falkon Hotel)[413].
Счастливы будем, если Вы сможете пожить там с нами, ведь Вы для нас самые близкие и дорогие люди, и мы так бесконечно долго не виделись.
Дорогие мои, так или иначе, но мы не можем пропустить этот случай, ради Бога, устройтесь так, чтобы это вышло, в Женеву поехать нам будет трудно, да и Вас там, вероятно, тоже уже не будет.
А пока крепко и нежно целую Вас за нас обоих и жду ответа. Не считайтесь с нами письмами.
В<аш> Сема.
Paris, 4/I <19>65
Вадимушка, дорогой мой,
От тебя так долго не было писем, что я уже начинаю беспокоиться — здоров ли ты? Или так занят, или… забыл меня? От Олечки, когда она была у нас, я узнал, более подробно, о Вашей поездке в Россию, о твоих успехах (которым я так рад!) и о планах твоей литературной деятельности. И, повторяю, я счастлив за тебя. Но так хотелось бы, если невозможно увидеться, то хоть письмо иметь от тебя! Поздравляю тебя, Вадимушка, с днем рождения, и сам ты знаешь, чего я тебе от всего сердца желаю… А главное, конечно, здоровья.
И с Нов<ым> Годом поздравляю Вас всех — дай Бог, чтобы он принес Вам много радости, а человечеству — мира и спокойствия.
Мы получили книгу Олечки, очень хорошую, и рады за нее[414]. Я не знаю ее адреса, а потому передайте ей нашу благодарность и поздравления. Получили также приглашение на ее выставку у Грановой[415], молодец она! Я нашел на днях фотографию, где она снята вместе с Адинькой в Люксембургском саду — сколько воды (и крови) с тех пор протекло…
У нас — ничего нового. Думаем на Пасху поехать на 2 недели к Адиньке. У нее все благополучно, и они счастливы и бодры, хотя и живут на пороховом погребе…
Абрам, увы, медленно исчезает — как это тяжело видеть и чувствовать… Почти не ходит и не слышит и часто как-то «отсутствует». Тэр тоже очень сдал, и его должны будут скоро оперировать от простата. Степанов — тоже на самом краю[416]. Словом, повсюду «весело». Но мы приняли двух новых (Берланда-старика и Юниуса, которого мы, помнишь, знали в Союзе молодых поэтов и писателей, 40 лет тому назад!)[417].
У меня работы по горло, и в этом мое счастье. Флорочка тоже работает, но все побаливает (гастрит). Ничего — живем!
Будь здоров, родной мой, крепко и нежно целую тебя и Олечку и твоих детей и внуков. Твой неизменно Сема.
Флорочка сердечно Вас всех целует.
Ночью долгой в одиночестве
Сны не снятся, сон бежит…
Как мне вспомнить имя-отчество?
— Память темная молчит.
Знаю, жил многозначительно
Этот странный человек,
Только, видно, расточительно
Прожил он свой серый век.
И совсем, как офильмована
Жизнь его передо мной,
Темной краской заштрихована
Или краской голубой…
— Сколько было обещано,
Сколько было дано,
Сколько было завещано
Или запрещено…
Сколько было возможностей
— Помнишь об этом ты?
Сколько было и сложностей,
Чуда и простоты…
Ночью долгой… Но словами ли
Рассказать про свет, про тень?
— Ну, вставай, Семен Абрамович,
Начинай привычный день[418].
Париж, 24/VII <19>65
Вадимушка дорогой,
Я узнал от Т<атьяны> А<лексеевны>, что ты провел несколько дней на Олероне[419], вероятно, проезжал через Париж — как же это мы не встретились?
Как ты себя чувствуешь? Где думаешь провести лето? (в России?) Я ничего не знаю о тебе, об Олечке, об Олечке-дочке и о Сашеньке. Были ли они во Франции и почему не были у нас?
Мне грустно, родной мой, без твоих писем, хотя, признаюсь, и сам я не большой писака.
29/VII мы уезжаем на 3 недели в Wengen (Hotel Brunner), а потом хотели бы поехать на несколько дней на итал<ьянские> озера и в Венецию (Флорочкина мечта!)[420]. Но все зависит от погоды.
Напиши нам в Wengen хоть открыточку (а, может быть, мы и повидаться смогли бы!)
У нас все по-старому. Потихоньку стареем, но стараемся держаться.
От Адиньки письма бодрые, но редкие — она измучена жарой, и я хотел бы, чтобы поскорее настал ее короткий отдых.
Абр<ам> Сам<ойлович> сейчас в Barbizon’e[421] — он все в неблестящем состоянии и ходит не лучше, чем в Париже.
А Миша Кивелович 2 недели тому назад скончался (был болен сердцем и умер от рака). Он под конец жизни совсем сдал (не только физически), и сам себе ее испортил[422]. Но… aut bene, aut nihil[423] — жалко потерять заблудившегося человека, того, кто был братом…
А «Сев<ерная> Зв<езда>» еще держится, правда, на ниточке, но воскресные встречи в cafe продолжаются. Здоров ли Володя и как сейчас Адя?
Как идут твои литерат<урные> дела, сдал ли ты новый роман?
Милый мой, родной Вадимушка, ну что же это такое — мы будто на двух разных планетах живем! Не забывай меня, не оставляй без писем.
Целую нежно и крепко тебя и всех твоих дорогих за себя и за Флорочку.
Твой верный Сема.
Paris, 11/IХ <19>66
Дорогой мой Вадимушка,
Мы вернулись 10 дней тому назад из Италии (Lago di Garda), а до этого были в Швейцарии. Оттуда я звонил тебе два раза, но без успеха. Вероятно, ты был еще в России. От Т<атьяны> А<лексеевны> я узнал, что ты после России был на юге Франции и что у тебя был на родине большой литературный успех[424]. Горю желанием узнать от тебя все подробности, а пока сердечно тебя поздравляю и счастлив за тебя.
Вадимушка дорогой, как все это чудесно! А то, что ты из эмигрантского поэта и писателя обратился (благодаря таланту и Божьему промыслу) в поэта и писателя русского, т. е. российского (а не совдеповского), это просто великолепно. Мечтал ли ты когда-нибудь об этом?
Хотелось бы знать, как ты и Олечка и твои дети и внуки (-чки)[425] поживают, что делают все они? Почему никто из них не навещает нас, когда бывает в Париже?
О нас писать много не буду. Адинька и ее чудная семья здоровы и довольны своей (тяжелой, на мой взгляд) жизнью. Адинька много (и хорошо) пишет и готовится к выставке в Тель-Авиве.
Но в Париже у нас печальная новость: Витя Маршак скончался (саркома челюсти)[426]. Болел год, но продолжал работать, а потом в 3 недели буквально сгорел. Мы все этим потрясены. Хороший был человек, и трудно с этой кончиной примириться. Да, сейчас у нас больше уходящих, чем прибывающих…
Пиши мне, родной.
Крепко и нежно тебя и всех твоих дорогих обнимаю и целую за себя и за Флорочку.
Твой Сема.
<На полях> Вадимушка, а я уже 5-го сент<ября> твердой ногой переступил 3/4 века[427]! Ну-ну… Куда все ушло? И что дало?
Paris, 1е 26/III <19>67
Дорогие мои Вадимушка и Олечка,
Только что узнал от Тат<ьяны> Алекс<еевны> о болезни Володи и очень волнуюсь, не зная, что с ним? Пожалуйста, сообщите мне, если что-нибудь знаете. Я знаю, что Ада уже вышла из клиники и лучше себя чувствует, а вот теперь эта беда с Володей, и он сам лег в клинику, где сделали ему радиографию… Хочу надеяться, что ничего серьезного не нашли…
Мои дорогие, как хорошо было с Вами и как грустно без Вас… Сколько мы успели переговорить с тобой, Вадимушка, о стихах и какая пустота сейчас… Словно я в безвоздушном пространстве, и как трудно писать стихи «без ответа»…Я знаю, что и ты, Вадимушка, так чувствуешь, но у тебя есть огромная радость контакта с русскими поэтами, и это так много. Думаете ли Вы поехать в Россию летом и когда?
А мы уже собираемся поехать через 3 недели в Израиль на 15 дней, и нам уже очень не терпится. Мы надеемся, что моя внучка Сильвочка (ей минуло 17 лет!) проведет лето с нами в Швейцарии — ей необходимо хорошо отдохнуть в горах. И какая радость будет показать ей Париж!
А сам я сейчас перегружен работой, ибо надо заранее наверстать потерянное время со студентами и с заводом.
Будьте здоровы, дорогие мои, милые и родные.
Крепко В<ас> обоих целую.
Ваш верный Сема.
Флорочка целует Вас сердечно.
<На полях> Целую дорогого Саша <sic> и его чудную семью.
Paris, le 16/Х <19>68
Дорогой мой Вадимушка,
Как я был-рад, получив от тебя письмо! Я думал, что Вы еще в России и потому не писал тебе о смерти Абрама. О том, какое это горе для нас — ты сам знаешь. От него исходил какая-то особенная теплота, и я в нем чувствовал не только брата, но и отца. А в Ложе он был больше, чем Д<осточтимый> М<астер> — он был скорее настоятелем или игуменом нашего братского монастыря[428]. Мне сейчас трудно выразить то, что я чувствую, но я хочу это сделать ко дню нашего траурного собрания (25/Х)… Стараюсь видеть его только таким, каким он был 6–7 лет тому назад. А последние встречи с ним были тяжелы… К «счастью» умер он, не страдая. Все мы сироты… А Мих<аил> Матв<еевич> скончался уже год тому назад, и я тебе об этом писал, но письмо, вероятно, пропало.
Дорогой мой Вадимушка, я понимаю и разделяю чувства, которые у Вас были «там». Никакого просвета нет, «властители» все так же тупы и бессердечны. Одна надежда на молодежь, но и ей трудно вырваться из свинцового кулака…
Как ты и Олечка дорогая себя чувствуете?
Пиши нам чаще, не забывай.
Флорочка и я крепко Вас обоих обнимаем и целуем.
В<аш> С<ема>.
<На полях> Несколько слов о детях. Адинька устроила в Тель-Авиве выставку с большим успехом. Имочка — парашютист и «commando». Сильвочка сдала с успехом bachot[429] и теперь солдатка в армии. Зоренька учится и «пользуется жизнью». А Нэтик (7 лет) предмет всеобщего обожания[430]. Давид, к<а>к всегда, много работает. Настроение у всех бодрое.
Yom Kip pour (Судный день)[431]
Земля дремала в тишине,
В прохладе полнолунной ночи,
Но душно, душно было мне,
Как будто был я опорочен,
Как будто все грехи людей,
Тысячелетняя их драма
Легли на совести моей,
Как камни рухнувшего храма…
— О, Господи, ну что я мог,
Что я могу — слепой и слабый,
Мне ли найти средь всех дорог
Единый путь, прямой и правый?
Мне шестикрылый серафим
На перепутьи не явился —
Земным отчаяньем гоним
Я ждал, я жаждал, я молился…
— О, если бы для всех племен
Полуживых на дне глубоком
Тобою был я одарен
Глаголить пламенным пророком!
Чтоб разбудить, чтобы воззвать,
Чтобы зажечь священным слогом…
— Увы! Но эту благодать
Я заслужить не мог пред Богом…
Иное счастье мне дано —
Быть горечи земной поэтом.
Но счастье ль это? Все равно!
— Мои слова всегда об этом,
Ведь люди безнадежно спят
И покаянье их не гложет
И даже Тот, Кто трижды свят,
Спасти от смерти их не может…
— Луна спокойно с высоты
Над миром дремлющим сияла
И жалкие мои мечты
Холодным светом обливала.
2/X <19>68
23/VIII <19>69[432]
Вадимушка дорогой,
Где Вы, что Вы, как Вы?
Писал В<ам> из Израиля, когда мы там были на Пасху.
Сейчас мы проводим каникулы у моря в Нормандии и наслаждаемся всеми прелестями моря, а 1-го сент<ября> едем в Париж. Не забывай нас, Вадимушка, жду от тебя письма, а пока крепко и нежно за себя и за Флорочку тебя и Олечку целую.
В<аш> Сема.
12/X <19>70[433]
Вадимушка дорогой,
Где Вы,
Что Вы,
Как Вы?
20/X вернемся домой.
Целуем крепко Вас обоих.
В<аши> Сема и Фло<ра>
Paris, 1е 6/ХII <19>70
Дорогие мои,
Получил Ваше письмо и спешу ответить и успокоить Вас. Мой внук Имочка был действительно тяжело ранен в схватке с федаинами[434] в Иордании. Он получил 4 пули, одна из которых на 1 см от аорты… Пролежал на поле битвы 4 часа, обливаясь кровью, пока его не поднял helicoptere. Адинька от нас это скрывала, писала, что он в госпитале, где лечат его колено, поврежденное во время спуска на парашюте… Теперь он совсем здоров, только один мускул на руке лечат mecano-therapie. И даже… собирается жениться на прелестной девушке!.. Так что, быть может, я скоро стану… прадедом!.. Вот как идет жизнь, и я как-то «незаметно» стану через год 80-летним юношей… Мы были в Израиле в Октябре — жизнь у них, слава Богу, спокойная. Сильвочка (20 лет) студентка в Иерусалимском Университете, Зоренька (17 лет) готовится к bac’y[435] и увлекается уроками балета (все ее тельце создано для танца), а Нетик (9 лет) неописуемая прелесть и будущий талантливый инженер… Сама же Адинька «помолодела» и стала студенткой Хайфского Унив<ерситета> (История Искусства и изучение Библии). Ну а Давид, такой же чудный и все силы отдает семье и кибуцу.
В сентябре мы были в Divonne[436], писали Вам, просили приехать к нам, но Вы, вероятно, были тогда в России. Спасибо, Вадимушка дорогой, за книгу стихов[437], она меня очень обрадовала, и я люблю 90 % стихов, многие из которых я уже знал. Ты, молодец! И я знаю, что ты имел в России большой успех, рад за тебя! Что ты пишешь теперь?
Что Вам писать о нас? В общем мы здоровы, хотя Флорочка все еще иногда страдает от para-phlebit’a[438]. А я — продолжаю. В марте вышла моя 2-ая книга по электричеству[439] — больше о технике писать не буду, но постараюсь писать другое…
Целую Вас, дорогие мои, как люблю и не забываю, не забывайте и Вы нас. Душевно Ваш, Сема и Флора[440].
Время (Баллада)[441]
Бродил Господь по саду,
По райскому бродил
И сам (себе в награду)
Себя благодарил.
За все, за все, ну, словом,
За то благодарил,
Что мир единым словом
Он чудно сотворил.
И человека тоже,
Чтоб мог он без труда
Быть на него похожим
(А впрочем, не всегда…)
…Бродил Господь по саду,
Был труд Его высок,
Зато теперь в награду
Не был Он одинок…
Потом, устав немного,
Прилег Он на траву
И был Ему (ей Богу!)
Вдруг сон, как наяву…
…Он был в пустынном месте,
Прозрачном, как стекло,
И «нечто», врозь и вместе
Вокруг Него текло…
Невиданное Чудо —
Безводная вода,
Текущая (откуда?)
Текущая (куда?)
И странное теченье
Остановить не мог
Создавший все творенье
Насквозь промокший Бог…
Ну, как для сей баллады
Мне написать конец?
Ведь навсегда отрады
Лишился наш Творец…
Октябрь 1970
Nir Ezion, 23/IX <19>71
Дорогой мой Вадимушка,
Пишу тебе из Израиля, где мы уже третью неделю у Адиньки и скоро возвращаемся. Все, слава Богу, здоровы и бодры, и страна цветет и поражает нас новыми своими достижениями и верит в будущее.
Мне был здесь устроен трогательный праздник по поводу моего…восьмидесятилетия…[442] Какое страшное слово! Сколько за ним позади и… сколько еще останется?!. Я как-то еще не привык к тому, что становлюсь «стариком», и проектов на «будущее» у меня много, но… осуществятся ли они?
А как ты, дорогой мой? Продолжаешь ли писать то, что ты так хорошо начал и что так необходимо сделать[443]? Пишешь ли стихи? Если есть новые, то пришли мне. Сам я пишу мало, а когда пишу, то плохие — ты сам в этом сейчас убедишься.
Целую тебя и дорогую Олю — за себя, и за Флорочку, и за Адиньку.
Твой Сема.
К моему восьмидесятилетию
Я слышал голос. Он издалека
Как будто песню пел для старика…
Он пел о том, что песен больше нет,
Что скоро, может быть, погаснет свет
И, вероятно, не зажжется снова
И что не найдено потерянное слово.
Но голос был иной во мне,
Он пел о том, что первый был во сне,
Что наяву убог и стар
Лишь тот, кто погасил священный дар,
Что песням нет и свету нет конца,
Что воля такова Предвечного Творца.
5/IX <19>71
Эпиграмма на самого себя[444]
Не трогайте его. Он занят. Он творит,
Он Музе говорит, и Муза отвечает…
А он, нахмурившись, затворником сидит
И крестословицу внимательно решает.
Paris, 1е 5/ХII <19>71
Вадимушка дорогой,
Прости, что так долго тебе не отвечал на твое письмо с поздравлением[445]. Очень был им тронут и постараюсь не очень быстро переходить на положение и на психологию старика. Но мировые события сейчас не такие, чтобы оставаться оптимистом. Новая война в Индии может даже привести к мировой войне, ONU безнадежно провалилось, человечество все более и более позорит себя…[446].
Наша дорогая «Сев<ерная> Звезда», увы, дышит на ладан. Нас осталось только 9 бр<атьев>, а на собраниях бывает 5–6, собираемся на Puteaux с русскими ложами, кое-как еще боремся[447].
В Октябре скончался Петровский[448]. сегодня получили известие о смерти Газданова…[449] Теряем всякую надежду на выздоровление Позняка. Словом — весело…[450]
Мы же с Флорочкой стараемся держаться и поддерживать друзей.
Мы провели чудесные каникулы в Израиле, слава Богу, у них все благополучно, и я надеюсь, что Садат[451] только играет в покер.
Я рад за тебя, за то, что ты так хорошо провел время в России и видел столько интересных людей. Но ты ничего о твоем здоровье не пишешь, а я со стороны узнал, что летом ты был нездоров. Что у тебя было и как теперь?
Мы имели большую радость видеть у нас твоего очаровательного Сашу — какая он прелесть!
Я надеюсь, что ты продолжаешь работать над тем, что ты нам уже прочитал и что не забываешь и стихи. Пришли новые если есть. Жду тебя и Олечку, думая, что Вы скоро будете в Париже.
А пока за себя и за Флорочку Вас обоих сердечно целую со всей моей любовью.
В<аш> Сема
Paris, 1е 27/VIII <19>72
Родной мой Вадимушка,
Не, знаю, с чего начать это письмо, но я просто в отчаянии из-за полного неведения о тебе и из-за той тяжелой полосы молчания, которая невероятно как образовалась в нашей переписке… Несколько раз я хотел тебе написать, но даже не знаю, где ты? На Олероне, на юге Франции, в России или в Женеве — дойдет ли туда письмо? Откликнись! И ты тоже обо мне ничего не знаешь, а ведь в моем возрасте Бог знает, что может случиться: вот возьму да помру… Год этот у меня был тяжелый, я много болел (cystite, почки, uree etc)[452], вернулся сейчас из Виттеля[453], уставший от лечения. И Флорочка нехорошо себя чувствовала (para-phlebite). Сейчас мы думаем через месяц поехать к детям, но нам сейчас страшновато уезжать из-за Позняков. Саша совсем в плохом состоянии, а у Лели ко всему прибавилась тяжелая водянка, завтра ее положат в госпиталь. Не знаю, как она из этого выскочит и выскочит ли — что же будет с Сашей? В другой раз напишу подробнее, но сейчас только добавлю, что Ложа наша перешла в Gde Loge[454], а Маршак[455] чуть не умер из-за заворота кишек, который приключился во время их «каникул». Вот какие дела у нас!..
Зимой я был на одном выступлении Вознесенского и пришел в ужас от его стихов[456]! Это прославленный русский поэт? Твои стихи, дорогой мой, гораздо выше его «поэзии», и я рад был бы получить твои новые стихи.
Целую тебя и Олечку.
В<аш> С<ема>.
Paris, 1е 28/XI 72[457]
Родной мой Вадимушка,
Я узнал от Т<атьяны> А<лексеевны>, что Володя скоро приедет в Париж, и счастлив буду его повидать… Господи, сколько общего, сколько воспоминаний нас связывают!.. Спасибо, дорогой, за твое письмо. Как ты мне сейчас недостаешь… Я здесь в полном поэтическом одиночестве, пишу стихи и сам не знаю, надо ли продолжать, нужны ли и хороши ли они… Я надеюсь, что ты тоже скоро приедешь сюда, и Бог знает, сколько у нас будет тем для разговора… Мои «воспоминания» у меня пока только в проекте, главное сейчас для меня стихи. Они мне даже ночью снятся. А проснувшись, не помню слов, но только полон какой-то волнующей музыки…
Разбираю старые стихи, одни порчу, другие, как будто очищаю…
В общем, поэтическая тоска…
Целую тебя и Олечку крепко и прилагаю несколько стихотв<орений>[458].
* * *
Когда ты мед посыпешь перцем,
Ты извратишь природный вкус…
Не головой, а чутким сердцем
Единой правде я учусь.
Оно живет лишь откровеньем,
Навеянным издалека,
Под милосердным дуновеньем
Невидимого ветерка.
* * *
Оспаривать у ветра быстроту,
У облака легчайшее паренье
И камнем вдруг сорваться на лету
В земли тупой столпотворенье…
Разочарованно лежать
И все ж надеяться на чудо —
Нет, не могу, природа-мать,
Принять позор такого блуда.
Я камнем создан. Но порой
И в камне музыка таится,
И тот, кто не совсем глухой,
Быть может, ею насладится…
<Приписка на полях> Как забавно: начал пятистопным неожиданно перешел на четырехстопный!
* * *
Поэт, живи! И милость Божью
На нищих духом призывай,
К бездомности и бездорожью
Голодным сердцем привыкай.
Ты будешь чист, и свят, и беден,
Когда ж пробьет простейший час,
Ты отойдешь — суров и бледен
В непостижимое для нас.
И пусть и благ и злата ради
Живет и гибнет жадный век —
Не ты ли на большой тетради
Оставишь подпись: человек…
Париж, 16/III <19>73
Дорогой мой Вадимушка,
Давно собирался написать тебе, но очень я разленился, да и настроение было неважное… Я как-то разочаровался во всех моих стихах, и трудно мне без тебя. Переделал «Ангела»[459], пришлю тебе, но все это не то, что я хотел сказать. Впрочем, я думаю, что редко бывает, чтобы поэт был собою доволен. Все-таки над стихами я продолжаю работать, но без энтузиазма.
Я провожал на вокзале Володю, и грустно мне было, вероятно, мы больше никогда не увидимся. А сам он так и останется в моей памяти: немного взвинченным и возбужденным, — так что даже трудно было с ним по-настоящему поговорить. И при том: какой же он чудак! Зачем ему надо было встретиться с Терапиано, которого он побил 45 лет тому назад[460]!
Вадимушка, как ты и Олечка поживаете? Продолжаешь ли еще возиться с книгой Прегель или пишешь свое[461]? В Женеве ли сейчас Слоним[462] или еще в Италии?
У нас все по-старому. Вот уже и лето приближается, и надо решить, где мы его проведем. В Израиль поедем только в октябре.
Не собираешься ли ты в Париж? Как бы я был рад увидеть тебя! Через месяц я прочту в Ложе доклад о Мих<аиле> Андр<еевиче>[463] и о «Северных братьях», жалко только, что состав Лож сейчас очень изменился и мало там братьев, которые знали его.
Будь здоров, дорогой мой, и не забывай меня.
Крепко тебя и Олечку целую за себя и за Флорочку.
Т<вой> Сема.
Neris-les Bains, 5/VII <19>73
Родной мой Вадимушка,
Что случилось? Я уже 2 месяца жду от тебя ответа на мое письмо (от 4 V!) и начал беспокоиться… Все ли у Вас благополучно, здоровы ли Вы все? Я звонил Саше, и он меня немного успокоил, но все-таки… Или ты так занят собственной работой. Какой? Или — просто забыл о существовании твоего верного Семы? Но, дорогой мой, я все еще жив и надеюсь, что тебе еще не так скоро придется писать обо мне посмертную статейку (…Жил да был, строил локомотивы (хорошие), писал стихи (плохие), а в общем был довольно странный, застенчивый и одинокий человек). Да, я жив и стараюсь «продлить» себя, борясь за будущую книгу. Но иногда отчаиваюсь, ибо она будет стоить огромных денег. Бегаю по типографиям, подумываю даже о том — не лучше ли издать ее в Израиле. Или просто положить стихи в бутылку и бросить в море — пусть шальная волна вынесет ее на неведомый берег или пусть проглотит ее свирепый Левиафан… Не очень много от этого потеряет российская поэзия!..
«И все-таки! А почему — не знаю…» Дальнейшее ты прочтешь в прилагаемом стихотворении, которое может послужить «послесловием» для моей воображаемой книги. Сейчас я с Флорочкой на курорте (до 20/VII), лечим нервы, ревматизм и прочие гадости. Но душевно мы бодры и имеем хорошие известия от детей. К ним поедем в сентябре. Напиши, дорогой, о себе и о всех Вас — (здоровье, работа, планы?).
Жду с нетерпением от тебя ответа, а пока сердечно и нежно тебя и Олечку обнимаю и целую за себя и за Флорочку. Твой неизменный, но огорченный твоим молчанием Сема.
Когда же мы увидимся?
<На полях> Я спрашивал тебя: в Женеве ли Слоним? Не знаю, что мне делать: он хочет иметь мой с<оциал>-р<еволюционный> архив, но ничего мне не пишет… Где он?
И все-таки! А почему — не знаю…
На склоне лет, собрав мои стихи,
Я за столом сижу и размышляю —
Какие все ж удачны иль плохи?..
— Тяжелый выбор! Ведь меж этих строчек
Кровинки сердца или боль мечты —
И, оторвавши фиговый листочек,
Я собственной стыжуся наготы.
Но Муза, спутница моя сыздетства,
Мне шепчет целомудренно о том,
Что даже малое мое наследство
Не должен я оставить под замком.
И что мое свидетельство о веке,
В котором я участвовал и жил,
Быть может, в будущем возбудит человеке
Порыв любви и пробу новых сил…
— Я вас люблю, стихи мои, до боли
И даже ненавидеть вас готов,
Когда ненужное приходит поневоле,
А для важнейшего мне не хватает слов…
Плоды мечты, бесплодные мечтанья,
Вас записать — мой подвиг невелик,
Но я пишу, как пишут завещанье,
Я вас пишу, как пишут свой дневник,
Себя терзая в поисках ответа
И никогда не находя его…
(Да унесет спасительная Лета
Мучительное слово — ничево!)
— А впрочем, оправдания не надо,
От одиночества спасенья нет —
Поэзия — отрава и отрада,
Но разве логикой живет поэт…
Neris-les Bains, 3/VII <19>73
(…На всем вышеизложенном однако
Ни капли не настаиваю я…)
(А. Гингер)[464]
Заметь, что я стараюсь писать по новой орфографии, но конечно, с ошибками.
Paris, le 22/VII <19>73
Дорогой мой Вадимушка,
Как я счастлив был получить от тебя твое письмо от 12/VII (оно было в дороге 7 дней!) и узнать, что все у Вас, слава Богу, благополучно. Но как я волновался, ничего не имея от тебя 2 месяца! Я уже думал послать В<ам> телеграмму, но не знал куда. Постарайся, Вадимушка, больше не волновать меня, не забудь, что ты мне дорогой и ближайший друг и брат…