Владимир Хазан. И не юродствую стихами. Вместо предисловия (Материалы к биографии и творческому портрету поэта Семена Луцкого)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Владимир Хазан. И не юродствую стихами. Вместо предисловия

(Материалы к биографии и творческому портрету поэта Семена Луцкого)

Семен Луцкий — малоизвестное имя в истории эмигрантской поэзии[1]. В информационно-справочной литературе или комментаторских справках годы его рождения и смерти или отсутствуют вовсе[2], или указываются неверно[3], а сам он не упоминается ни в монографии Г.П. Струве «Русская литература в изгнании»[4], остающейся и на сегодняшний день наиболее полным историческим обзором по данной проблематике, ни в «Литературной энциклопедии Русского Зарубежья»[5]. По существу только две публикации в серии «Евреи в культуре Русского Зарубежья» — воспоминания дочери Луцкого А. Бэнишу-Луцкой об отце и матери[6] и подготовленный О. Ласунским материал «Из творческого наследия Семена Абрамовича Луцкого», куда, в сопровождении вступительной заметки публикатора, вошла поэма «Петух» и доклад Луцкого о М.А. Осоргине, прочитанный 27 ноября 1946 г. в масонской ложе Северная Звезда[7], дают представление о нем как о яркой человеческой личности, своеобразном поэте и неистовом хранителе заветов масонского братства.

Судя по всему, Луцкий не стремился к расширению своего участия в литературной жизни эмиграции и росту популярности, довольствуясь скромной ролью наблюдателя событий, а не их активного деятеля, скорее «подголоска», нежели «премьера». Несмотря на обилие написанных им стихов (в настоящее издание включена лишь часть из них), его печатное литературное наследие весьма невелико: он автор двух небольших поэтических книг, отдаленных друг от друга почти полувековым перерывом («Служение», 1929 и «Одиночество», 1974), и участник двух коллективных изданий — сборников «Стихотворение» (под ред. Б. Божнева) и «Эстафета» (редакторы: И. Яссен, В.Л. Андреев, Ю.К. Терапиано)[8], несколько стихотворений публиковались в эмигрантской периодике[9]. В послевоенные годы в печати появились два (для произведений Луцкого, увидевших свет, цифра, кажется, магическая) мемуарных очерка, оба связанных с Израилем, — «Месяц в Израиле»[10] и «Exodus 1947»[11]. В свете этой статистики забвение Луцкого как одного из деятелей эмигрантской литературы делается если не оправданным, то по крайней мере внешне объяснимым.

Семен (Шмиель) Абрамович Луцкий родился 23 августа (5 сентября) 1891 г. в Одессе, учился в Коммерческом училище им. Николая I, которое окончил в 1909 г. с золотой медалью и титулом Почетный житель Одессы. Его семья была тесным родством связана с эсерами Гоцами: мать Луцкого, Клара (Хая) Самойловна Гассох (1872–1962), была родной сестрой В.С. Гоц[12], жены одного из основателей партии социалистов-революционеров М.Р. Гоца[13], старшего брата А.Р. Гоца[14]. Через В.С. Гоц Луцкие также состояли в родстве с семейством Цетлиных: М.О. Цетлин[15] по материнской линии приходились двоюродным братом М.Р. и А.Р. Гоцов[16], — все трое являлись внуками основоположника чайной фирмы К. Высоцкий и сыновья К.З. Высоцкого (1824–1904). К партии эсеров принадлежала еще одна сестра матери Луцкого — Татьяна Самойловна[17] (см. посвященное ей стихотворение Луцкого «Танечке Потаповой», 3. XI. 1922, впервые публикуется в настоящем издании). Выросший в эсеровском окружении[18], Луцкий, хотя и находился вне России, остро переживал политическую драму краха демократических идеалов в годы, последовавшие за Октябрьским переворотом. В ряду других кровавых репрессий было и уничтожение большевиками партии социалистов-революционеров, которое велось разными средствами, включая подлог и откровенную ложь (см., напр., в статье Г. Зиновьева, приписавшего Л. Каннегисеру, убийце М. Урицкого, членство в партии эсеров[19]). Луцкий внимательно и с волнением следил за московским судебным процессом над эсерами летом 1922 г.[20] Когда в эмиграцию просочились слухи о том, что смертный приговор приведен в исполнение он пишет стихотворение «На смерть Е.М. Тимофеева», посвященное одному из лидеров эсеровской партии[21]:

Над твоею, товарищ, могилой

Мы не будем бессильно рыдать, —

Ты отдал свою душу для Милой,

Краше смерти не можно желать…

Палачи не убили лихие,

Встарь тебя не сгубил государь, —

Ты распял себя сам за Россию,

Сам взошел на священный алтарь…

И горит твое чистое дело,

Предвещая желанный восход…

— Скоро, скоро за правое дело

Возмущенный восстанет народ…[22]

Слухи оказались ложными: приговор был смягчен под давлением Запада.

Много лет спустя, в 70-е гг. Луцкий намеревался было написать воспоминания о парижской квартире на 101, rue Dareau, где жила В.С. Гоц[23] и которая превратилась в один из центров старой эсеровской интеллигенции, оказавшейся после прихода к власти большевиков в изгнании, однако, кроме отрывочных записей о своем друге народовольце С.А. Иванове, шлиссельбуржце с двадцатилетним стажем и также члене эсеровской партии[24], никаких других на эту тему не оставил. Как явствует из его письма В. Андрееву от 1 февраля 1975 г., все находившиеся у него материалы из архива В.С. Гоц, связанные с эсеровским движением, он отослал Р. Гулю, собиравшемуся работать над историей партии с.-р.

Но вернемся в годы молодости Луцкого.

Несмотря на блестящее окончание школы, он, из-за действовавшей в России процентной нормы, не позволявшей многим евреям получить высшее образование, отправляется за границу, сначала в Бельгию, в Льежский университет (1909–1913), а затем переезжает во Францию, где продолжает обучение в Гренобльском электротехническом институте[25]. Окончив его в 1915 г. и получив диплом инженера-электрика, он, после годовой стажировки, в течение 42 лет, до выхода в отставку 1 января 1958 г., проработал во французской электромеханической промышленности, причем 32 из них в фирме Alsthom. Одаренный от природы разнообразными талантами, Луцкий проявил себя как незаурядный инженер, автор ряда научных статей, опубликованных во французских журналах, и двух капитальных трудов по электромеханике[26]. На протяжении многих лет он преподавал в l’Institut Superieur des Travaux Publucs. Живя в мире своих профессиональных проблем и интересов, он воспринимал себя в первую очередь как «технарь», что, однако, не мешало его «параллельному» существованию в русском литературном Париже.

Наиболее продуктивный период литературно-общественном деятельности Луцкого пришелся на вторую половину 20-х вв. В конце 1924 г. возник Союз молодых русских писателей и поэтов в Париже, и Луцкий становится его членом, а с 10 октября 1926 г. входит в Правление. Он регулярно принимает участие в творческих вечерах, организуемых Союзом (вечера проходили в помещении самого Союза на 79, rue Denfert-Rochereau): 1925 г — 6 июня, 27 июня, 10 октября, 7 ноября, 19 декабря; 1926 г. — 16 января, 30 января, 27 февраля (вечер памяти С. Есенина, где он читает свое стихотворение На смерть Сергея Есенина), 27 марта, 17 апреля, 8 мая, 19 июня (вечер Ю. Терапиано по случаю выхода его книги стихов Лучший звук), 10 октября, 6 ноября[27]; 1927 г. — 1 января, 4 ноября; 1928 г. — 20 января, 19 мая, 27 октября, 24 ноября; 1929 г. — 26 января.

Посещает Луцкий в это время и салон Мережковских (см. запись в камер-фурьерском журнале В. Ходасевича: «4 <апреля 1926>, воскресенье, католическая пасха. Обедать в ресторане [кухн.]. В кафе (Терапиано)[28]. К Мережковским (Терапиано), Г. Иванов, Луцкий, Цетлин, Г. Оцуп, Бахтин, Адамович, Терапиано, Кнут, Бахрах»[29].

Когда весной 1928 г., по инициативе М. Слонима, возникло «свободное литературное объединение» Кочевье, собиравшееся в таверне Dumesnil на Монпарнасе (73, bd du Montparnasse), Луцкий примкнул к нему и первые два года посещал его заседания (см. его участие в вечерах 14 марта и 21 ноября 1929 г.; 20 февраля 1930 г. на заседании Кочевья разбиралась его книга «Служение»[30], а 27 марта 1930 г. в устном журнале звучали сочиненные им дружеские пародии[31]).

Возможно, что вступление Луцкого в Кочевье, помимо близкой ему эстетической программы этого литературного объединения, объясняется дружбой с В. Андреевым и В. Сосинским, а через них, женатых на сводных сестрах Черновых, Ольге и Ариадне, с домом Черновых-Колбасиных, политическую атмосферу которого журнал «Воля России» и «Кочевье» в каком-то смысле репродуцировали. Впрочем, не стоит преувеличивать долю участия Луцкого в литературной жизни эмиграции, в целом оно было весьма скромным и ограниченным. На протяжении всей жизни писание стихов являлось для него делом сугубо частным, «домашним». Самомнением Луцкий не страдал, был человеком скромным, требовательным, к себе относился сдержанно-критически. Некоторые его стихи опубликованы едва ли не через 50 лет после их создания (например, стихотворение «Вот и небо просыпалось золотом», открывающее сборник Одиночество, пролежало под спудом 49 лет, и оно далеко не единственное). Для него гораздо важнее оказалось тихо беседовать с Музой один на один. В этом смысле он разделил судьбу тех писателей— эмигрантов, для кого литература составляла не основной род занятий и «профессию», а некое свободное увлечение, которое своей мощной духовной аттракцией выступало альтернативой профанному существованию. Не мысля своей жизни вне творческих наваждений, они тем не менее рано или поздно отходили от литературы. Сходная судьба постигла, например, одаренного прозаика А.М. Юлиуса (1897–1977), активно начинавшего в начале 20-х гг.[32], входившего, как и Луцкий, в Правление Союза молодых поэтов и писателей, но затем, если не считать позднего рассказа «Хронос» по-гречески (1974) и некоторых очерков[33], ушедшего из литературы[34].

В начале 20-х гг. Луцкий встретил художницу Сильвию Владимировну Мандельберг (1894–1940), племянницу философа Л.И. Шестова (дочь его сестры пианистки Марии Исааковны Шварцман [в замужестве Мандельберг, 1863–1948] и врача Владимира Евсеевича Мандельберга). Сильвия занималась скульптурой, гравированием и рисованием. В августе 1922 г. в Висбадене состоялась их помолвка[35], а 9 января 1923 г. — свадьба. 28 октября 1923 г. у них родилась дочь Ада. Брак оказался столь же счастливым, сколь и трагическим: 22 октября 1940 г. Сильвии не стало, и Луцкий до конца своих дней (а срок жизни ему был отпущен немалый) остался верен этой любви. Смерть жены стала для него не только личной человеческой трагедией, но и сквозным мотивом многих стихов. Обращение к Ней (с большой именно буквы), живущей на небесах, приравнивается к обращению к Богу. Со смертью жены связана и тема одиночества во втором сборнике.

После смерти жены Луцкий посвящает свою жизнь трем самым близким и родным существам: матери, дочери Аде и сестре Флоре, врачу по специальности, никогда не имевшей собственной семьи. К сестре, которой он с детства привык быть защитой и опорой (их отец покончил с собой, когда одному было около четырех лет, а другая еще не родилась), обращены несколько его стихотворений. Уже после его кончины она писала Аде Луцкой в Израиль (7 августа 1979): «Я поехала на кладбище, и там тяжело было стоять на могилах двух любимых <матери, К. С. Луцкой, и брата>, и весь день был такой тяжелый, окружила его портрет розами, поставила свечку, читала его стихи. Какой он был поэт и сколько глубины и музыки в его стихах. Думала, все вспоминала всю жизнь с ним, с раннего детства он выдумывал мне такие чудные сказки, защищал меня от мальчишек, бросаясь на них своими маленькими кулачками, когда они меня дразнили<:> «<Р>ыжий, пожар, на помощь <у Флоры Абрамовны в детстве были рыжие волосы»>. Он был мне не только братом, не только другом, но и отцом».

Помимо семейного, был еще приятельский, дружеский круг, в который входили упомянутые выше В.Л. Андреев и Б.Б. Сосинский; тесная дружба, в особенности с первым, продолжалась у Луцкого до конца дней (см. его письма к Андрееву, публикующиеся в нашем издании). Среди приятелей следует назвать Б.Б. Божнева[36]. Близкие отношения сложились у Луцкого с М.А. Осоргиным, который, по-видимому, не поощрял его участия в «Кочевье», см. резкий выпад Осоргина против этого литературного объединения в газете «Последние Новости» (подписано Обыватель)[37].

В январе 1933 г. Луцкий был посвящен в масонскую ложу Северная Звезда и короткое время спустя стал одним из первых членов основанной М. А. Осоргиным ложи Северные Братья[38]. Рекомендация для его посвящения в масоны подписана М.А. Осоргиным, М.М. Тер-Погосьяном (?), А.П. Ладинским и В.Л. Андреевым (хранится в масонском архиве Луцкого, Bibliotheque Nationale de France, Paris)[39]. Со всеми этими людьми, за исключением, пожалуй, Ладинского, он многие годы был связан теснейшими братскими узами. В 1942 г., когда М. А. Осоргина не стало, Луцкий был одним из тех немногих, кто провожал его в последний путь, приехав в Шабри из Лиона по вызову вдовы писателя, Т. А. Осоргиной.

Убеждение Луцкого в том, что масоном нужно родиться[40], как ни к кому другому приложимо к нему самому. Не просто добрый и отзывчивый, а обладавший каким-то особенным талантом мучиться за всех, кому плохо, Луцкий нашел в довоенном русском масонстве то, чего недоставало ему в обыденной жизни, — чувство братской связи и сплоченности[41]. Это в особенности проявилось в годы немецкой оккупации Франции, когда взаимная помощь и поддержка масонами друг друга стали наглядным подтверждением силы их духовного союза. Работая инженером в Живоре (Givors) (вблизи Лиона), Луцкий помогал братьям как мог — продовольственными и вещевыми посылками, деньгами, отказывая себе в самом необходимом и не заботясь о том, известно или нет, откуда идет помощь. В годы Второй мировой войны он не только подтвердил свою преданность масонскому миру, но и по-новому осознал масонство в себе. Именно тогда, в обстановке, казалось бы, мало благоприятствовавшей зарождению возвышенных мыслей и чувств, у Луцкого созревает идея создания масонского Ордена Религии Сердца, на многие годы овладевшая всем его существом. Основы этой утопической идеи — реформировать существующий духовно-религиозный опыт и кардинально искоренить злое начало в душах людей — Луцкий изложил в неопубликованной книге Письма к брату, завершенной 9 августа 1945 г. (IV-e письмо опубликовано нами в кн. Евреи России — эмигранты Франции, см. прим. 39). Он всерьез полагал, что его человеколюбивый проект изменит мир и людскую натуру в направлении Добра и Любви, и относился к своему донкихотскому замыслу, как относится ученый к овладению одной из природных тайн или воплощению идеальной мечты в материально осязаемые формы. «Мой план Ордена Религии Сердца, — убежденно писал он 28 декабря 1949 г. своему близкому приятелю, общественному деятелю и крупному масону А.С. Альперину, — не более фантастичен, чем план полета на Луну, который (верь мне) не в далеком будущем будет осуществлен. И план мой тоже будет осуществлен. Это будет трудно, так как трудно победить инерцию людей, привязанность к старым традициям, трудно побудить их создать новую традицию. Но трудно было также и построить первый аэроплан…» (полностью письмо приведено в наст. издании).

В послевоенные годы жизнь Луцкого была тесно связана с Израилем, где жила его дочь с семьей. Частые поездки к ней не могли не отразиться в его творчестве: первый раз Луцкий побывал там летом 1948 г. (впечатления от этой поездки описаны в упомянутом выше очерке «Месяц в Израиле»), с Израилем связаны такие его стихи, как «Кинерет», «Иом Кипур» (вошли в сборник «Одиночество»). Летом 1947 г. морское судно «Exodus» 1947, отплывшее от берегов Франции и транспортировавшее в Эрец-Исраэль евреев-репатриантов, избежавших гибели в нацистских лагерях смерти, было арестовано англичанами, которые вернули несчастных людей сначала во Францию, а затем, когда те отказались выходить на французский берег и требовали отправить в Палестину, — в Германию, в лагеря для «перемещенных лиц». На этом корабле, среди других, плыла Ада Луцкая со своим мужем, и Луцкий-старший явился невольным свидетелем и отчасти даже участником этих драматических событий, взволновавших весь мир. Позднее он описал их в очерке «Exodus 1947 г», которым 26 марта 1971 г. выступил на заседании ложи Северная Звезда[42], а впоследствии опубликовал в «Новом Журнале».

Луцкий так и не стал убежденным сионистом, но когда в октябре 1973 г. началась война Судного дня (а он вместе с сестрой как раз в это время собирался посетить дочь в Израиле и, из-за прекратившихся авиарейсов, не мог вылететь из Парижа), писал В.Л. Андрееву 19 октября 1973 г.: «Больно знать, что мы здесь и ничем не можем помочь реально: ведь даже в нашем возрасте <Луцкому исполнилось 82 года, его сестре Флоре — 78> я все же мог бы и с ружьем справиться и вообще быть полезным хотя бы в киббуце, заменяя молодых ушедших на войну, а Флорочка, ухаживая за ранеными… Остается ждать и ждать победы, в которой я не сомневаюсь, но которая будет дорого стоить…»

Эмигрантский Париж хорошо знал Луцкого по его заботе о Тургеневской библиотеке, к деятельности которой в разное время оказались близки дорогие его сердцу люди — В.С. Гоц, С.А. Иванов, М.А. и Т.А. Осоргины, и в чье Правление он также входил в послевоенные годы[43].

8 августа 1977 г. Луцкого не стало. Похороны состоялись 11 августа 1977 г. на кладбище Bagneux[44].

Стихи Луцкий начал писать рано (многих его ранних текстов, бережно сохраненных дочерью, мы не приводим), и в течение долгой жизни написал их немало. Конечно, с годами он поэтически развивался, но что-то «вне переменчивых времен» оставалось и неизменным: высокий идеализм и детская непосредственность. Из этой нравственной, душевной незамутненности формировалось мировоззрение Луцкого — его масонство, отношение к Богу, эстетические реакции, пафос духовного изменения мира, вера в Добро, которую не поколебала в нем даже трагическая истории XX века. Будучи современником Сталина, и Гитлера, испытав превращения абстрактного зла в реальную силу человеческого унижения и уничтожения, он тем не менее остался верен благородным душевным порывам и служению Прекрасной Даме (один из своих докладов в ложе он назвал этим блоковским образом).

Будем откровенны, Луцкий не относится к числу поэтов, обладающих резкой, запоминающейся силой дарования. Это неоднократно подчеркивали его критики, ср., напр., в рецензии Ю. Терапиано на сборник стихов русских зарубежных поэтов «Эстафета» (Париж; Нью-Йорк, 1948) (Луцкий представлен здесь такими стихами, как «Приди ко мне, и ласковый и милый», «Старьевщик», «Мне сегодня грустно отчего-то», «Мне о любви не говорить, не петь»): «Луцкий менее индивидуален <по сравнению с В. Мамченко>. Его стихи музыкальны, в них есть и чувство, и мысль, и хорошие образы, но нет резко выраженного поэтического темперамента»[45]. Вероятно, сам поэт хорошо ощущал границы своего творческого дара, но вслед за М. Цетлиным (Амари) мог бы повторить: «Благословляю малый дар,/ Скупой огонь, возженный Богом,/ Его питает сердца жар…»[46].

Согретые этим «сердечным жаром», в стихах Луцкого встречаются несомненные удачи, пусть маленькие, но настоящие открытия, свидетельствующие о том, что он все же поэт, а не ловкий версификатор. Его отношение к поэзии было по-рыцарски бескомпромиссным, честным и открытым. «Поэзия, — записал он как-то, — была для меня музыкой мира, источником наслаждения и мучений, вечным и неизменным спутником моим, и стихи я писал всю жизнь. Я не знаю, писал ли я их для других, я радовался, когда стихи мои нравились, — значит я этим принес людям радость и недаром я назвал Служением книгу моих стихов». Он несомненно слышал что-то свое в ритмическом гуле вселенной и в посещавших его видениях различал «темные рифмы земли, сочетанные с рифмами неба», как сказано в одном из его стихотворных набросков («Слушай мистический бред»).

Когда-то В. Ходасевич, не без раздражения, назвал поэтические философствования Луцкого «наивными»[47]. Не всегда эта «наивность» заслуживает, на наш взгляд, осуждения. Ее историком зачастую служил по-детски чистый, непредвзятый взгляд на

мир. Отсюда такое обилие в его стихах сказочных стилизаций, фантастических образов, снов, а едва ли не сюрреалистическая поэма «Петух» определяется автором как «бред». При этом именно там, где Луцкий отступает от холодноватых умствований и отдается инерции сонно-бредовых видений, стихии фантазии и алогизму, его подстерегают несомненные удачи. В особенности ему удаются стихи, образный строй которых содержит невымученный парадокс, иронический подтекст, лукаво-комический выпад. Поэт, у которого торжество этического императива вызывало наиболее сильные эмоции, Луцкий, однако, силен именно там — и, кажется, догадывается об этом, — где риторическая стилистика или чрезмерная сентиментальность соседствует с иронической усмешкой или суховатым скепсисом.

Безусловным его приоритетом является классическая стиховая форма. Вспоминая начальную эпоху русской поэзии в изгнании, Ю. Терапиано писал в некрологе «Памяти С. А. Луцкого»: «Среди тогдашних поэтов, начавших печататься уже за рубежом, Семен Луцкий должен быть причислен к неоклассическому течению, которое возникло в виде протеста против всяческих новшеств и крайностей, процветавших и в России и за границей в первой четверти нашего века и даже позже»[48]. В традиционных для русского стиха ритмах, строгом и четком синтаксисе, во внешне безыскусных приемах образной экспрессии Луцкого современники усматривали некоторую подражательность Ходасевичу, о чем в частности писали Г. Адамович[49] и М. Слоним[50], хотя З. Гиппиус, например, это категорически опровергала: в письме к Ходасевичу от 24 октября 1926 г. она писала: «Ну, а Луцкий — и кто это еще, Господи! — никогда я не позволю себе сказать такую ересь, что он подражает вам. Согласимся, что он вполне самостоятелен во всем своем размахе. Впрочем, я ни звука сейчас не помню, помню лишь общее впечатление, и этого с меня достаточно»[51].

Стихи приходили к нему как наваждение, как молитва «на своеструнной лире». Судя по датам, стоящим под стихами, текст слагался зачастую в один присест, в течение одного дня. Многое из того, что выходило из-под его пера, для печати не предназначалось. При составлении этого издания мы исходили из ценности данного материала для историко-литературного изучения.

Любимый пунктуационный знак Луцкого — многоточие. Им он пользуется широко и щедро, что далеко не всегда приводит к желаемому результату — выразить нескончаемое многообразие мысли, принципиальную невозможность уложить ее в ограниченные грамматические рамки. Нередко многоточие становится навязчиво-бессмысленным, как всякая обильно эксплуатируемая форма. В этом сказалась некоторая прямолинейность поэта, полагавшего таким образом возместить недостающие эмоционально-экспрессивные краски. Впрочем, как всякая стилевая особенность, многоточие Луцкого — частное проявление общей творческой манеры[52]. Один из наиболее повторяемых поэтических образов Луцкого — ангелы. Русскую эмигрантскую поэзию «первой волны» ангелами не удивишь. См., например, М. Струве («Заскучала ты сегодня, детка…»)[53]:

Ангела тебе поймаю с неба,

Посажу его в большую клетку,

Будет распевать тебе он песни

И играть на скрипке золотой.

И. Одоевцева («Стихи от сердца к сердцу весть…»)[54]:

Хоть я твоих не вижу глаз,

Но сердцем, сердцем слышу,

Как будто ангел в тихий час

Слетел ко мне на крышу.

В. Андреев («Бессонница, расширясь, одолела…», сб. «Недуг бытия», 1928)[55]:

Шуршанье тьмы и тусклый шорох шелка —

И розой выцветшей душа глядит,

Как ангел тряпочкой сметает с полки

Сухую пыль веселья и обид.

Б. Поплавский («Жалость», сб. «Флаги», 1931)[56]:

Ангелы прочь отлетали от лона земного

Им натрудившимся за ночь пора была спать.

Целую ночь они пели у мира иного,

Спящие же не спешили и пятились вспять.

Образ ангела зачастую выносится в название стихотворения. См. стихотворения под названием «Ангел», принадлежащие перу Н. Оцупа («Звено,» 1927, № 205, 2 января, стр. 6), В. Смоленского («Возрождение», 1930, № 1850, 26 июня, стр. 4), Н. Берберовой («Последние Новости», 1931, № 3571, 1 января, стр. 2), «Ангелы» Ант. Ладинского («Последние Новости», 1930, № 326, 25 февраля, стр. 3; вошло в его сб. «Черное и Голубое» (Париж, 1931, стр. 58–59), М. Веги — в ее сб. «Лилит. Третья книга стихов» (Париж, 1955), стр. 7), «Ангелы ада» Б. Поплавского — в его сб. «Флаги» (Париж, 1931, стр. 17), «Цветы Ангела» Лоллия Львова (Лоллий Львов. Венок: Стихи (<Paris>, 1938), стр. 55) — перечислять можно бесконечно…

При всей, однако, насыщенности эмигрантской поэзии ангелами художественный мир Луцкого — и по частоте их упоминаний, и по семантической значимости — претендует на особую роль. Поэт вовсе не относится к миру и бытию как заключающим в себе исключительно «ангельское» начало, но их поэтическое выражение нередко приобретает у него, как это было свойственно Рильке, густую «ангельскую» метафорику.

Для художественного мира Луцкого органичен эпитет «огромный»: огромная природа («Я спрашивал дорогу у ветров…»), огромный бой природы («Памяти Тютчева»), гроб Корделии огромный («Мир предо мной, но я пред миром…»), голос у России огромный («Господь, Господь, один, единый…»), огромная мечта («На смерть Сергея Есенина»), огромная нескромность Расцветающих громко полей («Оскорбленный огромной нескромностью…»), огромные слова («Молчи… Твое молчанье свято…»). «Огромный» у Луцкого не просто поэтическое украшение, это слово выражает высокое напряжение духовных сил и ощущение необъятного, пространства бытия.

Этим подлинным бытием до последних дней Луцкого, который из 86 лет своей жизни 68 прожил за границей, оставалась Россия. Воспитанный в духе традиций русской интеллигенции с ее неискоренимой верой в святые идеалы и готовностью к жертве[57], Луцкий являет живой образец наследника русской классической литературы, проникнутой идеей вселенского братства и искавшей путей совершенствования человеческой природы.

* * *

За помощь в работе над данным изданием выражаю искреннюю признательность Ричарду Дэвису, Юлии Гаухман, Роману Тименчику, Захару Давыдову, Томашу Гланцу. Особую благодарность приношу дочери поэта, А. Бэнишу-Луцкой, за предоставление в наше распоряжение материалов семейного архива и за ценные указания и советы.