11. Третий курс
11. Третий курс
Но лето, каникулы, свобода, как все хорошее, когда-то кончаются. Правда, в конце каждого такого завершения, на исходе чего-то одного, наступало другое хорошее — полоса жизни рядом с Юрой, в дорогом мире его души.
Я ехала учиться на третий курс, уже обвыкшаяся, адаптировавшаяся. Электрички и провожание меня родителями на вокзал, чтобы я не испачкала обувь, эти их муки первого года моего обучения, отошли в прошлое, забылись. Между Славгородом и Днепропетровском давно было налажено автобусное сообщение, и туда, в город, можно было уехать в четыре часа утра или в четыре пополудни, пройдя от своих ворот не более трехсот метров.
И вот тут я нашла недостающее. Это его я предощущала всегда и больше всего — накануне! Моей царицей третьего курса стала философия, диалектический материализм. Я упивалась им, я смаковала каждое слово учебника, выпивала, словно нектары-амброзии, мысли первоисточников, читала «Критику чистого разума» Канта и всего подряд Гегеля и не могла напиться. Конспектировать? Да это все хочется переписать в тетрадь! Это было мое!
Диалектический материализм — наука о наиболее общих законах бытия и мышления. Все просто, бытие — это природа и общество, материальная, первичная субстанция. Сознание, мышление — вторично.
Чем глубже я в нее вникала, тем с большей очевидностью понимала две принципиальные вещи. Первая — ошибочность утверждения, что бытие и мышление — это две различные субстанции мира. Мышление вторично ведь неспроста, ибо оно — лишь функция своеобразным способом организованной материи, ее свойство. И отдельно от нее существовать не может. Значит, не может в вечной жизни существовать душа, потерявшая своего носителя — тело. И все разговоры о бессмертии души, дорогие и желанные каждому человеку, говорят лишь о малодушии перед ликом смерти, о бесконечной тоске по миру, из которого в конце пути приходится уходить. И тут же следовал вывод: если нет вечной жизни, а я родилась с непременной целесообразностью для планеты Земля, то надо жить аккуратно, правильно и исполнять свой долг перед нею без небрежения.
Второе, диалектический материализм если и если есть отдельной наукой, сформулировавшей специфические принципы, структуру, систему изложения и законы развития материи, то все же умозрительной. Она представляет собой способ, метод, инструмент познания, названный диалектикой. А отсюда следует, что диалектика может быть применима и к познанию любой частной проблемы, даже к тем же мыслительным абстракциям, например к логике.
Моей специальностью стала механика, движение материи — во всех видах и во всех агрегатных состояниях. И я мечтала увязать поведение конкретных сред, как разновидности материи, с диалектикой, а мышление — с учением о движении. Мечты — роскошь, дорогая в смысле времени. Его не хватало.
Увы — красоты и тайны философии сейчас мне были недоступны из-за нехватки времени. Останавливаться и задумываться над ними дольше я не могла — у нас начинали читаться такие серьезные курсы, как сопротивление материалов, газовая динамика, уравнения математической физики, теория упругости, сингулярные уравнения, механика сплошных сред, продолжался курс теоретической механики. Это были самые сложные предметы из общего курса избранной специальности, насыщенные знаниями специальных разделов математики, выстроенные на них, с их помощью описанные и изложенные. Путем самообразования приходилось познавать и эти разделы математики, например, нам читался сокращенный курс тензорного исчисления, а в дальнейшем его надо было знать в полном объеме, чтобы понимать новые теории и решать конкретные задачи, касающиеся изучаемых сред.
Третьим курсом завершалось изучение общих теорий и его итоговые оценки шли в диплом, отражающий успеваемость, уровень овладения неполным высшим образованием. По-теперешнему говоря, после третьего курса мы становились бакалаврами — приобретали низший уровень вузовского образования. И тут нельзя было отвлекаться на что-то другое.
Два предыдущих года систематических и добросовестных занятий не прошли даром. Первую же сессию третьего курса я сдала на «отлично» и начала получать повышенную стипендию — 64 руб. Тогда это были довольно большие деньги, напомню, что минимальная зарплата в стране составляла 70 руб. Из стипендии я тратила на себя 40 руб., а остальные отвозила родителям. Оставляемых себе денег хватало на поездки домой, питание, походы в кино и мелкие покупки типа чулок (колгот тогда еще не было) и дешевых блузок (косметикой я никогда не пользовалась, да, собственно, мало кто из сверстниц ею злоупотреблял).
Юра начал получать повышенную стипендию годом раньше.
Но юность брала свое и, несмотря на всю ответственность и сложность обучения, в студенческой среде игрались последние свадьбы. Девушки спешили обзавестись мужьями, понимая, что такой концентрации женихов, такого их выбора им уже никогда и нигде не сыскать. А я все еще жила в ауре девичества, о свадьбе не помышляла и, когда прекрасным маем 1968 года Юра предложил мне стать его женой, попросила подождать еще год. Впрочем, наши отношения оставались юными, не были отягощены диктатом плоти, поэтому ждать нам было легко, и Юра согласился.
Горы, кипарисы, море, крики чаек и аквамарин. Куда ни глянь — южный Крым!
Ежедневно он встречает меня своими видами и пригоршнями бросает в окна золотые монеты солнца, перехватываемые кронами растущих под окнами кедров. Потери нет — те монеты остаются на их расставленных, словно человеческие руки, лапах и превращаются в круглые аккуратные шишки. Есть и стерегущий, это огромная сизая ворона, звонким карканьем отпугивающая от своей законной добычи местных белок.
По утрам — удивительная прохлада с гор, отрогами сходящихся у побережья, где я живу, свежесть моря. А днем — зной и тишина. В августе — высокое, выбеленное небо, кучные облака на нем, что белая кипень, плывут и плывут. Я обосновалась на лоджии. Ее стеклянная стена верхней частью распахнута в простор, бушующий упоительным воздухом. Здесь мой кабинет с диваном. На маленьких листах бумаги я пишу новые абзацы к книгам и сплю, воткнувшись лицом в звезды. А в смежной комнате гудит компьютер, и Юра собирает материал на мою книгу о папе, роется в архивах, что-то уточняет и сверяет, запрашивает сведения о подразделениях, записанных в папином военном билете, или читает по Сети новости, мельком посматривая на экран телевизора, — у него своя роскошь и свой набор удовольствий.
Когда солнце повернет с юга на запад и зальет мою лоджию жарким светом, которому и кедры не помеха, я тоже спрячусь в ту комнату, сяду за свой компьютер и перенесу в вордовский файл тексты из черновых набросков, вмонтирую в книгу и буду размышлять дальше.
Две жилые комнаты стоят почти покинутыми: одна — это зимняя спальня, другая, зеленая (по цвету обоев), — гостиная, значит, исключительно для гостей.
Я смолоду хотела всего этого, чтобы — тишина, море, чистота и возможность писать о своих мыслях. А говорят, что мечты не сбываются.
И все же как медленно это происходит! Как незаметно! Так что не догадываешься о чуде и не познаешь радости.
Но тогда мы ничего не знали о будущем, было лишь окончание третьего курса, были озвученные планы совместной жизни и их просачивание в мечты.
Третьи летние каникулы я почти без выхода провела дома — в клубе танцевала новая молодежь, ходить туда мне стало не интересно: не с кем, не к кому и незачем. Думаю, там никто и не заметил моего отсутствия. Как ни грустно было это констатировать, но — прошло мое юное время.
Дни по-прежнему состояли из трех забот: родители, быт которых я вела с любовью и тщательностью, чтобы они отдохнули хотя бы летом; племянницы и письма, письма… Теперь уже только Юре. Саше я сказала о предстоящем замужестве, и он растворился в чужой жизни. Прекрасно и благословенно было это однообразие, не надоедавшее мне, приправленное спокойным ожиданием нового учебного года, а с ним — другой жизни. Даже не грустилось о том, что не стало традиционных приходов ко мне Раи в день рождения, и прекратились мои походы в ее заречный хуторок — медленно изменялись черты прежней жизни, ослабевали привязанности, появлялась с детства знакомая замкнутость на себе.
Одиночество… на него нельзя было сетовать, в какой бы форме оно ни навещало меня, ибо оно — от века беспощадный удел всех и каждого, к радости или огорчению. От него нельзя отвыкать. Оно, вездесущее, лишь на время подпускает людей друг к другу, сближает и объединяет, позволяет им недолго роскошествовать в атмосфере понимания и взаимной поддержки, а потом опять накрывает накатной волной и разбрасывает, как щепки, по своим холодным тундрам. Возможно, я бы проклинала его, более того — знала, что так и будет, но не теперь, а позже. Сейчас в его чертогах, залитых белой тишью и неподвижностью, что-то зрело, ширилось, требовало воздуха. Душа, наверное…
Правда, в полях я все-таки гуляла, вечером, в ранних сумерках, когда в подсыхающих травах шуршали ежи и выходили мышковать коты, когда в воздухе носились нетопыри, пронизывая его еле различимым свистом своих предсказаний, когда пускались звездопады и так легко было думать, что это вестники удачи. Тогда рядом со мной шли невидимые собеседники, дорогие люди всех моих времен, и я всласть говорила с ними обо всем, а потом, уже дома, повторяла это в письмах, в беседах с родителями или записывала в дневник.
Я немного стеснялась этих прогулок, понимая, что некогда это было занятие господ, кои в отсутствии полезных дел глубокоумно развлекались ногами. Читая книги и встречая описания их прогулок, я думала — как им не тоскливо было годами топтаться по одним и тем же местам, видеть одно и то же, знать все за каждым шагом и поворотом? Ведь человека влечет вперед тайна, ожидание внезапных изменений, приятных чудес. А когда все известно? Когда уединиться и о чем-то подумать — не требуется, потому что человек и так все время один и худо-бедно размышляет?
Нет, я была далека от таких прагматичных моционов, активных развлечений, требующихся бездельникам. Я шла в поля за другим — встретиться с тем, что дорого: с заросшими ежевикой овражками и притаившимися под нею скромными степными гиацинтами, с пробегающими под ногами ящерицами, замечаемыми только по колышущейся траве, с песнями птиц на безлюдье, чистыми звуками луга. И каждый такой выход был для меня не рутиной, а праздником, торжеством единения с тем большим другом, что принял меня в свои объятия и хранит в окружении родных.
Иногда я старалась понять, чувствуют ли другие люди свое содержание, я — чувствовала.
Папа, видя и понимая мое невольное затворничество, развлекал меня по-своему. Как и в молодости, он иногда набирал команду и выезжал на Днепр или заливы ловить рыбу неводом. Делали это, конечно, в темное время суток, но тем не менее и меня с собой брали. Незабываемые это были прогулки!
Папины друзья, или товарищи по рыбалке, которые когда-то — для них это было недавно! — таскали ему книги и журналы для «умной дочки», казавшиеся мне тогда мудрыми колдунами и советчиками, теперь выглядели веселящимися подростками. Выгрузившись из машин на удобном берегу еще при солнечном свете, они тут же бежали в воду, брызгались, кувыркались, плавали наперегонки, фыркали и шумели. Они умели оставаться вне возраста. Надо было видеть эту их радость избавления от оков суходола, встречи с рекой, от ее свежести, волн и свободы!
Отдыхали до появления звезд, а потом ехали на другое место, давно примеченное — тихое, с камышами у берега, где молчали, чтобы не распугать рыбу, даже координировали действия по забросу и затягиванию невода энергичными жестами, достаточно различимыми на сине-лиловом фоне неба, словно они были вырезанными из бумаги фигурками. Их шаг по воде был беззвучен, как рыбий ход на глубине, все движения выверены, как прыжок и полет карпа над волнами в погоне за букашкой, как хваток судака зазевавшейся верховодки — все в них было подчинено охоте, одному: завести сеть шире и глубже, чтобы в куль провалилось больше рыбы.
После пробной заброски уже был кое-какой улов, и я начинала колдовать над ухой. Первый отвар — из выпотрошенной и хорошо промытой нежалкой рыбешки. Сваренную мелочь я вынимаю из котелка прямо дуршлагом, тут же над паром растираю ложкой, затем окунаю дуршлаг в отвар, промываю образовавшуюся однородную массу. Остатки в виде костей выбрасываю в воду, на корм рачкам. О, теперь в варево я бросаю картошечку, морковь, порезанный гребешком кусок пожелтевшего сала давнего посола, можно и корень петрушки, если есть. Закипает — солю. А чуть позже добавляю пшено и очищенную рыбу большими кусками, это уже для еды. В конце — зелень.
Эх, объедение! Рыбалка — это не просто ловля рыбы для домашнего стола, это отдых. За такой ухой можно было сидеть до зари, ведь уже скоро полночь. Что там осталось? Раз, два — и рассвет.
— Давай, дочка, рассказывай, — говорил кто-нибудь из папиных друзей, усаживаясь поудобнее на застеленный тряпкой огрызок дерева, за ним остальные, скрестив по-турецки ноги, умащиваются не на час-два, а чтобы неспешно опорожнить котел с ухой.
— О чем? — уточняла я, когда не имела наготове конкретной темы.
С этой публикой надо было держать ухо востро, быть на высоте. Папины друзья считались местными умниками, тянулись к содержательным беседам, чтобы и себя показать и научиться чему-то. Ведь они принадлежали поколению, которому война помешала выучиться, а тяга к знаниям у них осталась. Их нельзя было разочаровывать.
— Ну вот объясни, допустим, почему ты меня поправила, когда я сказал твоему дядьке: «Тяни максимально сильно»? А? — спросил Борис Наумович Тищенко, папин ученик и муж моей учительницы английского языка. С ноткой обиды спросил — как же? Ведь он употребил понравившееся ему книжное слово «максимально», а я — раз и поправила его.
Действительно, я тогда сказала: «Изо всех сил» или «Как можно сильнее» — не помню точно. Вырвалось, а теперь — изволь объясниться. И я пускаюсь в рассказ о гармоничных изменениях, допустим, прикладываемой к неводу силы.
— Понятие максимума и минимума применимо только к гармоничным изменениям, к колебательным процессам, но постольку дергание сети, производимое моим дядей, не является таковым, то максимальное значение его усилия может не совпадать с наибольшим, — говорю я.
Мужчины понимают, кивают головами.
— Вот, оказывается, как оно — нельзя болтать что ни попадя, ты смотри! — кряхтит Григорий Назарович Колодный, ударяя кулаком по колену. — Наш Борис хотел блеснуть ерундицией (это он нарочно неправильно произносит слово «эрудиция», для смеха), а показал пшик.
Григорий Назарович Колодный — местная знаменитость. Он и папин родной брат были последними в селе сапожниками. А потом сапожную мастерскую закрыли, и они стали электриками. Но в отличие от моего дядьки Григорий Назарович продолжал шить обувь дома, и среди его заказчиц были первые наши модницы — учителя и медсестры.
— Такие тонкости не каждый заметит, — подвел итог мой дядька, урезонивая своего друга от чрезмерного критиканства. Он собирался поступать в Мелитопольский институт электрификации сельского хозяйства, поэтому держал марку книгочея и ходячей энциклопедии — вообще человека рассудительного.
На какое-то время беседа стихает, слышны только звяканья ложек об алюминиевые миски, удовлетворенные вздохи едоков да их причмокивания — уха удалась, я сама ела с видом кошки, прикрывающей глаза от удовольствия.
— Происхождение Вселенной мы обсудили в прошлый раз… — начал Борис Наумович, обидчивый виновник возникшей паузы, — и о Чайковском ты нам рассказывала, про психику и неординарные поступки тоже толковала, даже теорию относительности Эйнштейна вместе с парадоксом близнецов объяснила. Что же еще осталось?
— Ты забыл, — поправил его папа, — что она говорила и о своей теории плавающей точки равновесия на дуальных отрезках.
Естественно, папа, гордясь дочкой, не мог промолчать о моих философствованиях. Речь шла о том, что нет ни войны, ни мира, а есть срыв общества с точки равновесия на дуальном отрезке «война — мир» и поиски нового равновесия. Вот эти периоды поисков и являются смутами, войнами, различными потрясениями. Это было в пору, когда я упивалась диалектикой и, никому ничего не навязывая, разглагольствовала обо всем на свете в этом ключе.
— Так о чем поговорим? — деловито осведомился Иван Кириллович Бабенко, мамин двоюродный брат, сын той ее тетки, что принесла в больницу абрикосы, когда я родилась. — Время же идет, а мне дома надо будет докладывать о повышении культурного уровня, — он по своему обыкновению раскатисто засмеялся: — Я же им все рассказываю, своим-то. А что? Детям интересно.
— Да о чем хотите! — говорю я, щедро размахивая рукой.
Георгий Прокопьевич, мой дядька, убил комара на щеке, глянул на поднимающуюся от востока луну — полную, яркую, с густым жарким цветом, уже бросающую свой слепящий след на поверхность залива.
— О, полнолуние! — заметил он. — Опять у меня начнутся бессонницы, — и вздохнул: — Почему так получается? — и тут же: — А давай, племяшка, о луне нам расскажи.
— О луне? Можно и о луне, — тем временем я припоминала, что могла бы сказать интересного, но меня опередил Григорий Назарович.
— Что о ней говорить? На ней даже картинку с Библии нарисовали в знак того, что там все занято не нами.
— Вы о Каине и Авеле?
— О них.
— Наврала Библия, — говорю я, — обмануть нас пытались древние иудеи-кочевники, разбойничье племя.
— Зачем?
— Хотели свои захватнические злодеяния переложить на мирных земледельцев, осваивающих новые угодья и строящих поселения и города.
— Во, это уже ближе к делу! — радуется Иван Кириллович.
Я же пускаюсь излагать с недавних пор вынашиваемые мысли о том, что более цивилизованный и мирный по роду занятий хлебопашец никогда не убил бы человека, если тот не проявляет агрессии. Зато кочевник-скотовод — наоборот, ведь он живет убийством, причем как раз более слабых. Он должен, вынужден врать и совершать другие обманные маневры, чтобы заманить жертву в западню. Ложь — инструмент его охоты.
И до зари мы говорим и говорим, обсуждая резоны и возражения, соглашаясь в итоге на том, что в этом что-то есть. Люди, осевшие на конкретном месте, то есть землепашцы, практически уходили от соперничества и борьбы за территории, кроме того, занятые созиданием, они не склонны были к разрушению. У них вырабатывалась потребность в коллективном труде и товарищеской взаимопомощи. А вот кочевники (создатели Библии прежде всего, бродяги по пустыне) — это исконные опустошители, обдирающие природу, грабящие и убивающие на своем пути любого встречного. Смерть — их добыча и пропитание. Ничего странного нет в том, что этот народ в свое оправдание изобрел целую религию — паразиты и живоглоты даже в природе рядятся что называется в белые одежды. А тем, кто добывает пропитание честным трудом, не в чем оправдываться, нечего скрывать, нет надобности кого-то обвинять и для этого придумывать теории. Бесхитростные люди, они оказались оболганными. Нет, не Каин убил Авеля, а наоборот — скотовод убил земледельца и подло продолжает чернить его имя в течение тысячелетий, хищник поедает травоядного.
— Вижу, с Библией следует разобраться, — хохотнув, сказал Иван Кириллович, поднимаясь для сборов: — А может, и прикончить ее.
Остаток лета у меня оказался посвященным этой неожиданной тематике. Конечно, чтобы в нее окунуться, вперед надо было начитаться, и я оттолкнулась от «Забавного Евангелия» Лео Таксиля, читала Т. Квятковского. Достать книги Эрнеста Ренана в то время было трудно, но все же и это удалось. Издания 1906 года, правда, случайно, каким-то чудом — оказались в старинной библиотеке родителей Раи Шатохи, моей одноклассницы, живущих на хуторке, совсем затерянном в степных балках. Они им и цены не знали, отдали просто так, с недоумением на меня посмотрев. А потом уж я взялась за Библию.
Как странно, меня вроде кто-то вел по этой дорожке! Не знала я тогда, что пути мои соткутся из пестрых стежек, что я буду работать с писателями и переводчиками, редактировать их труды. Даже и подумать не могла, что стану «специалистом по редактированию толкований Торы». А случилось это так: однажды ко мне пришел Арье Вудка, известный талмид-хахам из Тель-Авива, и попросил отредактировать его книгу «От Адама к Храму», рассчитанную на русских евреев. С тех пор я правила много других работ, посвященных осмыслению еврейского наследия, у меня появилось имя.