3. Брат-Настоятель Илья Груздев (1892–1960)
3. Брат-Настоятель Илья Груздев (1892–1960)
Критик и литературовед Илья Александрович Груздев родился, прожил всю жизнь и умер в Петербурге-Ленинграде.
О детских годах Груздева рассказывал Шварц: «Вырос Груздев в тяжелых условиях. Не помню уже, отец или мачеха притесняли его, и притесняли сверх всякой меры. Страшно. Он этим объяснял болезнь свою, повышенное кровяное давление, сказавшееся у него еще в молодости, и многие стороны своего характера»[180].
В 1911 году Илья Груздев окончил Петровское коммерческое училище и поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета. Но через три года учебу пришлось прервать — началась Первая мировая война и Груздев сразу же, в составе студенческого санитарного отряда, ушел на фронт. Он был участником брусиловского прорыва и награжден двумя Георгиевскими крестами. В декабре 1917 года вернулся в Питер и благополучно закончил университет. Так, в процессе учебы, вписался в новый режим и в 1918 году начал работать в Театральном отделе Наркомпроса и сотрудничать в питерских изданиях. А его первые рецензии и фельетоны появились в периодике еще в 1914 году.
В 1919–1921 годах Илья Груздев посещал Студию Дома Искусств, учился у Е. Замятина, К. Чуковского и В. Шкловского. Груздев — из первого комплекта Серапионов, собравшихся 1 февраля 1921 года у Михаила Слонимского в Доме Искусств, когда слово «Серапионы» еще и не было сказано. «Неестественно румяный, крупный, сырой, беловолосый, белоглазый, чуть заикающийся. Молчаливо улыбаясь, он охотно поглядывал на женщин черных, суховатых, крайне энергических, восполняющих, как я думал, нечто, отсутствующее в его рыхлом существе», — так, не без яда, изобразил молодого Груздева Евгений Шварц[181], впрочем, признающий: «Мы были некоторое время в ссоре — выяснилось, что поддразниванье мое, которому я не придавал значения, он принимал так тяжко, что я просто растерялся, когда на меня пахнуло этой стороной его воспаленного, замкнутого существа»[182]. Участниками серапионовских собраний спокойная доброжелательность, образованность и критическая строгость Груздева были оценены по достоинству (это сказалось в «Оде» Полонской на первую годовщину Серапионов: «Вот Груздев — критик и зоил — / Одной литературой дышит. / Он тайну мудрости открыл / Печатной, хоть он и не пишет»[183]). Что же касается младенчески-розового румянца, то Серапионы охотно обыгрывали его в своих шутках, стихотворных одах и скетчах. (Это продолжалось и потом, когда группа практически распалась; Р. Гуль вспоминает, что в Берлине в 1928 году Груздев «был мишенью постоянных острот и иронии Федина и Никитина»[184]).
Характерно, что и Корней Чуковский, неизменно внимательный к своим ученикам, похожим образом вспоминает молодого Груздева (запись в дневнике 26 мая 1922 года): «Вчера, в воскресенье, были у меня вполне прелестные люди: „Серапионы“. Сначала Лунц… Потом пришли два Миши: Миша Зощенко и Миша Слонимский… Потом пришел Илья Груздев — очень краснеющий, критик. Он тоже бывш<ий> мой студист, молодой студентообразный, кажется, не очень талантливый. Статейки, которые он писал в студии, были посредственны. Теперь все его участие в Серап<ионовом> Братстве заключается в том, что он пишет о них похвальные статьи» (Портрет Груздева не меняется и в записях К. И. следующих лет — 22 июня 1924 года: «Сегодня понедельник, приемный день. Много народу… Неподалеку на столе самоуверенный Шкловский, застенчивый и розовый Груздев…»; 6 августа 1924 года: «был впечатлительный, розовый, обидчивый серапионов брат, критик Груздев, он принес две рецензии, обещал третью»[185]).
Современники часто бывают несправедливы и почти всегда пристрастны. Шварц, скажем, говоря о Груздеве, вторит Чуковскому: «В серапионовских кругах он считался критиком средним». Шкловский, уважая профессию, называл Груздева «теоретиком» и считал учеником Эйхенбаума и Тынянова[186]. А вот суждение современного исследователя и человека, кажется, достаточно жесткого. Мариэтта Чудакова называет Илью Александровича за те самые его ранние статьи «одним из самых внимательных критиков прозы Серапионов» и приводит его суждения о первых вещах Зощенко, поражающие тонкостью и точностью — а высказаны они были о писателе, который еще ничего не напечатал, которого никто не знал[187].
Груздев был проницателен, качество — важнейшее для критика.
Осенью 1923 года И. Груздев отправился в Бахмут, где вместе с М. Слонимским и Е. Шварцем работал в газете «Всероссийская кочегарка» и в журнале «Забой». Его статьи для газеты, нужно признать, редактор неизменно отвергал за не подходящий газете академический тон; зато, вернувшись в Питер, Груздев развернулся. Вениамин Каверин, профессиональный филолог, в письмах к профессиональному филологу Льву Лунцу в 1923 году дважды высказывался о статьях Груздева, привлекших его своей остротой, — 9 октября: «Илья написал прекрасную статью, вдруг выпустил когти из толстой ж… и обругал целую кучу писателей. Называется „Утилитарность и самоцель“[188]. Очень остро и умно написано»[189]; 14 декабря: «Илья разошелся — пишет, и хорошо пишет. В его статьях появилось настоящее фельетонное искусство. Знаешь, такой фельетон, не слишком быстрый на ноги, но все же живой и, главное, умный»[190].
Тут следует сказать, что Шварц, в общем-то недолюбливая Груздева, его таланта не отрицал, но в другом его видел: «Однажды я зашел в Госиздат, где он тогда работал, и Груздев рассказал о Самозванце, заикаясь чуть, но вдохновенно и так ясно, что целая эпоха осветилась мне»[191]. В статье Груздева, которую расхваливал Каверин, это свойство таланта Ильи Александровича было представлено: достаточно заглянуть в главку «Затруднения Диогена» — неожиданное, живо написанное историческое введение оказалось очень полезным для теоретической статьи. В 1923 году столь ироничный пассаж в адрес ленинской «теории отражения» еще был цензурно проходим; через два года об этом уже не мечтали. В связи с закрытием замечательного питерского журнала «Русский современник»[192] Груздев 25 декабря 1925 года писал Горькому: «В возобновление „Русского современника“ я всерьез не верил. Это было единственное место, где можно было сказать о литературе то, что считаешь нужным сказать. И потому бесконечно жаль, что его уже нет. Противно смотреть, как мухи-критики мешают хорошим писателям работать. Это было всегда, но никогда не было такого положения, чтобы мушиное мнение было окончательным»[193].
В начале 1925 года в литературной жизни Груздева произошло событие, которое изменило её стратегически. Михаил Слонимский, одно время служивший литературным секретарем Горького и собиравший материалы о нем, все это собранное отдал Груздеву. Условие было одно: довести работу до конца. Условие было принято. Исполнению его (поначалу неожиданно для друзей) оказалась по священной вся жизнь Груздева, и в историю русской литературы И. А. вошел, прежде всего, как биограф, исследователь, комментатор Горького.
28 апреля 1925 года Слонимский сообщил Горькому: «Серапионовский критик Груздев пишет о Вас большую работу для Госиздата. Я ему передал все имеющиеся у меня материалы…, я оказался явно неспособным к серьезной ист<орико->лит<ературной> работе… Груздев напишет все же толковее и лучше, чем кто-нибудь из нынешних борзописцев!»[194]. Первая груздевская книжица о Горьком[195] появилась в том же, 1925 году. 12 августа 1925 года Груздев писал её герою: «Это не что иное, как работа Слонимского, переделанная мною в популярную книжку с соответственными добавлениями. Признаюсь, меня немало смущало мое на 3/4 фиктивное авторство, но жалко было не использовать материал, а на другие комбинации Слонимский не соглашался». Горький ответил довольно кисло: «…читая о себе, я уже плохо соображаю: что верно и что не верно? Не редко испытываешь такое впечатление от воспоминаний о Пешкове, как будто оный Пешков — шестипалый человек и „вспоминают“ не о нем в целом его виде, а лишь о шестом его пальце. Вас это, конечно, не касается…»
В следующем, 1926 году, вышла книга Груздева для детей «Жизнь и приключения Максима Горького» (к 1947 году она выдержала 13 изданий по-русски и переводилась на массу других языков). Как рассказывает сам Груздев, такую книгу для детей ему еще в 1924 году настойчиво предлагал написать Маршак[196]. Все лето 1925 года Груздев писал её весело и увлеченно, но, когда ему прислали из редакции журнала «Новый Робинзон» верстку, он вдруг испугался: а как посмотрит на его художества Горький? — и он отправил Алексею Максимовичу дипломатичное письмо: «Весной прошлого года я по заказу детского отдела Ленгиза сделал переработку Ваших автобиографических рассказов для детей. Вы спросите, почему сам я не запросил Вашего согласия? Черт его знает, я сам теперь с трудом разбираюсь в этом. Поддался уверениям, что все будет хорошо, нужно, сам увлекся мыслью приблизить Ваши сочинения к детям, словом совершил непростительную ошибку: заключил договор и дал рукопись. Если Вы в корне не согласны с такого рода изданием, прошу Вас известить меня, если можно телеграфом». Дипломатия сработала, разрешающая телеграмма Горького пришла, а следом письмо (не без фрондерства): «Книжка эта — нечто, похожее на канонизацию героя при жизни… Во святые я не пригоден, к тому же одержим стремлением ко всяческим грехам и склонен ко многим ересям супротив главенствующей и воинствующей церкви. Но если уж сделано, так уж сделано — и печатайте на здоровье Ваше». А в 1928 году Горький извещал Груздева: «Ребятишки, мои корреспонденты, очень хвалят Ваши „Приключения Горького“».
Отныне Груздев регулярно встречался с Горьким и постоянно переписывался, они подружились. Когда немецкое издательство «Малик-ферлаг» предложило Горькому издать о нем книгу, рекомендован был именно Груздев.
Работа Груздева состояла теперь из двух частей — редакционно-издательская деятельность и биография Горького; талантливый критик, запечатлевший становление Серапионов, — кончился. Иннокентий Басалаев, внимательно наблюдавший Груздева в Ленгизе, записал в 1926 году: «Он вежливо принимает посетителей — писателей, поэтов, критиков — и отпускает — кому обещанья, кому улыбку, а то и просто молчаливый кивок или один взгляд небеснодушных глаз. Присутствуя на издательских собраниях, он выступает редко. Частое молчание наложило особый отпечаток на его лицо и сделало его маскообразным. Никто не видел, как он сердится или смеется. Никто не знает, о чем он думает. Известно только, что между делом он собирает биографию Горького… Иногда он раскрывает толстую тетрадь, пишет заголовок критической статьи, задумывается; потом листает двадцать чистых страниц, пишет другой заголовок, опять задумывается… А писать некогда»[197].
Мы плохо представляем себе жизнь на бытовом уровне рядового беспартийного литератора тех лет. 28 апреля 1926 года Груздев рассказывал в письме Горькому: «Не отвечал Вам очень долго потому, что занят был кучей самых невероятнейших дел, вплоть до защиты от выселения из квартиры. Присудили с меня 400 рублей за то, что я нештатный работник Ленгиза, и т. о. не был чистой воды трудящимся… Всякий немудренный гражданин, придя после службы домой, может пообедать и спокойно храпеть до 10 часов следующего утра. Если же научный работник или литератор, придя со службы, сядет за письменный стол и просидит за ним вечер и ночь, то это называется „совмещение службы со свободной профессией“ — квартплата увеличивается в 3 раза, а по пятам следуют подоходный и прогрессивный налоги…».
Что же касается крох интеллектуальной свободы в СССР, то все менялось очень быстро. Уезжая в 1928 году из Берлина, Груздев обещал Р. Гулю проинформировать его о переменах в России открыткой: если слухи об усилении репрессий и острой нехватке продовольствия верны, он напишет «И дым отечества нам сладок и приятен». В открытке Груздева было сказано: «И дым отечества нам оченно приятен»[198]… О существовании Серапионов в быстро меняющемся литературном мире СССР Груздев писал Горькому почти открытым текстом. Вот два фрагмента — 27 феврали 1926: «За то, что серапионы так чутки ко всякой фальши, ко всякой лавреневщине[199] и лидинщине[200], я их бесконечно люблю». Февраль 1929: «Первого февраля Серапионы праздновали восьмую годовщину. Было очень весело внешне и довольно невесело по существу. Есть что-то застывше-солидное в их литературных репутациях. Ярым врагом этого был покойный Лунц. Не знаю, как Вам, а мне отменно гладкий роман Федина „Братья“ кажется очень скучным. Замятин прочел на празднестве каждому Серапиону эпитафию, было в них много злого…». На той годовщине Каверин произнес в шутливо-обвинительной речи, обращаясь к Груздеву: «Тебя, отец настоятель, обвиняю в том, что ты не устранил своевременно причин, повлекших за собой гибель Ордена, не мирил ссорившихся, не обуздывал горделивых, не наказывал преступивших устав»[201]. Функция мирового судьи была Груздеву не по характеру. В нем, добавим свидетельство еще одного мемуариста, «не было никакой „литераторской“ позы, никакой фальши. Он был душевно чистый человек. Искренен, прост, с некоторым юмором»[202]. И Серапионов он искренне любил.
Груздев продолжал работу; её интенсивность и многообразие поражают — он редактировал сочинения Горького, готовил к печати книги о нем, писал о Горьком сценарии и пьесы (пьеса «Алеша Пешков» написана им в соавторстве с Ольгой Форш).
Груздев нашел свою, относительно безопасную литературную нишу, и просуществовал в ней всю жизнь. Это требовало от него известной осторожности — ведь по необходимости приходилось иметь дело с опасным гепеушным окружением «великого пролетарского писателя» и постоянно ощущать на себе пристальный взгляд власти. Горького убили[203] и канонизировали, и его биография советского периода могла быть лишь кастрированной — может быть, поэтому Груздев с большей охотой писал о раннем Горьком?
Горьковская ниша спасла самого Груздева, но не его природный дар. Очень поздно нашедший себя и потому пристально внимательный к товарищам Евгений Шварц писал о Груздеве 1920-х годов: «Уже тогда начинал он писать о Горьком осторожным языком человека застенчивого и самолюбивого. Он был историк и в этой области чувствовал себя, очевидно, свободней, чем в той, в которой работал. И не только свободней — он говорил, как художник». Горьковская тема, в каком-то смысле, подсушила Груздева. Конечно, он пытался не замыкаться на пролетарском классике. Илья Александрович много работал в питерских издательствах; вместе с Фединым и Слонимским, он делал попытки протащить через цензуру достойные книги. По заданию Горького Груздев организовал первую редакцию «Библиотеки поэта», куда вошел наряду с Пастернаком, Тихоновым, Тыняновым[204].
Все страшные годы блокады больной Груздев оставался в Ленинграде. Кропал статьи (Лениздат выпустил их отдельной книжкой в 1944 году), в соавторстве сочинил пьесу «Вороний камень». Федин писал 18 марта 1942 года из Чистополя своему Брату во Серапионе: «С большой болью и тоскою, а вместе с тем — с необъяснимым чувством восхищения думаю я о ленинградцах и особенно — о нескольких друзьях, среди которых ты на первом месте! Как ты себя чувствуешь, как здоровье? невредим ли ты?.. Если Тихонов вернулся домой — обними этого старого волка и скажи ему, что славу Дениса Давыдова он себе создал и что увековечить эту славу мы возьмем на себя… Живете ли вы все на Екатерининском канале[205] или рассеялись по городу?… Не спрашиваю тебя, можешь ли ты работать. Кто сейчас может работать у вас, — слишком много надо сил…»[206]. Рассказывая про встречу с Серапионами в 1943 году, Вс. Иванов записал в Дневнике: «Груздев сидел умиленный, что „Серапионы“ живы»[207]…
У Ильи Александровича и Татьяны Кирилловны Груздевых всегда жили собаки; о том, что им пришлось пережить в годы блокады, рассказал в мемуарах «Люди, годы, жизнь» Илья Эренбург, посетивший в 1945 году выставку собак, уцелевших в блокаду: «На выставке я вспомнил историю двух ленинградских пуделей — Урса и Куса: они принадлежали И. А. Груздеву, биографу Горького, одному из „серапионов“. В начале блокады жена Груздева принесла хлеб — паек на два дня. В передней зазвонил телефон; она забыла про голодных собак, а вспомнив, побежала в комнату. Пуделя глядели на хлеб и роняли слюну; у них оказалось больше выдержки, чем у многих людей… Илья Александрович вскоре после этого застрелил Урса и его мясом кормил Куса, который выжил, но стал недоверчивым, угрюмым… Можно не любить собак, но над некоторыми собачьими историями стоит задуматься», — таким назиданием закончил Эренбург рассказ о собаках своих давних знакомых.
Много лет Груздев был членом редколлегии ленинградского журнала «Звезда»; в августе 1946-го, когда на Зощенко обрушился сталинский удар, Груздева, как бывшего Серапиона, вывели из редакции; других напоминаний о «грехах» молодости не последовало… Биограф Зощенко Ю. В. Томашевский свидетельствует: «Старый товарищ по „Серапионову братству“ Илья Груздев сразу же после расправы над Зощенко стал приглашать его к себе в гости, всем своим поведением подчеркивая веру в его невиновность и резкое несогласие с обвинением»[208]. Подчеркну, что такое совсем не было правилом тех лет — контрпримеров куда больше…
31 марта 1948 года в Кремле фамилию «Груздев», в связи с делами литературными (обсуждались кандидатуры на Сталинские премии), произнес Сталин. Не знаю, рассказал ли об этом Илье Александровичу присутствовавший там новый редактор «Звезды» Друзин, но Константин Симонов записал эту сцену в деталях: «Уже прошла и поэзия, и проза, и драматургия, как вдруг Сталин, взяв из лежавшей слева от него пачки какой-то журнал, перегнутый пополам, очевидно, открытый на интересовавшей его странице, спросил присутствующих:
— Кто читал пьесу „Вороний грай“, авторы Груздев и Четвериков?
Все молчали, никто из нас пьесы „Вороний грай“ не читал.
— Она была напечатана в сорок четвертом году в журнале „Звезда“, — сказал Сталин. — Я думаю, что это хорошая пьеса. В свое время на неё не обратили внимания, но я думаю, следует дать премию товарищам Груздеву и Четверикову за эту хорошую пьесу. Какие будут мнения?
…Последовала пауза. В это время Друзин, лихорадочно тряхнув меня за локоть, прошептал мне в ухо:
— Что делать? Она была напечатана у нас в „Звезде“, но Четвериков арестован, сидит. Как, сказать или промолчать?
— Конечно, сказать, — прошептал я в ответ Друзину…
— Остается решить, какую премию дать за пьесу, какой степени? — выдержав паузу, неторопливо сказал Сталин. — Я думаю…
Тут Друзин, решившись, наконец решившись, выпалил почти с отчаянием, очень громко:
— Он сидит, товарищ Сталин.
— Кто сидит? — не понял Сталин.
— Один из авторов пьесы, Четвериков сидит, товарищ Сталин.
Сталин помолчал, повертел в руках журнал, закрыл, положил его обратно, продолжая молчать. Мне показалось, что он несколько секунд колебался — как поступить, и, решив это для себя совсем не так, как я надеялся, заглянул в список премий и сказал:
— Переходим к литературной критике…»[209]…
После войны Груздев тяжело болел, но продолжал работу над вторым томом книги «Горький и его время»; готовил к печати свою переписку с Горьким и воспоминания о нем. Переписка Груздева с Горьким началась в 1925 году и закончилась в 1936-м.; временами она была литературно и отчасти политически очень откровенной. Полностью подготовить её к печати И. А. не успел, к тому же цензурно это была нелегкая работа. Архив Горького выпустил солидный том этой переписки (с купюрами, понятно) в 1966 году, когда Груздева уже не было в живых. Думаю, бесцензурное её издание стало бы самой интересной книгой Груздева…
12 декабря 1960 года Константин Федин записал в дневнике: «Как странно… И уже не впервые! Вчера вечером вдруг начал думать об Илье Груздеве — надо написать, узнать, что с ним, болеет ли по-прежнему или поправился, почему молчит… А сейчас сообщили из города, что в ночь на сегодня Илья умер… Это третий серапион»[210].
Недавно Д. Гранин, перечисляя в предисловии к книжице М. Слонимского «блистательное созвездие» Серапионов, Груздева не упомянул[211]. Увы, обычная посмертная судьба критиков и литературоведов, даже талантливых. Такая работа.
Дарственная надпись А. Г. Мовшенсона И. А. Груздеву на книге: Поль Клодель. «Протей».
Сатирическая драма в двух действиях. Перевод А. Г. Мовшенсона. (Пг. 1923).
«Назвался Груздевым — хвали Серапионов.
Серапионов кузен, который очень любит и уважает отца настоятеля
— Переводчик.
19. II 23.
Согласно Поправки, сделанной Е. Г. Полонской, я не кузен, а только сводный брат Серапионов.
А. Мовшенсон»
Страница автобиографии И. А. Груздева для «Литературных записок» (1922). Рукописный отдел ИРЛИ.